Текст книги "Ёлка для Ба"
Автор книги: Борис Фальков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 21 страниц)
Нет-нет, всё-таки было лето! Вон ведь выплывает из-за горизонта памяти огромный тополь у главных ворот Большого базара, побагровевший от рекламы напротив – РЕСТОРАН. Его сопровождает чёрно-красный рёв листвы, значит, не зима. Зимой его голые ветки – немой чертёж, сухой план аллей городского сквера на фундаменте взорванного собора. А летом те же аллеи наполнены глубоким содержанием, упорядоченным шпалерами кустов так, будто сам воздух послойно нарезан ими и уподоблен вертикально поставленным рулонам кисеи, уподоблен сливкам, взбитым толстыми, именно – толстыми ногами девушек, растущими вниз из полупрозрачных юбок. Их крепкие колени противоречат худым спинам с торчащими лопатками. И шарканье их остропахнущих босоножек по мелко смолотым ракушкам, и продетый в дырку большой расплюснутый, свёрнутый внутрь палец. И во всём их облике настороженность и готовность ко всему. Иначе – с чего бы это они шаркали в парках? И проклятый тополь, не пирамидальный, настоящий, и по всей улице Чекистов падают, взрываясь от удара о размякший асфальт, и разлетаются опасными осколками каштаны. И надо всем – взрывающиеся на солнце золотыми радугами, а вечерами чёрные, но как красен тополь, собачьи глаза Жанны Цололос. Что ставит память рядом с этими глазами? Только одно: горячие чебуреки с ледяной простоквашей, и зимой, и летом.
Вот, теперь всё ясно, это началось зимой, а продолжилось летом. После чебуреков память подаёт кусачий, ненавистный шерстяной костюм – мне, румынки Ба, и калошу, которую я потерял потом в сугробе. Говорят, у Ленки, дочери архитектора Кривобокова, полиомиэлит. Школьный друг Изабеллы, военный дирижёр Костя сбрил усы, развёлся и попал под поезд. Тихие разговоры об этом за столом. У ухогорлоноса Миссионжника родился ребёнок, а ухогорлоносу пятьдесят. Я случайно порвал книжку "Мифы Эллады", за что был наказан Ю: он заставил меня выучить наизусть шестую главу Евгения Онегина. Я обманул своего воспитателя, выучив и пройдя проверку – тут же всё забыл. Кроме нескольких строк, почему-то запомнившихся навсегда: "Теперь, как в доме опустелом, всё в нём и тихо и темно, замолкло навсегда оно". Кто оно – я понял куда позже: сердце мёртвого Ленского. "Закрыты ставни, окны мелом забелены. Хозяйки нет. А где, Бог весть. Пропал и след." Окны – не моя орфографическая ошибка, так оне и есть.
Меховая муфта Ба, в ней носовой платочек и кошелёк. Удар грудью о санки. Слухи о том, что графиня Шереметьева наконец по-настоящему отравилась, и об этом бурный разговор за столом. Грязный, обсыпанный угольной пылью снег у дровяного сарая. По пути на Большой базар, Большой потому, что существовал ещё и Малый, мы с Ба зашли в универмаг – с мороза в баню – и там, в магазине, я положил руку на железную печку, теперь такими отапливаются только троллейбусы. Ага, что-то я напутал... Если в тот раз была печка, то дойти до базара мы не могли. Через несколько минут после происшествия я уже сидел дома на горшке, рыдая, и несколько ещё дней после этого меня не выпускали на длинную дистанцию, только с кровати на горшок – и назад. И мазали руку какой-то дурнопахнущей мерзостью, ладонь была сплошной пузырь. Были так же сплошные сумерки, ставни не открывались, чтобы хранить в спальне тепло, по радио круглыми сутками пела Шульженко. "Кошкин глаз", зелёный зрачок "Балтики", пульсировал в одном ритме с моей обожжённой ладонью. Значит, зима, вернее то, что называется у нас зимою, всё же была. Нужны ещё доказательства? Пожалуйста: базарная площадь была забросана углем и картофельной кожурой поверх снежной кашицы на раскисшей земле. Это точно. Именно на этом участке расположился аттракцион, потому что другую часть площади уже вымостили. Мостовая прирастала ежедневно двумя-тремя рядами булыжника.
