Текст книги "Ёлка для Ба"
Автор книги: Борис Фальков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 21 страниц)
– Мне кажется, – продолжила Ба, – нам надо было уже давно завести третьего.
– А мы уже и завели, – отшутился Ди, кладя ладонь на мою макушку.
– Тогда четвёртого, – возразила Ба. – Нас у родителей было семеро, и не было таких сцен, как эта.
– Семеро, – прошипел отец, – и где они все теперь?
– Да, – вздохнул Ди, – надо было. Прости, это моя вина.
– Причём тут ты? – спросила Ба.
– Что верно, то верно, – почти неслышно прошептала мать в сторону, случайно – в мою.
– Все международные организации...
– Да, конечно, – опять вздохнул Ди, – ты хозяйка, и всё держится только на тебе. И Вале.
– Вот пусть хозяйка мне и скажет, – притопнула Валя, – до каких пор это будет продолжаться.
– Конкретно, – сказала Ба, – что? Чего вы просите, Валя?
– Я прошу! – глаза у Вали снова горячечно засверкали. – Никогда, в жизни, ни у кого, ничего, не просила! Не дождётесь. Чтоб мы у вас просили? Это вы у нас ещё попросите, когда время придёт. А оно придёт: ваше-то время кончилось.
– Значит, ваше уже пришло, – пробормотала мать.
– А-а! – вскричал Ю, и, как недавно Валя, пророчески воздел руки. – Я всё понял! Чего она добивается? Она добивается только одного: чтобы её остаться попросили. Попросили, только и всего.
– Ты думаешь... – покосился на него отец, – нет, не может быть. Что за ересь!
– А что, – сказала Изабелла, – очень как раз может быть. У него бывают и дельные мысли. Может, ей надоело быть зрителем в тиянтирах. Может, ей самой нужны аплодисменты.
– Валя, – спросила мать, – неужели это всё, что вам нужно?
– В общем... – Валя чуть приспустила веки и повела глазами в сторону печки. Я ждал, что оттуда грянут аплодисменты. А нет, так из открытого настежь окна.
– Вот так-так... – покачал головой Ди. – Но это же упрощает всё дело! Пожалуйста, я готов хоть сейчас, при всех...
Он развёл ладони в исходную позицию.
– Тьфу ты, – сплюнула Валя. – Душу с вас вон, конечно же при всех! Битый час вам тут долдоню: только не вы, не вы, а она.
И Валя повела глазами в сторону "Беккера".
– Пожалуйста, – тоже повела Ба, но плечами. – Я тоже готова.
– А я бы уволил, – сказал отец. – В конце концов, кто же тут хозяин, она?
– Успокойся, конечно же Ба, – ответил Ди. – О том и речь идёт.
– Не похоже, – с сомнением заявила мать. – Тогда и Ю хозяин. По крайней мере, он рубит дрова и топит печь. И натирает полы.
– Он и хозяин, и работник, – сказала Изабелла. – Прямо по Толстому.
– Сейчас лето, – смутился Ю. – Печь не топится.
– Вы же сами говорили, что уволить нельзя, – вставил я.
– Он прав, – поспешно согласился Ю. – Помните? Вернётся по решению суда.
– Я ей покажу суд, – пригрозил отец. – Меня-то там все знают, не доктор, небось, какой-то Алексеев.
– А, а, ого! – закричала Валя и крупные капли, давно выступившие на её лбу, раскатились по вискам. – Нет такого тайного, чтоб не стало явным! Душу же из меня вон же! Они тут сами признаются, что скупили все суды на свете. Что Алексеевых там днём с огнём не найти. Погодите, погодите повторять, что вы сказали, я сначала приведу людей, я позову людей с улицы, пусть послушают и они, как у нас тут повсюду СС заседает!
– Уймитесь, Валя, – встревожилась мать.
– Ага, испугались! А не надо по базарам шастать, я-то там по делу – а вы все зачем? Зачем вы там все шастаете, думаете, я не знаю – зачем?
– И я? – спросила мать.
– Пока нет, но будете, скоро. Это я вам говорю. Вы уже почти такая же, как они. Они быстро научат, педагоги.
– И я, – сказала Ба.
