Текст книги "Ёлка для Ба"
Автор книги: Борис Фальков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 21 страниц)
– Теперь я пойду, – сказал он. – Пожалуйста, извините.
К кому обращался он, ко мне? Смотрел он в мою сторону. Кого надо было извинять? На этот раз Ди опередил меня: кивнул первым. Сандро взошёл на ступеньки, вышел за кулисы в тамбур, занавес запахнулся, номер был окончен кончен бал. В который раз за день гулко захлопнулась парадная дверь. Ди присел рядом с Ба на тахту и положил на её затылок тщательно отмытую, розовую ладонь.
Подошвы босоножек лежащей ничком Ба были, наоборот, желты от мастики. Бросались в глаза их направленные на меня, стоптанные набок невысокие каблучки. Ба лежала неподвижно, будто уснула. Ди запустил целительные пальцы в её пепельные, с табачным оттенком локоны.
– Как же ты так, – сказал он укоризненно и добродушно, – ведь с нами тут мальчик.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
Кончен бал, пришла осень. Совсем почернели и заметно похолодали ночи, отзвучали мендельсоновские Lieder и вагончики вместе с шапито покинули город. На оголившуюся площадку вернулись рабочие, чтобы, наконец, замостить базарную площадь до забора, до конца. Глава двадцать первая, предпоследняя: двадцать первого августа переехали и мы.
Вот это был номер: мать выбрала наихудшую квартиру из всех предложенных ей, на втором этаже трёхэтажки. Возможность выбирать квартиру выглядит сегодня несколько архаично и дико, даже смешно, но ведь и год был дико смешон, совсем не такой, как нынешний. У всех соседей были балконы, а мать соблазнилась эркером, и мы лишились даже отдалённого подобия палисадника. Ко всему прочему, наши окна выходили на улицу, а не во двор, и это была совсем не такая улица, как перед старым домом, а асфальтированное шоссе Энтузиастов. Прямо под эркером находился вход в гастроном, в пять утра там начинали греметь молочные бидоны, выстраивалась шумная очередь, и не замечать этот галдёж было трудно, так что мы просыпались теперь слишком рано. Заснуть вечером тоже было нелегко, по шоссе проезжали автомобили – к счастью, в том году ещё не так часто – и лучи фар, отлитые в формочках оконных переплётов, подобно мороженому в ячейках мороженицы, картинкой конструктивиста пробегали по стенам комнат, сбивая настенные тарелочки... если б они у нас были. Этот пробег картинки по стенам всегда сопровождался рёвом мотора, как нарочно. А дело было в том, что дом стоял на середине подъёма шоссе, и водители как раз тут и переключали скорость.
Было трудно привыкнуть и ко всей этой части города, и не только мне. Отцу приходилось теперь тащиться на работу в трамвае, мать вскоре вообще сменила службу: перешла в "Скорую помощь". Таким образом, с её административной карьерой было покончено. Последней точкой в ней, точнее – восклицательным знаком, был бурный разговор по телефону с Кругликовой, в котором мать занимала непривычную, оборонную позицию. Крыть ей было нечем, дело действительно выглядело так, будто она обманом выкачала из учреждения жилплощадь и тут же смылась. Несмотря на обидное обвинение в двуличности, мать не бросила трубку, всё-таки Кругликова продолжала оставаться начальством.
Все эти неприятности, впрочем, имели и положительный результат: отец, наконец, купил напророченную некогда Ю машину. Но это случилось чуть позже, а пока отец ездил на трамвае и потому являлся домой уже не в девять, а в десять вечера, почти ночью. Иногда и вовсе не приходил ночевать: новые хлопоты, внезапно умер старый Кундин и отца назначили начальником экспертизы. Его заместителем стал молодой Кундин. Меня тоже обуревали хлопоты, кроме школы новый двор, и, стало быть, новые дворовые. Проблему и моего начальничества нужно было решать заново, опять начинать с ноля, хотя бы для того, чтобы не загреметь вниз по моей административной лестнице: не очутиться вообще вне её, в козлах отпущения.