Той же зимой попытка достичь базара повторилась. Я полагал, что моё мужество и настойчивость, а кто-то считал иначе – что слухи, заманчивые слухи о двух клетках с тиграми, об удивительно красивом лилипуте, о могучем негре и мощном заграничном мотоцикле, а главное – рокочущее имя Сандро Сандрелли, это они сделали всё дело. Во всяком случае, так считали Жанна и Ю, бескорыстные разносчики слухов. Это была нетрудная роль, достаточно было пару раз повторить такое: Сандро Сандрелли – и отказаться от искушения снова пойти на базар уже было невозможно, как отказаться от соблазна съесть шоколад, объявленный так же просто: Сакко и Ванцетти. И вот, с ледяным своим прищуром и полупренебрежительной выправкой ко всему, что не она, Ба, значит, пошла туда второй раз не только, и не столько благодаря моему давлению? Не знаю. Сказано же и повторено: Сандро Сандрелли, и достаточно. Пусть каждый сам о себе молча знает, чего он ищет, вскрывая эту упаковку. Пусть это знает и Ба, неуверенно позванивая серебряной фольгой. Но, Боже, пусть хоть её не обманут, пусть найдёт она то, чего ищет.
Наш новый поход состоялся дня через три после закончившегося крахом первого. На этот раз всё сложилось удачно, мы прошли все преграды и, переступив границу квартала, оказались в соседнем, совершенно ином мирке. Мокрые, пустые торговые ряды. Две старухи с семечками и семенами. Чуждая вонь, повсюду очистки, скорлупа, кусочки угля... И тёплая, только что из муфты, обтянутая тонкой перчаткой ладонь Ба на моём затылке. В дальнем углу площади кучка вагончиков защитного цвета, в ближнем – довольно плотная толпа людей. В толпе были знакомые, и Ба настороженно, почти вопросительно кивала: добрый день?
Всё было похоже на наш домашний воскресный обед. Первое блюдо: аттракционы открывала наскоро сколоченная фанерная раковинка. На её помосте – столик, покрытый грязноватой скатертью, на скатерти шкатулка. У задней стенки сундук. Между этими загадочными предметами то бегал, то очень важно расхаживал человек во фраке и широченном галстуке в разводах.
– Чревовещатель, – строго проговорила Ба. – Чрево – это пузо, но не вид снаружи, а изнут... Как бы содерж... Короче, этот тип собирается вещать пузом. К сожалению, это его почтенная профессия. Ты должен со вниманием отнестись к этому печальному факту, чтобы не повторять чужих ошибок.
Точно так же мне следовало бы отнестись и к тому, что пальчики Ба довольно нервно постукивали по моему затылку. Но всё моё внимание уже было отдано громадному брюху чревовещателя. И я впервые в жизни видел настоящий фрак. Между тем, само многословие Ба было многозначительным.
Чревовещатель делал вид, что ищет кого-то, кто должен выступать вместе с ним. Он поднимал угол скатерти, заглядывал во все углы, выворачивал собственные карманы, бормотал: "куда же запропастился этот негодник, погоди, я уж тебя... эй, где ты там!", с подозрением похлопывал по пузу – только шкатулки он как бы не замечал. Зрителям уже давно стало ясно, что негодник, кто бы он ни был, именно там, в шкатулке. Мне, подошедшему позже всех записному скептику, всегда имеющему собственное, желательно – отличающееся от других мнение, пришлось сделать ставку на сундук у задней стенки раковинки. Пузо чревовещателя издавало регулярный вопль "Жора!" И всегда в ответ откуда-то прилетало: "Я тут". Публика хохотала, ответный глас был писклявый, комично контрастирующий с хриплым баритоном чревовещателя. Чревовещатель, услыхав его, скашивал глаза и уши в, сначала, сторону шкатулки, потом пуза, и недоверчиво хмурился. "Там, там!", кричали ему из публики, "открывай!" Наконец, хозяин пуза счёл, что достаточно разжёг любопытство толпы, и фамильярно подмигнул ей. Развязка близилась.