– В первую очередь, в первейшую, – быстрее заговорила Валя, – от вас всё и идёт. Пианино у вас – Алексеев? Музыку чью играете – Алексеева? На базар шастаете – к Алексееву, мать, отца и душу его на телефон-мендельсон? Кого вы туда проверять ходите – своего Мендельсона? Нет, меня. А что у меня проверять, пачку вафель на антресоли?
– Копилку, – подсказала Изабелла.
– Что за копилка? – спросил Ю.
– Потом объясню, – отмахнулась Изабелла.
– А я люблю вафли, – сказал я. – Если они такие, что не разваливаются.
– У меня ощущение, что разваливается дом, – заметил Ди. – Подумаешь, вафли... Бог с ними, ересь какая-то.
– А ты держи дом, как я вафли: двумя руками, – посоветовал я. – А что такое ересь: крамола или дикость?
– Я не Самсон, – покачал он головой. – Впрочем, это к лучшему, знаешь, чем кончил этот Самсон? Но ты прав, вместо ересь надо бы говорить – чушь.
– Конец света! – торжественно объявила Валя. – Дидок разговорился. Конец света, я стану вас просить? Нет, пусть там нас судят, а не в городском суде, где вас все знают. Там вас не знает никто.
Она указала пальцем в потолок.
– Что она говорит! – воскликнул Ди и снял очки. Глаза его оказались совсем чёрными, но при этом прозрачными и слезящимися. – Прекратите, кто заставляет вас идти в суд!
– О, – отшатнулась Валя, – я ж говорила, конец света: и этот дидок туда же... Когда всеми международными организа... В тот суд пойти и вас заставят, не бойтесь.
– Боже ж ты ж мой же! – вскричала Изабелла. – Зловреднейший из микроорганизмов, до каких же пор ты будешь отравлять человеческое существование!
– Бог вам покажет: микроорганизм, – пообещала Валя. – Его вы ещё не упрятали в ваши железные коробки. Чем выступать тут, лучше бы последили за вашим муженьком.
– Разве его тоже прятали в коробку? – спросил я. – Я думал, эта кулибка только для микробов.
– Нет, не только, – возразила Валя. – Там и обезьянии почки, я-то знаю. Тебя эти педагоги учат не врать, а сами?
– Это правда? – спросил я.
– Ну да, – раздражённо ответила Изабелла. – Ну и что? Что тебе сделали эти почки?
– Ты сама говорила: почки важней самой обезьянки, – объяснил я. – Зачем же было держать меня в обаянии?
– Ты сам обезьяна, – ответила она, – я это не тебе говорила. А ты повторяешь подслушанные чужие слова, смысла которых не понимаешь. Но это естественное следствие того замысла, по которому мальчик ночует в одной комнате с нами. Интересно, кстати, чей это замысел?
– Да, – подтвердил Ю. – Тебе же про микробов никто не говорил? Значит, никто и не обманывал.
– А надо было сказать, – упёрся я, – в том-то, может, и всё дело.
– Вот результат твоих методов, – сказал отец, – гордись, филолог.
– Я ношу эти коробки, и должен был знать, что в них, – повторил я. Больше носить не буду.
– Теперь вы сами слышите, – сказала Валя, – каким может быть этот зверёк.
– Ты или заткнёшься, или уберёшься вон, – постановил отец.
– Я, не Валя? – прошептал я в сторонку, и добавил погромче: – А десерт? У нас что на десерт?
– Почки, – огрызнулся отец. – Сегодня ты без десерта, понял?
– Почки завтра на обед, – возразила Ба. – С рисом.
– А он предпочитает битки по-столовски, – сказала мать.
– Язву заработает – назад в дом попросится, – пообещала Валя. – Не бойтесь.
– В какой дом, в этот? – воскликнул отец. – Я скорей в сумасшедший попрошусь... А сюда проситься не заставите.
– Вот и он хочет, чтоб его попросили, – сказала Изабелла. – Они с Валей родственники.
– А говорили – со мной, – сказал я.
– Кстати, Валя, – вдруг заговорил Ю, – может, вас устроит, если я попрошу вас остаться?
– Ты малость запоздал, – усмехнулся отец. – Она уже осталась. Вместо неё выгнали моего сына.
– Кто выгнал-то? – спросил я, удирая за дверь.