Я захандрил довольно скоро. По воскресеньям мы, конечно, ездили на обеды в старый дом, но мне этого было мало. Потому и по будням я наседал на мать с требованиями прокатиться в Старую часть, раздражая её нытьём и... как правило, без осязаемых последствий. Однажды мне удалось сломать её оборону, но для того потребовалась настоящая истерика. Это было ночью, отец ещё не пришёл с работы, и матери уже было ясно, что он вообще сегодня не придёт: остался ночевать в своём кабинете. Учитывая ласковых девушек в его лаборатории, антураж для истерики подвернулся подходящий, и она была не совсем искусственной: метавшиеся по стенам конструктивистcкие квадраты кого угодно довели бы до галлюцинаций. Я уже лежал в постели, но, стоило мне опустить веки, в спальню огромными шагами входила страшная старуха в сапогах. Под завывание моторов за окном – она подходила ко мне и клала на лоб раскалённую руку. Я вскрикивал, и сразу же открывал глаза: старуха исчезала. Мать, кажется, была сильно напугана моими закидонами, пустотой квартиры – а может, тоже опасалась появления в ней какой-нибудь жуткой старухи... И когда я, после очередного вскрика, потребовал немедленной моей доставки в старый дом, она на удивление легко согласилась. Наверное, она в глубине души надеялась встретить там отца, или даже планировала внезапно нагрянуть в тайное его лежбище... Не знаю, но я добился своего, и мы поехали.
Мы ехали... впрочем, ночной трамвай, скудные фигуры пассажиров, спящая кондукторша, рвущие сердце звоночки, и прочие минималистские, скупые ухватки осеннего, быстро сгущающегoся времени, всё это тянулось долго. И достаточно об этом: о нём сказано столь же аскетично, каково оно само. В конце концов мы достигли цели, и оказались в мире, абсолютно не похожем на тот, оставленный далеко позади. Сияла люстра, отбеливая двойные, смахивающие на карточные, бюстики на "Беккере" – головками вверх, и головками вниз: у отражений. Бело-розовый кафель во всю стену, крахмальная скатерть на овальном столе. Аккуратно расставленные на блюдечках полупрозрачные чашки, сиятельный самовар. Но главное – плотные ставни, намертво задраивающие окна, с улицы не ворвётся сюда ни один блик фары, ни один всхлип мотора... Задраенные иллюминаторы трюма, олицетворение стойкого сопротивления штормам снаружи – и постоянства внутреннего штиля, пристойного порядка. Здесь не было, и не могло быть тараканов. И здесь мы застали отца.
От прорвавшегося было и сюда августовского шторма, того самого, после которого почернели и охладились ночи, не осталось и воспоминаний. Ю давно вернулся к своим обязанностям по хозяйству, Валя – к своим. Изабелла уехала в Москву. Нескончаемым потоком шли к Ди на поклонение больные младенцы, теперь и ночью их можно было свободно принимать: освободился кабинет. Ба снова стала играть свои, то есть, мендельсоновские "Lieder ohne Worte". В доме опять запахло цветами и аптекой. В такой поздний час меня не стали сажать за стол, сразу увели в спальню, на моё прежнее – до соседства с Ю и Изабеллой – место. Эта ohne Worte, бессловесная операция означала: всё прощено и забыто. У неё была, впрочем, и функциональная сторона, ибо меня удалили, чтобы за столом мог без помех позаседать консилиум, по отложенному некогда вопросу "я и невропатолог". Наверняка и психиатру Нёмкину, а может – и его дочери Наташе икнулось в ту ночь, хотя никто из нас не пил шампанского, только чай. Да и его – только мать.
Я не испытывал ни малейшего интереса к заседанию, лёжа в непроницаемом мраке спальни, ни тебе тут фар, ни старух. Мне хорошо, и это всё, что думалось мне. Интересно, почему нельзя всегда вот так, такими простыми средствами сделать себе хорошо? Или так положено, чтобы жить не было хорошо, как положено лекарству быть обязательно горьким? Перекрахмаленная простыня прицарапывала спину, не лучший строительный материал, казалось бы, для кулибок. Но я так давно не строил её, с августа, когда вдруг начал задыхаться в ней, что эта казалась мне наилучшей из возможных. Сон не шёл ко мне, но я и не звал его. И обрадовался, когда приблизительно через полчаса дверь скрипнула и на пороге возник знакомый силуэт Ди. Значит, консилиум закончился, а поскольку пришёл ко мне именно Ди – то закончился ничем, решение вопроса снова было отложено. Ди подошёл к кушетке и присел ко мне, почти не уменьшившись в росте. Мне вдруг впервые стало ясно, что он был не намного выше меня, очень маленький. Наверное, я немного подрос, если заметил это. Мне стало ещё лучше, и пересохшие от недосыпа веки мои увлажнились.