– Жора! – пророкотал чревовещатель особенно хрипло. – Чего же ты хочешь?
Сундук за его спиной вдруг распахнулся, к моему личному удовлетворению, из него выскочила маленькая головка с чёрными глазками, глянцевыми волосиками с ослепительным пробором, прехорошенькая головка с неподвижной кукольной улыбкой. Не открывая рта, головка – или таки пузо чревовещателя? – пропищала:
– Шиколат!
Крышка сундука тут же захлопнулась, так что хозяин представления, обернувшись, застал статус кво анте беллум. Он пожал плечами, пузо его при этом провалилось в колени, и виновато глянул на публику. Та прямо-таки зашлась от смеха. Я не смеялся: Ба крепко сжала мой затылок пальцами. Возражать было бы неразумно.
– Надеюсь, тебе всё понятно, – сказала она. – С твоим умом...
С умом или без, я знал, что власть требует одного: безоговорочного послушания. Мы двинулись к следующему аттракциону. За спиной, теперь уже почти без пауз, хрипело: "Жора, Жора!" Публика спорила, кто же всё-таки в сундуке: лилипут или кукла. И что бы это ни было – кто же пищит "шиколат", вот то из сундука, или пузо? Головке из сундука уже советовали во всём сознаться, и хотя у неё "губа не дура", перестать требовать "шиколат", а попросить рюмашку. Публика очень огорчилась, когда, наконец, чревовещатель открыл сундук и там уже никого не было.
Я вертел головой, пытаясь доглядеть представление: довольно болезненное предприятие, крепкие пианистические пальчики Ба реагировали без промедления. Мне, как и публике, хотелось выяснить вопрос куклы-лилипута. Но мне не с кем было его обсудить. Конечно же, я не стал искать истины у Ба. Хотя и подозревал, что она-то уж ею обладает. Не искал же потому, что быстро прокрутил в уме, а значит, он таки у меня был, возможные повороты такой беседы. Разумеется, она сразу бы отвергла саму суть вопроса, потому что за согласием принять её – с моей стороны последовало бы: а что такое, собственно, лилипут? И она знала это заранее.
А потом бы я, конечно, поехал ещё дальше:
– Что, как, патология – что это? Гипофиз, а?.. Разновидности лилипутов...
И это она, без сомнения, предвидела. Как и отдалённейшее:
– А у лилипутов могут быть лилипутики? Если они все есть, то значит размножаются, значит...
Нет, это всё было абсолютно ни к чему Ба. И она на первый же вопрос ответила бы:
– Конечно, кукла. И всё это глупости.
А истина? Ах, и при истине я остался бы с носом. Не нужно даже быть "с моим умом", чтобы это почувствовать. И я чувствовал, и молчал.