– Бунтовать? Вон! – не менее запоздало выкрикнул отец. – Проси, проси её, братец, это по тебе дело. Оно так и загорится в твоих умелых руках-языках.
– И сгорит! – из-за двери крикнул я.
– Стыдись, – донеслось из столовой.
– To late, – пробежало вдогонку.
– Хорошо, Валя, давайте конкретно...
Я уже строил себе кулибку в кабинете Ди: утро вечера мудренее. Другие тоже в целом следовали этому правилу, самовар откипел своё, духи дома надорвали голо...
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
... са, эхо которых так свободно гуляет теперь в предзеркальи моего мозга, по устьям его извилистых канавок. Да, не чириканье колокольчика выступает там на первый план, а охрипший сорванный глас кладбищенского колокола, бу-бу, удары чугунной бабы в стены нашего дома, бум-бум: бунт. Словечко отца, выкинутое так, между прочим, выдало невзначай и его пророчью суть. Бунт вспыхнул благодаря, вроде бы, Вале, но счёт по справедливости, замаскированной под случайность, был предъявлен тому, кто был его безгласным подстрекателем: мне. После этого Вале уж никто не мог помешать...
Между тем, раньше, когда она действовала по собственной инициативе, такие попытки пресекались легко. Что же произошло с отработанной бдительностью стражей дома, не была ли обрезана и она, подобно... самсоновой бороде, в парикмахерской кварталом ниже по нашей улице – в "Образцовой парикмахерской"? Не лежат ли клочья этой бороды, атрибута мощи стражей, на цементном полу в мужском зале, где в тройных зеркалах отражается отныне и навеки бабья наружность Самсона, всеми международными организациями подтверждённая? Бум-бум, но и это – ещё только начало.
Вероятно, такого рода жалобы следовало направлять в адрес, всё-таки, не мой – а главного виновника перемен, верховного стража-духа Бориса. Что-то у них там сначала переменилось, в мире невидимом, представленном в мире вполне ощутимом вдруг скрипнувшим ночью боком пузатого шкафа, ненароком хлопнувшей ставней, ворчаньем труб в подполе или шорохами в чулане, а из палисадника запахами, перешёптываниями, промельками чего-то едва уловимого органами чувств. А потом уж и в мире материальном всё забунтовало, соответственно правилам этого мира – вполне уловимо: вместо фиалочьего духа тут действовали чугунными бабами.
Первым испытал мощь бабы дом доктора Щиголя, как известно. В томительном, преисполненном пауз, разговоре с родственниками столь неожиданно почившего близкого знакомого, Ба – представляя собой образцовый пример сдержанности и в трауре, никаких преувеличений, ни одного безвкусного акцента! – сумела умолчать о том, что и в её доме, кажется, уже слышны удары беспощадного ядра. В стенах дома покойного зияла всем очевидная дыра, и тут ассоциации, оснащённые вполне в других случаях приличным словечком "кажется", были бы действительно – безвкусны. Домашние покойного Щиголя выглядели уныло, никто не пытался заткнуть своим телом пробитую в семье брешь: принять на себя главенство и, стало быть, преемственность в вопросах заботы о пропитании. Я видел в их лицах отчётливые приметы распада, будто и они начали умирать вслед за своим стариком: по обыкновению, по инерции обыкновения Ди и Ба взяли меня с собой, хотя повод для визита был не совсем обыкновенный. Щиголи расположились за овальным щиголевским столом, ничем не отличавшимся от нашего, вдова и дочь с мужем, дальше – Ди и Ба, чтобы поговорить о покойном.
– Мне было далеко до него, – зайцы на стёклах очков Ди сидели смирно, тоже приуныли. – Он был необыкновенный специалист.
– Он был идиот, – басом возразила дочь Щиголя. – Он так и не понял, что в наше время нельзя уже переходить улицу вот так, думая о своём.
– Он думал и об общественном, – возразил её муж.
– Ты-то чего лезешь? – вскинулась дочь. – Ты-то тут причём? Тебе не понять, что произошло: катастрофа. А произошла она потому, что он не думал о нас. Он думал только о своём, только о себе.
– Милая, – вмешалась Ба, – теперь вам нужно думать только об одном, о единстве. Ведь теперь всё ляжет на вашего мужа.