– Ну, как наше самочувствие? – положил он руку на моё темя.
Рука была очень сухая, прохладная, и пахла мылом. Если я ещё недостаточно хорошо себя чувствовал до этого, то теперь полностью восполнил недостачу. Мне никогда ещё не бывало так хорошо. Испытывающих боли младенцев, сразу же замолкающих в этих руках, можно понять, припомнил я.
– Ты посидишь со мной? Ты ведь ещё не ложиться пришёл?
– Нет, ещё рано, – ответил он, – конечно, посижу.
– Ну, тогда расскажи что-нибудь, – схитрил я, – тогда я скорее усну. Они очень шумят.
Сквозь щель неплотно закрытой двери из столовой просачивались голоса наших, а из кухни – характерные звуки встряхиваемой копилки.
– Душу с них со всех вон, – добавил я. – Валя уже не уходит от нас?
– Продолжает уходить, – засмеялся Ди, – вот скопит достаточно приданого, и уйдёт.
Он встал, поплотней прикрыл дверь и вернулся на место.
– Хитрец, тебе следовало сказать не "расскажи", а "поговорим". Выражаться нужно точней, и с нужной интонацией, от неё многое зависит, если не всё. Одно дело сказать: дайте мне, пожалуйста, стаканчик чаю! Совсем другое: дайте мне, пожалуйста, стаканчик чаю.
– А третье дело, – встрепенулся я, – дайте мне, пожалуйста, стаканчик чаю. А то ведь дадут кому другому...
– Или вовсе не дадут, – оживился и Ди. – Например, сейчас я тебе отвечаю так: чай будет завтра утром. И всё же это не: Бог подаст, понимаешь? А как тебе на новом... старом месте, не перерос его?
– Нет, тут очень хорошо, – признался я.
– Понимаю, – произнёс он со значением, выдвигаясь ко мне из объявших его тёмных глубин спальни. – Но тебе придётся привыкать ко всему новому. К тому, чего нельзя изменить, нужно привыкнуть. Просто нет другого выхода.
Вообще-то я знал, что другие выходы есть, но промолчал: нам обоим такие выходы не нравились.
– Стойкость и пристойность, – вместо возражения напомнил я, – это наш девиз, я помню. А ты со мной обращаешься, как с больным в беспамятстве. Что же, на вашем совете ты был не на моей стороне?
– С чего ты это взял? Может, твоей памяти и недостаточно для большой карьеры, но для здоровья её хватает вполне. Так я и сказал на... совете. А заметил ли ты, какой симпатичный каламбурчик у тебя получился: пристойность и просто стойкость?
– Заметил, – надулся я. – Я его нарочно подобрал.
– А звуки ты ещё подбираешь? Или уже бросил, ускользнув от забот Ба?
– Мы ещё не купили пианино.
– А для каламбурчиков пианино не требуется, – подхватил он. – И для рифм тоже... Их-то ты не бросил, надеюсь, подбирать? А ну, попробуем... Ножницы.
– Ложь лица, – проговорил я, после заметной паузы.
– Ничего, – одобрил он. – Только медленно.
– А ты нарочно взял такое трудное слово, – запротестовал я.
– Не нарочно, а специально. А пишем ли мы что-нибудь новенькое?
– Нет, – ответил я. – Некогда. А ты?
– Я всё с моим доктором Заменгофом вожусь. А тебе скоро будет ещё более некогда, – сообщил он. – Ба уже договорилась о тебе в музыкальной школе вашего района.
Я не выразил радости по этому поводу.
– А что, – вместо этого спросил я, – неужели Ба и в детстве с такой же охотой, как сейчас, играла на пианино?