На второе предполагались тигры. Клетки стояли рядом с вагончиками, туда безошибочно приводил нос. Ба пребывала в известной нерешительности, предстояло расталкивать толпу, может быть, даже, прикрикивать на непокорных... А для чего? Чтоб приблизиться к источнику ужасной вони. Нет-нет, конечно же, не вони – запаха. Слово "вонь" не входило в её лексикон. Я уже понёс наказание за лексические изыскания в этой области, как-то выведя "ваниль" – дело было за ужином в гостях, когда к чаю подали ванильные пирожные – из "воняет". Фундаментальное опровержение моей ереси взял на себя Ю, присовокупив к обычному пожатию моего локтя орфографические различия между "а" и "о". И тем усилил воздействие обычного своего педагогического приёма, ведь пожатие длилось, пока не закончились разъяснения. Что до Ба, то она просто не разговаривала со мной на следующий день. Поскольку это произошло в гостях, она неделю не разговаривала и с этими своими знакомыми, свидетелями моего позора. Так что нерешительность Ба перед путешествием к клеткам куда как понятна: ей предстояло поработать локтями, и ущерб, нанесенный такой работой её достоинству, был бы много крупней, чем какая-то ваниль, это почти безобидное следствие невинной орфографической ошибки. Делать нелепые движения, по существу – драться локтями, и при том сохранять пристойное, неприступное выражение лица?
Я отлично понимал её. Но попроситься в одиночный рейд – оставив её стоять там, где её приковала сложная проблема выбора – не решился. Ужасная мысль вогнала в оцепенение и меня: "так будет и дальше, и я не увижу ничего." Между спинами впереди стоящих я видел только куски серых взъерошенных шкур, не имевших ни концов, ни начал, и слышал чьё-то сопение. Зеваки вокруг клеток стояли уныло, полная противоположность тем, у раковинки. К какому решению пришла бы в конце концов Ба, будь она и дальше предоставлена самой себе неизвестно. Но тут под локоть ей подвернулся случай, и мучительное её одиночество кончилось. Осознав этот случай, Ба тут же просветлела, к ней вернулось сходство с головкой на её брошке – слоновая кость на серебре, улыбка одновременно появилась на губах и в глазах. Она очень тщательно кивнула...
Разумеется, случай воплотился в Жанну Цололос – в кого ж ещё? Это она тронула локоть Ба, с той же улыбкой: подчёркнуто тщательной. Но не улыбка была важнейшим доказательством того, что случай был счастливый – не какой-нибудь иной, а потрясающая шляпка тюрбанчиком и вуалетка с пушистыми мушками, или хвойными пчёлками. Это они сразу убедили Ба положиться на счастливый случай, предложив вариант счастья и для неё. Не смутил Ба, поэтому, и того же размера, что и мушки на вуалетке, чётко прорисованный между бровями случая – скорей всего, губной помадой – кроваво-красный третий глаз, известная жаннина причуда. Одна из её простительных, именно потому, что жанниных, причуд. Она была в короткой шубке и в открытых, чтобы были видны тёмные стрелки на изящной пятке чулка, туфлях. В грязный снег вонзались выгнутые кошачьей спинкой каблуки.
Ба всецело положилась на волю счастливого случая, и они быстро поладили.
– А, бросьте, кому это интересно?
– Мальчику его лет...
– А вот пусть идёт со мной. Я знаю, что нужно мальчикам. Да и вам не придётся...
– Но... если мы опоздаем к основному номеру?
– Нет, не опоздаем. Я ведь знаю их программу. Мы успеем.
– Ну, что же, здраво рассуждая...
Вот, вот они, вечные результаты здравых рассуждений: меня вручили Жанне, под защиту её-то здравого смысла! И она потащила меня к шатру, к бочке, в чьём чреве уже завывали моторы. Я не сопротивлялся, к чёрту мокрых кошек! Ба осталась далеко позади – прекрасно! Я понял, что какое-то время буду пребывать в жанниных руках, в прямом, не в переносном смысле. А что может быть лучше этого? Никаких сожалений по поводу несостоявшегося зоологического раздела нашей экскурсии. Откуда бы им взяться? На весах сожалений чулки со стрелками перетянут весь курс зоологии. Что там – звери, я сразу позабыл и o Ба.