– Вот именно, – подтвердила дочь Щиголя, – и он ляжет. Вон, один уж лёг.
Доктор Щиголь лежал в это время в гробу, в своей клинике, выставленный на всеобщее обозрение. С ним прощались коллеги и пациенты.
– Твой отец был замечательный человек, – сказал Ди.
– Был, – повторила вдова и заплакала.
Меня и внучку Щиголя, Лену, точнее – Лёку, отправили в спальню, нам ещё рано было сидеть за таким столом. У Лёки был там свой уголок, как и у меня в спальне Ю и Изабеллы, но с куда большим шиком устроенный: туда вместился кукольный столик, шкафик и посуда. Смерть деда не нарушила порядка в этом углу жизни. Лёка сразу же рассадила с десяток своих кукол, труппу лилипутиков, которой самодержавно владела, вокруг столика и стала их кормить. Я пассивно участвовал в этом аттракционе, стоял рядом, как и было издавна заведено.
– А я знаю, – сказала она.
– Что? – спросил я.
– Где дедушка.
– Все знают, в клинике, – пожал плечами я.
– Не-а! – злорадно возразила она. – В тюрьме. Мне мама сказала. То есть, она при мне говорила дедушке: катастрофы не избежать, ты всё равно в тюрьму сядешь, рано или поздно. А вчера я спросила, где дедушка, и она стала кричать, что я ничего не понимаю, потому что произошла катастрофа. А я понимаю, что дедушка сел в тюрьму, потому что помню, что она говорила про катастрофу.
– Дура, – сказал я. – Ты хоть знаешь, что такое катастрофа?
– А ты? – хихикнула она.
– Дура, – повторил я, наткнувшись на трудности в объяснении.
– Не-а, – повторила и она. – Я знаю... Думаешь, я и про тебя не знаю?
– Что ты ещё знаешь?
– Что тебе Танька бантик привязывала! Она мне всё рассказала.
– Тоже дура, – объявил я, – нашла, кому рассказывать.
– Не нашла, – захихикала Лёка. – Я ей куклу за это подарила.
– Продалась, значит, – заключил я. – С вами всё понятно, все вы продажные твари.
– А я и тебе подарю, хочешь? – не обиделась она. – Мне не жалко.
– Мне, куклу! Вот уж дура, так дура, – я был сражён наповал предположением, что меня можно купить куклой. На моём языке завертелось признание... проклятые помидоры!... в том, какая сложная и интересная, взрослая жизнь у меня теперь – и я с трудом удержал его, применив усвоенные в иных мирах навыки: пару раз сглотнул слюну, проглотив вместе с нею в два приёма и опасное признание.
– Тогда я тебе бантик завяжу просто так, без куклы, – предложила Лёка. Давай?
– Ну, давай, – согласился я: что с нею, с такой настырной дурой, поделаешь.
Я расстегнул бриджи, надетые по случаю официального визита, и она повязала мне бантик. Было похоже, что ей уже приходилось это делать и раньше, она-то не наткнулась на трудности, и объяснения ей не понадобились. Не высказала она также и удивления по поводу разительного несходства своей анатомии с моей.
– А теперь что мне делать? – спросил я.
– Стой на месте, – велела она. – Ты теперь будешь мажордом.
– Минордом, – нашёл я, что пробурчать в ответ.
Но и столь грубая острота прошла мимо, её не учили музыке. Да и мне насладиться собственным остроумием не удалось: за моей спиной раздался хриплый писк. Я обернулся. Лёкина мать – дочь покойного Щиголя – это она была творцом писка, таков был праздничный фальцет её будничного баса. Лёка мгновенно сделала вид, что ровным счётом ничего не знает, ни о чём на свете. Я же поскорей отправил улику на её обычное место и стал застёгивать бриджи, вытаращив глаза и не отводя взгляда, несмотря на растущий в животе ужас, от багрового лица дочери Щиголя. Окончательное решение вопроса, кто на самом деле дура, а кто нет, следует предоставить стороннему наблюдателю.
Дочь Щиголя не дала мне закончить туалет, с рычанием схватила меня за плечо и потащила в столовую. Я предстал высокому взрослому суду в пусть неполной, но достаточно беззащитной наготе. От волнения я стал и косить намного больше, и всё глотал-глотал слюну, заранее сглатывая подступавшую тошноту и неизбежные обиды от наказания, предназначенные мне одному: о Лёке, конечно же, все забыли. Кроме собственной ловкости, её защищала и смерть деда. Было бы не очень прилично наказывать и без того наказанное самой жизнью, осиротевшее дитя.