– Нет, я думаю – и она это делала не по своей воле. Да и сейчас дело сложней, чем кажется. Вряд ли кто-нибудь делает это по своей... Но есть ведь, вспомни и это, выдержка, выдержка и настойчивость. И тебе повезло, если есть кому проявить вместо, нет – за тебя выдержку и настойчивость. Благодаря этому твой собственный характер не будет изуродован с детства. А существуют дети, за которых некому проявить что бы то ни было.
– Я знаю, и они изуродованы на всю жизнь, – засмеялся я. – А у меня есть такие люди, и поэтому я могу успеть запастись всем необходимым для жизни и обеспечить себе пропитание до конца дней.
– Что за дикость, опять твой Робинзон? – засмеялся и он. – А ну-ка, ещё рифму: попугай.
– Попугай, – без заминки выпалил я.
– Разве это рифма? Ты уж не хитри, пожалуйста, дело серьёзное.
– Дайте мне, пожалуйста, стака-а-нчик чаю, – съехидничал я. – У меня "попугай" глагол повелительного наклонения. Не веришь, спроси Ю.
– И в самом деле... – его рука задумчиво взъерошила мой чубчик.
– Я ещё такие номера знаю, – залепетал я, – например... взгляд косой у девушки с косой.
– Здорово, – одобрил он. – Я бы такой номер отколоть, чай, не смог. Честно говоря, на месте твоих родителей я бы занялся твоим косоглазием вплотную.
– Ты же прозаик, – великодушно возразил я, – тебе не обязательно откалывать такие номера.
– Как сказать... – совсем задумался он, – как бы это получше сказать...
– Не надо лучше, – со знанием дела заявил я. – Мы и так хорошо болтаем.
– Я рад, что тебе нравится, – серьёзно заявил он.
– Интересно, когда вы с Ба здесь в спальне одни, вы тоже хорошо болтаете?
– Тебе было бы неинтересно. Мне и то... бывает не очень. Совсем другие темы.
– Разве не ты их выбираешь? Кто же тебя заставляет говорить про неинтересное?
– Хороший вопрос. Приличный человек проявляется прежде всего в том, что он говорит с людьми так, будто ему интересно то, что ему на самом деле совсем не интересно.
– Значит, приличный человек должен хорошо уметь врать, – подытожил я. Кроме того, можно проявить приличия и по отношению к тебе, не всегда же играть в одни ворота. Ты очень любишь Ба, это видно...
– Обожаю, – тёмные воды спальни объяли его целиком. – А ты разве нет? Как можно её не обожать!
– Не обожать богиню! – сказал я. – Вот это номер, вот это каламбурчик: двойное сальто. Ю обязательно бы прицепился к этому выражению, всё бы объяснил. Значит, из-за обожания ты ей и позволяешь выбирать темы разговоров, да?
– Не только разговоров... Попробуй, представь, что я выступаю в каком-то аттракционе...
– Не могу, – признался я.
– Хорошо, тогда... что я торгую в лавке мочёными яблоками.
– Солёными помидорами, – облизнулся я.
– Да, вообрази, что я лавочник..
– Коммерсант, – не упустил возможность поправить я.
– Хорошо, ехидна, пусть так... И вот, ко мне в лавку приходит уважаемая, обожаемая дама и просит продать ей зеркальце. Или другую игрушку. Что же делаю я?
– Ты не подаёшь виду, – подсказал я.
– Правильно! Коммерция моя не богата выбором: яблоки, помидоры, арбузы. Но я не открываю даме, что она ошиблась в выборе самой лавочки, то есть, коммерсанта. Зачем? Я пытаюсь уговорить её, что ей на самом деле нужны именно... помидоры, а не зеркальце, понятно?
– Выдержка и настойчивость, – подтвердил я.
– То есть, я разговариваю с ней на её тему. И в конце концов убеждаю её, что она просто сама не знает, что ей нужно. В итоге нашей беседы она покупает помидоры, а не зеркальце.
– И это получается всегда?
– Бывает, конечно, что у дамы с утра сердцебиение. Или насморк. Тогда с нею трудней... Но ведь у нашей дамы это случается реже, чем у других дам. Да и я научился преодолевать такие трудности ещё в молодости, хотя мне тогда приходилось спать по два часа в сутки.
– Это было в Крыму, – догадался я.
– Да.
– И туда приехала Ба.
– Да.
– А почему она приехала, вы были уже знакомы раньше?