Жанна подтащила меня к лесенке, и мы едва успели забраться на смотровую площадку, как со дна бочки повалили клубы выхлопного дыма. Моя бедная головушка тут же погрузилась в странный дурман. Я всё видел и слышал, и даже что-то понимал, но был ли то я? Это вопрос, that question. Так и поныне, я и теперь спрашиваю себя, когда вдруг чую этот запах или слышу похожий грохот: а я ли это? И даже когда не слышу, не чую.
Газ был сладок и горек. Жанна обняла меня обеими руками, кепка надвинулась мне на глаза и я снял её. Мой наголо стриженый затылок прижался к жанниному меховому животу: подталкивая им, она придвинула меня к барьеру. Мой подбородок лёг на него, он был как раз мне по росту. Мех шубки обложил мне затылок и уши, даже сквозь его толщу голову грел жаннин живой живот, кулибки лучше этой не состроить. Я осторожно заглянул вниз... И отшатнулся: очень близко, рукой подать, подо мной была макушка ребристого танкового шлема, обтянутая кожей мощная спина и чуть подальше – пупыристая резина мотоциклетных колёс. От неожиданности и близости всего этого зрелища я принял его как бы на свой личный счёт.
Стоящая на середине арены девушка в простом прямом пальто запрокинула голову и помахала рукой. Я было принял и это в свой адрес, но живот Жанны заходил волнами, и ошибка прояснилась. Жанна махнула в ответ и я тут же вспомнил, что и раньше видел эту стоящую внизу девушку, как раз вместе с Жанной, то ли на улице, то ли в парке... Я даже вспомнил, как её звали: Ася. Ася Житомирская, да, тоже одноклассница Ю, никогда не бывала у нас дома, на неё не распространялась снисходительность Ба. Что-то там было неладно с репутацией. Итак, Ася махнула рукой, и будто столкнула этим жестом с места мотоцикл. Он взревел и стал описывать ускоряющиеся круги вокруг неё. Затем переднее колесо вспрыгнуло на трек и уже в следующий миг мотоциклист катился по стене крутого колодца, повёрнутый ко мне не макушкой – профилем.
От такого фокуса у меня закружилась голова. Жанна стиснула мои плечи, и голова закружилась вдвое быстрей. Мотоциклист, прямо подо мной, сидел неподвижно и небрежно, казалось, и сама машина стоит, или висит, подвешенная к невидимой скобе на стенке бочки. Он уже никуда не ехал, сидел, развалясь, как в кресле, и был его деталью: ручкой или спинкой. Та же сталь, кожа и стекло. Лицо с огромными жабьими очками – второй глаз машины, еще одна фара. Я был намертво зажат между животом Жанны и этим лицом, между наездником и кобылкой, связь которых была непререкаема отныне и навсегда. Их связь был я, и я понимал это так чётко, что казалось – давно. Понимание окутывало меня плотным горько-сладким туманом, больше горьким, чем сладким. Как во сне, входящем в другой сон, как в двойной кулибке... В центре арены стояла Ася, поглядывая в нашу сторону. Само собой стало ясно, что это она продавала билеты у входа в бочку. Само собой, но с запозданием, как в том же сне, в той же кулибке.
Бочка дрожала и качалась, она вполне могла развалиться. Возможно, поэтому наездник вдруг оказался сидящим задом наперёд, спиной к рулю. Я не поверил ему, и даже усмехнулся, осознав и это. Так осознаётся сон, вдруг понимаешь, что спишь, и в следующий миг с той же усмешкой уже сидишь рядом с наездником, и летишь вместе с ним по кругу. А он теперь сидел в седле боком, свесив ноги в пропасть, на дне которой стояла Ася. А она поднимала ему навстречу руку, иногда – обе. Рёв и дым смешались в одно, впившиеся в поручни мои руки закостенели от напряжения. Сегменты трека прогибались под иногда наезжавшим и на них колесом, и со скрежетом становились на место, с трудом сдерживая накатившую мощь: щели между ними становились, казалось, раз от разу шире. Повизгивали болты, измолотая в порошок ржавчина прыскала из пазов. Теперь-то я знаю, что именно в гибкости конструкции заключалась её стойкость, но тогда, когда это летание по кругу столь очевидно стремилось к гибели, к неизбежному трагическому: ах! – и как прелюдия гибели, уже теперь слышалось ритмическое ах-ах-х!, когда машина взлетала к самому краю бочки, к публике, к Жанне... Ах! вся публика голосом Жанны, когда мотоцикл выскакивал за бесконечно разматываемый круг и переднее колесо, подшаркивая, вылетало за поручень руки! уберите руки! – и железно-стеклянное лицо наездника гляделось в искривленные аханьем лица публики, и прежде всего Жанны. Он повисал в мёртвой точке и ухал вниз, и снова вписывался в прежнюю орбиту. И снова жаннин меховой живот, и мой горячий затылок.