– Что случилось? – поинтересовалась Ба.
– Мы решали, – медленно, а потом постепенно раскручивая темп, захрипела дочь Щиголя, – мы-то думали, отчего дети так тихо сидят в спальне. Мы предполагали, что и они чувствуют трагедию семьи, что и они не остались равнодушными к катастрофе, постигшей... Когда мы тут, а они там... оказывается... они там показывают друг другу глупости!
– Мы ничего не делали! – закричал я. – Мы играли в куклы!
– Тогда зачем ты кричишь? – спросил Ди. – Успокойся.
– В куклы? – рявкнула дочь Щиголя вернувшимся к ней чистым басом. – Да, в куклы, но... в какие именно! А вот в какие.
Она мощно рванула мои не до конца ещё застёгнутые бриджи и, несмотря на моё сопротивление, двумя пальцами ловко ущемила упомянутую куклу. Я посмотрел вниз и обомлел, изворачиваться и дальше было бы полным идиотизмом: на кукле алел шёлковый бантик, в спешке уничтожения улик мною совершенно упущенный из виду. Последующая за этим пауза была преисполнена огромного значения, может быть, большего, нежели пауза после получения известия о смерти доктора Щиголя. Первым вышел из обморока Ди.
– Ну-ну... – сказал он, и всё.
Но тут же все задвигались, зашуршали, муж дочери Щиголя попробовал хихикнуть, но сразу проглотил смешок: взгляд его жены заставил бы и мёртвого её отца проглотить что угодно, даже рыбий жир. Вдова Щиголя тихонько заплакала.
– Он воспользовался нашим горем, чтобы без помех поиграть своей любимой игрушкой, – продекламировала дочь Щиголя. – Уверена, что и некоторые другие делают сейчас то же, и потому их здесь нет. Я всегда говорила: этот маленький... развратник уродился в своего отца.
– Ну-ну, – чуть погромче сказал Ди.
– Всё рушится, – плакала вдова, – всё течет и ничего не меняется.
– Ничего страшного, – бодро заявил муж дочери. – У меня и не такое бывало.
– Воображаю, – отрезала дочь Щиголя. – Ну, а вы что скажете, чего молчите? Что будем делать?
– Я? – переспросила Ба, разглядывая свой перстенёк с белым профилем на нём. – Я б сказала...
Она перевела взгляд на меня, чуть отсутствующий – и чуть скептичный.
– Я б сказала тебе, мой друг, что вот этого-то я от тебя никак не ожидала.
После чего она встала и – аудиенция была окончена.
– Ба, – спросил я по дороге домой, – а что сделал такого папа? Или, что он сейчас делает такого, что... Ну то, что дочь Щиголя про него сказала, и всегда говорила?
– Ты бы лучше попросил прощения, – заметил Ди.
– Конечно, – согласился я, – прости, Ба. А что такого сделал папа?
– Оставь Ба в покое, – посоветовал Ди. – Может, дело в том, что твой отец делал вскрытие доктора Щиголя. А Щиголям это неприятно. Ты знаешь, что такое вскрытие?
– Я даже видел, – сказал я, – краешком глаза... Но зачем вскрытие, ведь и так известно, от чего умер доктор?
– В том-то и дело, – вздохнул Ди. – Они вскрывать не хотели, но есть порядок, а твой отец – представитель порядка. И он прав, так положено.
– Положено, – вдруг заговорила Ба, – вот уж ересь... Дело вовсе не в его отце. Этим способом она хотела подчеркнуть, что мальчик весь в меня. То есть, что ты тут не причём. Обрати внимание, про отсутствие некоторых она помянула не только в прямом, а и в переносном смысле.
– Ну, знаешь! – вскричал Ди. – Откуда бы ей знать, что подчёркивать...
Но мы уже подошли к нашему дому и разговор прервался. Чуть позже я попытался возобновить его, но добился лишь того, что Ди ущемил двумя пальцами мою руку чуть повыше локтя – так вот где Ю почерпнул свои педагогические приёмы! – и сказал:
– Скоси глаза вправо. Теперь влево. Пора опять подбирать тебе очки. Но скажи, пожалуйста, сколько листков папир-факса ты используешь в туалете?