– В общем – тоже да, – кашлянул он. – Хотя это сложный вопрос. Если ты намерен двигаться дальше такими же темпами...
– ... ты перестанешь отвечать, – подхватил я. – Конечно, меня рано сажать за взрослый стол. И вообще, у меня горячка, нужен невропатолог.
– Ты прекрасно знаешь, что идея сажать тебя за общий стол – моя. И я собственноручно вынес твой кукольный, лилипутский столик в чулан. Я считаю, что унижение даже маленьких людей не проходит даром для унижающего. Так что я попробую ответить и на сложные вопросы. Чего там, дело давнее, отчего бы и не рассказать? Только пусть это останется между нами.
– Гроб, – пообещал я.
– Только, пожалуйста, без музыки, – рассмеялся он.
– Рассказывай, пожалуйста, а то я вдруг усну, – взмолился я.
Можно голову сломать, решая, почему он всё это мне рассказал. Мне, очень маленькому человеку, ребёнку. Может, именно потому он и рассказал мне, что я был ребёнком. Может, он полагал, что я не пойму, не запомню, не заинтересуюсь – и засну, не дожидаясь конца рассказа. А может – он рассказывал это вовсе не мне, а самому себе, потому что эта тема была ему по-настоящему интересна. Годы спустя он позвал меня к себе в спальню, среди дня там были плотно закрыты ставни, там было так темно и глухо, что замирало сердце, а он несколько лет почти не выходил оттуда! Я впервые в жизни собрался в самостоятельную поездку, по чистой случайности – в Крым. Он зазвал меня к себе, и сказал из глубин темнот, низким и мягким голосом, каким, наверное, говорил Господь на Синае: ты едешь, так знай, что женщины бывают разные – а болезнь одна. И это было всё. Я выслушал и уехал. Похоже, существует ещё одно "может": кому ж ещё он мог рассказать всё это? Он, такой?
– Тебе известно, что мой старший брат Борис оставил дом по не зависящим от него обстоятельствам?
– Да, – подтвердил я, – этим обстоятельством был наган. А ты любил его, не наган, конечно, а Бориса. А у отца есть браунинг. Подумаешь, обстоятельство, в нашем дворе можно выменять и автомат.
– Я брата обожал, – поправил он. – Но ты не разговаривай, а то не уснёшь. Тебе также известно, что отец Яши Хейфеца играл на баритоне в городском саду, а сам Яша – на чём и где? Я хочу сказать, что отцы, в сравнении с пушками детей, вооружены жалкими рогатками.
– А Ба вооружена всего лишь щёткой для волос, – вставил я. – Но и палка ведь тоже, говорят, иногда стреляет.
– Да, и Ба вооружена. Только она пускает в ход своё оружие лишь в крайних случаях, когда вынуждают её обстоятельства... ну, вот то самое сердцебиение с утра. А обычно она просто пожимает плечами. Так что в нормальных условиях никаких тебе выстрелов.
– Она себе сама создаёт обстоятельства, – не согласился я. – И другим тоже. Например, порядок в доме, или твои поездки по ночам к больным.
– Сейчас ночь, и я снова у больного, – сказал он. – Уверяю тебя, она меня сюда не посылала, я сам. Обстоятельства... нет, она не создаёт их, а подбирает. Так же, скажем, как подушечки на тахту, тарелочки на стену, или игрушки на ёлку. Но не производит же она их сама.
– Игрушки для Ба! – воскликнул я. – Лучше бы она собирала брошки.
– Эти игрушки выглядят не хуже брошек, – сказал он. – При условии, что ими увешана Ба, а не кто-нибудь другой. Ибо сама Ба прекрасна. Но вообще-то каждый устраивает себе ёлку по вкусу, даже по своему образу и подобию. Каждый в своей ёлке видит, собственно, как в зеркале: себя. И вешает игрушки – какие его устраивают, иначе это вообще не ёлка, не зеркало... для него.
– И Ба устраивает себя так, как её устраивает, – выпалил я, – ничего себе ёлочка... А ты заметил, какой симпатичный каламбурчик?
– Заметил. Но только не она себе устраивает ёлку, а я ей.