Когда мы спустились вниз, колени мои дрожали. Конца аттракциона я не помню, возможно, закрыл глаза. А когда их открыл, передо мной уже стояла Ба, о существовании которой я совершенно позабыл. Будто воскресшая Ба, – о, если б... – вместо куда-то отодвинувшейся Жанны, а в руках у меня была зажата улика: скомканная кепка. Я пришёл в себя, нет, наоборот, ошалел окончательно, так как предпринял глупейшую попытку уничтожить улику, быстро надел кепку на голову. И сам же подумал: дурак, может быть она бы и не заметила, а теперь уж точно – домой. Домой, мальчик, бегом. Чтобы не застудить глупую голову. Я угадал, и воскресшая Ба сурово подтвердила мою догадку:
– Ну, разумеется. Это мне ещё один урок на будущее.
Где оно, это ваше будущее, хотелось мне вскричать, где? Где оно вообще, хотелось бы и сейчас спросить, где это твоё будущее, Ба? Впрочем, меня ожидал удар посильней этого, так что повременим с такими вопросами до того времени, когда их нельзя будет не задать.
– Что ж, – вздохнула Ба и засунула руки поглубже в муфту, – будем двигаться дальше? Что скажет Жанна, не опоздаем ли мы... к существенному?
Благословенный Сандро! Это он был – существенное... Пристойное кодовое словечко позволяло стерпеть маленькую неприятность, чем бы она ни обернулась для желудка: прокисшим десертом, позавчерашним пирогом с вишней – или болезненным уколом прямо в сердце. Меня покачивало, хотя не кепка, конечно, а выхлопные газы были тому причиной. Меня подташнивало, хотя из клеток с тиграми шибал запах, потихоньку вытеснявший из ноздрей горько-сладкий. Прекрасное противоядие в таких случаях, запомним... Но Сандро! Вот универсальное противоядие. Эта синица или журавль, этот десерт на серебряной ложечке с вензелями, кофейное мороженое со льдинками, красное желе на белых блюдцах, кровь на лайке, звон в плеске, всё это, под именем Сандрелли – совсем рядом, два шага, рукой подать – заставило даже Ба забыть о грозящем мне менингите. Но тогда, в том году, откуда мне было знать, что двигало ею, нами? Кто мог это знать? Если не знала и она сама.
Итак, мы двинулись не домой, а дальше. Правда, выглядело это движение именно как возвращение, ведь мы вернулись к раковинке. Три-четыре выступления: собачки, фокусник, негр – вероятно, борец, что и осталось на какое-то время предположением, поскольку среди публики не нашлось добровольца выйти к нему на сцену. Его номер закончился тем, с чего и начался: демонстрацией вхолостую напряжённых мышц. Ещё не совсем рассеялся туман в моей голове, иначе бы меня захватило это зрелище, всё же увидел я негра впервые, как и фрак. Но и хорошо, что не захватило, так как вопрос – настоящий он или крашеный, не сорвался с моего языка, как и в случае с лилипутом:
– ... а если настоящий, то что такое негры, и почему? Почему они такие чёрные, загар или... что?