– Три, – стал вспоминать я, – нет, четыре.
– А для нормальной гигиены нужно не меньше пяти, – твёрдо заявил Ди. – Мне проверять твою честность?
– Нет, – ответил я, и прекратил свои попытки.
Удары чугунной бабы, проломившей стену дома Щиголя, отдавались уже и в нашем палисаднике. Что палисадник, сам Большой двор, как костюм, из которого выросли, стал трещать по швам. Впрочем, особого беспокойства во мне его предстоящее крушение не вызывало, этот двор я уже использовал только как проходной, как прикрытие моих побегов в третий мир. Да и что – двор, если весь город уже потрескивал: неприступные патриархальные кварталы Старой части лишались автономии гетто, через них прокладывались проспекты, которые должны были соединить их с Новой частью, слить обе части в единый аккорд, "согармоничный звучанию современного социалистического города", словами архитектора Кривобокова. Незыблемой оставалась лишь крепость Большого базара. Малый, например, тот был почти сметен наступающими новостройками, а на Большом и мощение площади почему-то приостановилось – не из-за находки ли, сделанной там?
Память, конечно, может вмещать в себя эти перемены не в их естественном порядке, ну и что ж из того? Порядок памяти ничем не отличается по сути от натурального, он столь же, пусть и по-своему, упорядочен. Натуральному порядку – чего ревновать к порядку памяти, или наоборот? Для каждого из них противоположная сторона не очень-то реальна, так, дымок... В любом случае, эта ревность сродни ревности моей матери к графине Шереметьевой: к, в сущности, дымку от папиросы, к отзвучавшему гитарному перебору. Лучше бы она избрала иной объект для своей ревности, пореальней. По моему мнению, их было вполне достаточно вокруг. Это мнение основывалось на подмеченном мною различии между тельцами моих подружек – Лёки, Таньки – и телами Жанны, Изабеллы, да той же моей матери, наконец... Валя и Ба не в счёт.
Однажды ночью Изабеллу, как и меня, разбудил дверной звонок, и она, ещё не окончательно проснувшись, кинулась открывать. Я уже тоже был на ногах, по сложившейся привычке. И мы столкнулись с нею в дверях кабинета. Она спала, оказывается, совершенно голой. Приписать это жаре – моя идея, но, с другой стороны, они с Ю и в самом деле не собирались пока заводить детей. И вот, при свете снежного пальчика луны, продетого в дырочку ставни, я успел рассмотреть указанный этим пальчиком аттракцион в деталях. А позже и осознать его: сразу сделать это мне помешало то, что Изабелла тоже успела проснуться, от столкновения со мной, и прыгнула назад в постель. Так что дверь открыл, как всегда, я, а после, в кулибке осознал, что тело Изабеллы удивительно изящно и одновременно крепко. О чём догадаться было невозможно, наблюдая её дневные ухватки или манеру одеваться. Изящным оно было благодаря общей стройности, а крепким – благодаря большим, для меня неожиданно и чрезмерно большим, грудям, болтавшимся вправо-влево. Они казались твёрдыми, как груши, но я-то запомнил, как одна из них смазала меня по лицу: поразительно мягко. И я запомнил, каким домашним теплом дохнуло от неё.
Назавтра Изабелла ни словом не обмолвилась о ночном происшествии, да и никогда потом. Может быть, она поучаствовала в нём, вовсе и не просыпаясь, или просто ничего достойного запоминания в том происшествии не нашла. К моей чести, я тоже не воспользовался владением нашей общей тайной... в своих интересах. Хотя, какие же это могли быть интересы, и как использовать тайны? Используешь – и вот, она уже не тайна, а так... опять же – дымок от папиросы "Шахтёрская", или "Беккера" гитарный перебор. Вообще-то, ночной аттракцион был делом для меня не новым, мать без стеснения раздевалась при мне, привычка, оставшаяся от студенческих лет, проведенных нами троими за занавеской в общежитии. А вот Жанну мне ни разу не удалось застукать в такой ситуации, но частями... О, эти части!