– Ты... – недоверчиво сказал я и остановился, не желая его обидеть. – Но не ты же главный... в доме. Говорят, твой номер если и не шестнадцатый, то уж и не первый.
– Это как посмотреть, – возразил он. – Правда, Валя утверждает именно так. И другие думают подобно ей, она только высказывает вслух их мысли. Правда и то, что я не высовываюсь из-за куста, за которым посиживаю. Я стараюсь действовать невидимо, и очень редко выступаю на авансцену. Но, тем не менее, всё устраиваю я. Это не первый случай в истории человечества, ха-ха, не думай... Ещё в Библии описаны такие примеры. Приведу и я пример: скажем, я терпеть не могу Шуберта, да-да. Я обожаю полонез Огиньского. Но я не настаиваю на нём, и Ба получает своё удовольствие от Шуберта. Полонезами в доме и не пахнет, а у Ба зажигается маленькая ёлочка. Но за этой ёлочкой, за этим кустиком – я, не так ли? Так что, кто в этом доме... номере главный, а?
– Главное в этом номере, не повалить ёлку на пол.
– Конечно! И такого рода случайности бывают, конечно. Но кто способен намеренно повалить её, кто поднимет руку или ногу, чтобы растоптать игрушки Ба, в которые она смотрится, как в маленькие зеркальца – чтобы видеть там себя, такую же прекрасную, как и в действительности, но только приумноженную в сто, в тысячу раз? Кто способен избить Шуберта, плюнуть в глаза Мендельсону?
– Многие способны, – проворчал я. – Не только я. Например, отец... не помнишь разве?
– И что сделала Ба? Пожала плечами, и всё. А тебе даже разрешила снова лезть к ней в постель по утрам. Меня всегда интересовало, о чём вы с ней там говорите.
– Ничего себе, пожала плечами, – потёр я своё темя. – Тебе она тоже разрешила залезть к ней в постель после того, как... пожала плечами? Или, всё-таки, после того, как трахнула щёткой?
– Маленький хитрец, – засмеялся он. – Мне удалось избежать щётки. В отличие от всех вас, я не пытался разубедить её в том, что решение пустить меня в постель приняла она сама. Не так-то просто было внушить ей это, чтобы потом взять – и разубедить. Нет-нет, она должна верить и знать, что она сама творец своей ёлки и прочих обстоятельств, дом, семья это или причёска. В неё не должно закрасться и крошечное подозрение, что её интерпретация Шуберта, или вообще жизни, неверна. Если кто-нибудь – как это делаете подчас вы – начинает ей подсказывать такие вещи, она пожимает плечами, а если начинают на этих вещах непристойно настаивать, она отчаянно защищается: берёт в руки щётку, чтобы причесаться самой или учесать непристойного. Ведь, если непристойному подсказчику удастся внушить ей такое подозрение, закачается вся конструкция, она просто не выдержит – рухнет, как твоя ёлка. Потому никто и не должен внушать ей таких подозрений, ты обещал ведь: гроб, и без всякой музыки?
– Я помню, – сказал я. – И не заикнусь. Но это значит, что ты всю жизнь обма... работал и работал, и ничего больше! И какая работа, потяжелей, чем на арене или треке. Конечно, тяжелей! Она же без перерыва на обеды, ведь ты работаешь и за столом, без перерыва на сон, ведь ты работаешь и в постели! Вот зачем ты научился спать по два часа в сутки... С одной работы – на другую, от пациента к пациенту, можно просто сдохнуть! Одна заря спешит сменить другую, так? А зачем, разве нельзя как-нибудь иначе?
– Ю хорошо тебя приготовил к школе, и память у тебя хорошая, только вот избирательная: главное ты всё же пропускаешь мимо ушей, – упрекнул он. Сказано же тебе, что я обожаю, и с самого начала обожал Ба. Кроме того, это мой долг.
– Чё-чё?
– Ты не даёшь мне продолжить... Между тем, из продолжения ты бы узнал всё недостающее. Но в последний раз, стойкая пристойность: это должно остаться между нами. Помни, что...
– ... между нами дети, – съехидничал я. – Валяй.
– Тебе, разумеется, известно, что такое погром. Так вот, когда по нашему городу прокатилась волна погромов, твой дед Борис...
– Двоюродный дед, – поправил я.