В одну из извилистых канавок мозга моего навечно врезаны жаннины ноги, обнажённые до верха – я вслед за нею поднимался по лесенке на смотровую площадку бочки – там же чулки с высокими пятками и стрелками, и высокий толстый каблук. В соседней канавке, самой канавкой запечатлен жанровый рисунок: Жанна на пляже. Ходьба на цыпочках по горячему песку, словно к самим пяткам тоже приделаны каблуки. Вся в ямочках спина, и под нею качается нечто, вправо-влево, ещё раз вправо – и снова влево, и слабая подмышками тень.
Весь пляж глазел на неё, и мужчины, и женщины. Теперь-то всем, кажется, понятно: и дети. Наши делали вид, что не замечают этого. Мать, правда, сделала какое-то замечание в адрес жанниного купальника. Отец, правда, ковыряя костылём песок, что-то мрачно возразил. Я всё пытался определить, в чём же основная разница между тельцами моих подружек и этим вот, в сравнении с ними, лилипутскими – великанским, на виду у всех телом. В чём: в общих размерах, в ногах, грудях? Успешное решение задачи было чрезвычайно желательно, ведь на моих лилипуток не глядел никто. В конце концов, после тщательного отбрасывания и отбора признаков, я решил, что всё дело в растительности. Остальное малосущественно, а вот волосы подмышками, на животе и ногах, это да, это... признак. Это женщина. Валю и Ба, повторяю, в эту категорию я не включал, хотя насчёт Вали и могли возникнуть подозрения после того, что выяснилось, ужин за ужином, обед за обедом, за овальным нашим столом: оккупанты в нашем доме, немец-простой-лейтенант и особенно гестапо. Но Ба не давала поводов и для таких, чисто умозрительных подозрений, эта крепость – в пару Большому базару была столь же чиста и неприступна, как сам Небесный Иерусалим. Между тем, или именно потому, чугунная баба, таранное бревно, инструмент погромщика, перехваченный кем-то из рук Вали, подобно эстафете, потихоньку нацеливал свой разрушительный мах и в неё, в Ба.
Кем именно перехваченный? А хоть и Изабеллой, чтоб не сказать: нами всеми.
– Порядок в этом доме несколько несовременен, это анахронизм, – заявила Изабелла, было, кажется, время ужина. Ну да, ждали возвращения откуда-то Ди и Ба, неужто из тиянтира?
– Конечно, – согласился отец. – В нём есть своя прелесть, но есть также и неудобства.
– Этим неудобствам есть точное определение, – возразила мать. Самодурство.
– Это ты уж слишком, – не согласился отец. – Твоми устами глаголет не истина, а примитивная неприязнь к снохе.
– Атавизм, – подквакнул Ю, – анахронизм.
– Моя неприязнь порождена её неприязнью ко мне, – сказала мать. – Я ведь помню, как меня принимали, когда я тут появилась впервые. Неприязнь была уже заранее, заранее не нравилась пятая графа моей анкеты. Не улучшило дела даже то, что чужая графа привезла ей в подарок родного внука.
– Что ж, графа, – заметил отец, – не графиня же.
Мать засопела.
– Да, тут ты не права, – возразила Изабелла, – в конце концов и у меня пятая графа выглядит иначе. Ну, и что?
– Пустое возражение, – заявила мать. – Твоя графа намного ближе ей, чем моя, это известно всем. Особенно графа твоей Жанночки-птички-певчей. Но ты лично тоже в этом доме на птичьих правах, что правда, то правда.
– Неправда, – обиделся Ю. – Нас воспитывали в духе интернационализма, мы слыхом не слыхали о каких-то графах. И попробуй-ка кто-нибудь из нас скажи, например: тот армянин, который... Или: тот грузин, который...
– ... грузинский еврей, – добавила мать. – Тоже пустое возражение.
– Скажи-ка это при Ди, – сказал Ю, – и увидишь, что будет.
– Это будет? – спросил я и сжал его руку повыше локтя. Он и не заметил этого мушиного щекотания.
– Ничего не будет, – подхватила мать. – Не те времена. И вы сами знаете это: правду. Потому ваши возражения пусты, и вы вовсе не возражаете – мямлите пустые формулы, как заклинания. По любому случаю. А между тем мы начали разговор совсем о другом, как бы изменить – не разрушить! – порядок в доме, чтобы и другим в нём полагались какие-нибудь минимальные удобства.