– Пусть так... Борис организовал отряд самозащиты. И когда после погрома ему пришлось бежать из России, он сделал это через Варшаву. А там жила Ба. Там тоже боялись погромов. О Борисе, ещё до его приезда туда, рассказывали другие бегущие из России. Рассказывали, что он взял дело в свои руки и застрелил погромщика сам, не полагаясь на суд и полицию. А когда он приехал в Варшаву, подтвердилось, что у него действительно есть наган, а Ба ведь тоже боялась погромов. Обнаружилось также, что он недурён собой. Короче: чуточку позже, когда Ба стала достаточно взрослой, она вышла за него замуж.
– Вот это да! – прошептал я. – Откуда же взялся ты?
– Вот-вот, мы подошли к тому самому, к долгу... Когда Борис исчез, и впоследствии стало ясно – исчез навсегда, старшим сыном в семье стал я. Это накладывает определённые обязательства, такова традиция. Я готовился стать раввином, но теперь мне пришлось экстерном закончить коммерческое училище, чтобы перенять дело нашего отца. И тут вдруг открылась возможность продолжить образование: революция. Подробности не важны, но в конце концов я очутился в симферопольском университете. И вот, в один прекрасный день, на пороге моей комнатёнки появляется она... Ба. Зрелище незабываемое: на ней были ещё те вещи, которые она покупала в Бельгии. Веер, шляпка, зонтик... Прекрасная иностранка – в моей тёмной каморке, а вокруг война. Неудивительно, что я сразу влюбился в неё, нет, сразу стал её обожать. Ведь и она была влюблена... в себя. Так что можешь представить, как я был счастлив, когда узнал причину её приезда.
– Ну-ну! – поторопил я.
– Итак, я перенял к тому времени обязанности старшего сына, но ещё не полностью. И тогда мой отец – твой прадед, получил письмо из Бельгии, от Ба. Она написала ему, что они с Борисом расстались, и что разрыв был бурным. Не знаю точно, письма я не читал, но, кажется, речь там шла о том, что невовремя выстрелил наган – или наоборот, вовремя не выстрелил. Твой прадед ответил, в том числе на вопрос о том, где нахожусь я. Сам Борис писем не писал, мне уж, во всяком случае. А ещё позже всякие надежды на переписку истаяли, поскольку переписываться с заграницей стало совсем опасно. И вообще, задним числом стало разумней полагать, что Борис умер – и именно потому Ба была вынуждена с ним расстаться. На деле же, очень может быть, он ещё и сегодня жив... Хотя он и старше меня, намного.
– Ну и ну, – покачал я головой, окунувшейся во времена столь далёкие, что в их реальность верить было трудно. – Значит, Борис существует на самом деле. А мне казалось, он вроде домового. Но Ба, она ведь объясняла тебе, почему рассталась с Борисом? Тебе ведь должно было быть просто интересно, ты же и его обожал?
– Ты ведь знаешь Ба, – хохотнул он. – Конечно, я её спрашивал тогда, и не раз. Но она только... пожимала плечами. Дело, правда, обошлось без щётки, но это потому, что я спрашивать вскоре перестал. А всё, что она сказала по этому поводу, было: ненормальный, совсем с ума сошёл. И я так и не понял, к кому это относилось, ко мне или к Борису.
– Но ведь и та... другая его жена, американка, говорила то же самое! Так, может, твоего брата действительно в конце концов упрятали в сумасшедший дом?
– Ну что ты! Ты же знаешь, как это говорится: ненормальный, ты зачем надел этот галстук! Или: совсем с ума съехал, смотрите, какие носки он ещё нацепил, будто и без них он не полный урод. Мне кажется, и в случае Ба – это лишь заключительная часть того, что она могла бы сказать. А мы тут ломаем голову... Между тем, Ба приехала в Крым и предложила мне стать её мужем. То есть, перенять, наконец, обязанности старшего сына полностью, поскольку первенец семьи – всё равно, что умер.
– Она, предложила!
– Ну, это, конечно, не совсем точное выражение... Мы оба знали, к чему призывают нас традиции в случае смерти старшего. Да и терять время... не такое было время, всё решалось быстро. У меня же лично не было никакого желания решать это дело отрицательно, и потому я без задержки дал согласие.
– Надо было быстро, потому что белые отступали, а наши наступали? понимающе спросил я.
– Наши-ваши, Глаши-Даши разноцветные! – воскликнул он. – Что нам было за дело до их войны, у нас были свои причины. Просто у Ба подрастал ребёнок, сын.
– Значит, она приехала вместе с ним, что ж ты сразу не сказал?
– Ещё бы – не с ним! Он ведь подрастал у Ба в животе, как все, между прочим, дети, если тебе это ещё неизвестно... То есть, не все дети растут в животе именно у Ба, но ты, полагаю, понял меня правильно.
– Где ж он сейчас, этот сын Ба? – новость ошеломила меня. – Он... тоже умер?
– Типун тебе на язык, кишки вон, а душу на телефон! С чего ты это взял? Он жив, хотя, действительно чуть было не умер. Только это уже случилось гораздо позже, на другой войне.
– Постой, – новость всё ещё не вмещалась в мою бедную голову, – значит, у меня есть ещё один дядя! Где же он живёт, тоже – как домовой, в печке?
– Сейчас он находится рядом с печкой, – почти согласился Ди. – В столовой. Можешь пойти и посмотреть на него, если не боишься неприятностей от внеочередного заседания совета. Только никакой он тебе не дядя, а отец.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
Ни Сандро Сандрелли и никакой другой СС: сам Саваоф Синайский не откалывал такого номера, ей Богу. Я подскочил на постели и уселся по-турецки, прямо против Ди. Смутно различимая в темноте спальни, его серебряная голова выглядела огромным одуванчиком, расцветшим на плечах несоразмерно маленького тела доброго домового. Он был абсолютно спокоен, как настоящий бог спальни, нет, как сам умноженный до Элохим боги Адонаи, и его спокойствие приумножило воздействие... выстрела. О, это был настоящий выстрел! Не из рогатки в нос, не щёткой по темени: прямо в сердце. По спальне разлетелись его сочащиеся кровью ошметья.
– А он, он сам-то знает всё это?
– Ко-неч-но нет, – раздельно произнёс Ди и придержал меня, поскольку я опять подскочил, по-видимому – собираясь бежать в столовую, и чуть было не свалился с кушетки.
– Конечно не знает! – с ужасом повторил я. Мне это представлялось огромным несчастьем.
– Никто не знает, – добавил Ди. – Кроме Ба, разумеется. И теперь вот тебя.
– Но это же... несправедливо, вы должны были ему рассказать!
– Зачем? – пожал он плечами, совсем как Ба. – Ёлка должна стоять.
– Ну, а Ю, – тогда злобно выпалил я, – он-то твой сын? Или тоже...
– Мой, – спокойно ответил он, и мне сразу стало стыдно. – А Ба – мать их обоих. Ты забываешь об этом, когда кричишь своё "несправедливо". Между прочим, если что несправедливо – то именно кричать что бы то ни было сейчас. Ты же не кричал, узнав, что это я внушал всем: опора дома Ба, она его ствол, ствол всей нашей ёлки, ты был совсем не против такого внушения. Почему же ты кричишь теперь, когда узнал, что ради успеха такого внушения мы умолчали о том, что я – не отец твоего отца?
Я сам не знал, почему. Но после этих слов Ди – словно ударил второй выстрел, и опять разлетелись осколочки уже и без того изувеченного моего сердечка.
– Но, – пробормотал я, замирая, – но ведь это значит... что ты мне не дед!
– Да, – подвердил он, – не дед. Но Ди. Ты и это позабыл... Память у тебя действительно слишком избирательная. Кстати, почему же не дед? Дед, только двоюродный. Теперь мы с Борей снова поменялись местами, только и всего. А что изменилось по существу? Ничего. Я по-прежнему муж Ба, и твой Ди.
– Всё, всё изменилось именно по существу, – закачался я, так как и впрямь всё изменилось: всё раскололось, разлетелось на изувеченные ошметья, приумножившись размножилось в кривых осколках разлетевшегося трюмо. – Что мне теперь делать, я не знаю, как... мне себя с ним вести. Как мне вести себя с тобой, как верить всем вам! Нет-нет, это теперь совсем другое дело, двоюродное, а то и троюродное.