– Но разве ты не переезжаешь на новую квартиру? – ревниво глянула на неё Изабелла, и после на Ю – уничтожающе.
– А ты, дорогая, – выразительно произнесла мать, – собираешься тут бабушкой стать, не рожая детей? Учти, тебя тут ещё назовут Басей, чтоб преемственность не пострадала.
– Ба, – поправил Ю. – Но я понял: ты, дорогая, заботишься вовсе не о себе, а о нас.
– Это не так важно, как то, что я давно хочу жрать, – сказал отец. – С этим действительно нужно что-то делать. Все мы работаем, и зависим от своего рабочего времени. Но менять весь порядок! Нет, это означало бы подкосить Ба под коленки.
– Она сама меняет порядок, если это нужно ей, – съязвила мать. – Разве нам не подкашивают этим коленки? У меня впечатление, что мы все давно стоим именно на них, включая Валю. Не зря она бунтует.
– Что ты имеешь в виду? – спросил отец. – Не понимаю.
– Что с некоторых пор Ба сама ходит на базар.
– Это сказала Валя, – пожал плечами Ю. – Нашла, на кого ссылаться. Она одержима своими духами.
– Почему же нет? – спросила мать. – Валя лицо, в этом случае, заинтересованное... в правде. Я бы её, кстати, прямо сейчас, по горячему следу и допросила до конца.
– Её, к счастью, нет, – напомнил Ю. – Она тоже в этом... тиянтире, поглощает духовную пищу.
– Похвальное единодушие, – одобрила мать. – Я утверждаю, что Валя говорит правду. Выдумывать такое у неё нет причин, и нет воображения. А сказать такую правду – есть: обыкновенная человеческая обида, что ей не доверяют. Давайте рассуждать как материалисты, без ссылок на духов, пусть они и близкие родственники...
– Давай, – согласился отец, – но давай это делать во всём. Скажи, ты в случае с духом Шереметьевой поступаешь как материалистка?
– Более чем, – заявила мать. – А она поступила с нами ещё более чем, а именно как вульгарная материалистка. Вульгарней не бывает: просто панельная.
– Слово "вульгарный" присоединяется к материализму не в этом смысле, заметил Ю.
– Не знаю, не знаю, – откликнулась мать. – Во всяком случае, я присоединяю его в этом.
– Вот видишь, в этом случае ты не материалистка, а мистик, – сказал отец.
– Поповщина, – определил Ю.
– Не мешай, – отмахнулся отец. – Мистицизм у тебя от твоей бабки-староверки, жизнь на тебя оказала куда меньшее влияние, чем она. На тебя, милая моя, не повлияло даже то, что случилось с Шереметьевой. Для тебя она по-прежнему какой-то злобный дух, а не такая же материальная женщина, как ты.
– Такая же! – возмущённо вскричала мать.
– А что с нею случилось? – охотно спросила Изабелла.
– Она пыталась отравиться, – сообщила мать ещё охотней. – И этот её поступок тоже не имел успеха, как и прочие домогательства. Она травилась в гараже своего любовника, выхлопными газами. Скажите, это что – теперь модно?
– Любовник или газы? – спросила Изабелла.
– И то, и другое, – ответила мать.
– Если это модно, – заговорил Ю, – то лучшего свидетельства возрастания уровня жизни в недавно ещё разрушенной войной стране не найти. Многим становится доступно иметь машину. Муж вашей графини, Шереметьев, кстати, может оказаться не потомком графа, а потомком его дворового. Помните? Вот бегает дворовый мальчик... себя в коня преобразив. Это значит, что при паспортизации дворовые часто наследовали фамилии господ, на что указывает типичная ошибка: господа были без мягкого знака, просто Шереметевы. И это тоже свидетельствует о возрастании уровня. Так что, я бы тоже купил машину.
– Замечательная логика, – сказал отец. – Ну, и купи... дворовой.
– Дворовый, – поправил я. – Это если про дом, тогда – домовой.
– Купи! – воскликнула Изабелла. – Он купит, и станет в ней ночевать, это и будет его дом! И меня заставит в нём жить. И тогда квартиры нам не видать.