Не родился и ответ на него:
– ... пигментация, что? Секреция, а? Расы, наследственность, нацисты, Сим, Хам...
Слава Богу, ничего этого не случилось. Иначе бы Ба, потерявшая меня из виду, хотя и придерживала моё плечо, немедленно бы нашла пропажу. Удивительно, но вместе со мной она потеряла и свою полугорделивую гримаску, где-то там, в закоулках полуосознанного ею трепета ожиданий, надежд, мечт... как это во множественном числе? – dreams – потеряла и сходство с профилем на медальоне. Носок её румынка постукивал, нижняя губка подрагивала, конечно, она всего этого не знала, иначе бы нашла силы скрыть это от меня и публики. А так – по обращённой ко мне стороне её лица бродила неуправляемая усмешка, оголённые концы нервов, казалось, торчали из мышц, глаз быстро менял свои оттенки: от серого – к тёмносинему, и назад. На чулке, тоже казалось, должна была объявиться стрелка... Ба! да ты же вылитая Жанна Цололос, только из другой эпохи, выполненная в стиле модерн! Это её, эпохи, мечты на твоём лице, глухие закоулки неисполнившихся надежд, созвучных сладкому имени "Сандро", и другому – "Сандрелли", и обоим вместе... Да неужто, начала рождаться во мне крайне необычная мысль, отец бы непременно сказал: достаточно уродливая, неужто это имя – формула, которая... Но тут, наконец, и само оно:
– САНДРО-О-О...
Пауза.
– САНДРЕЛЛИ!
У объявляющего пронзительный фальцет, и промежуточное глиссандо с паузой перехватывает дух не только ему, но и мне, не только ему за шиворот вползает холодный ветер с колючими мурашками, но и всем. На нём тоже фрак, но если это тот же чревовещатель, то где его пузо? Нет, не он, но тогда – сколько же у них тут фраков? Но постойте: Сандро Сандрелли. Выскакивает откуда-то сбоку толстый аккордеонист с перекошенной усмешкой физиономией, но грустный. Так и положено, усмешку он заполучил навсегда после первого же инсульта. Ревёт аккордеон, хроматический цирковой марш со щёлочью, и с той же кривой усмешкой между фразами. Вдруг, неожиданно, пауза, минута молчания, в которой плечо явственно ощущает подтягивание мышц на талии Ба...
САНДРО САНДРЕЛЛИ!
И вот, он сам: выходит мерным торжественным шагом, Сандро Сандрелли, человек-глаз, его знают все. Весь в сером, с плечей до талии свисает отглаженными волнами крылатка, из неё растёт вниз туловище, узкие бёдра и ровные, как стрелки на брюках, ноги. Белая бабочка прикрывает кадык, в сияющих чёрных туфлях, словно в свежевымытых калошах, снежные носки. Он выходит на середину сцены, блестя всем, сияя моноклем и славным сабельным ударом пробором, скептической улыбкой и зайчиками на зубах, на лаковых ярко-чёрных волосах и на усах. И рядом с моноклем другой, голый сияющий глаз. Человек-глаз, он напоминает очертаниями свой собственный прямой нос.
Поклонов нет, почти нет и реквизита: только кресло и на противоположной стороне раковинки толстый деревянный щит, выкрашенный чёрной краской. На нём маленькие, с ладошку, блюдечки из белого фаянса. Пять аккуратных кружочков, отмечающих углы невидимого квадрата и его центр.
Он проходит, не ускоряя и не замедляя шага, к креслу и садится в него, как садятся в парикмахерской или в кино, поначалу не глядя в зеркало или на экран. Он садится и, не глядя вниз, не глядя никуда, монокль его неподвижен, сбрасывает туфли. Обнажаются сверкающие носки, нет, не носки – перчатки с пальцами, и кажется, с вензелями на подъёме. Точно такая же вышивка, как на наволочках у Ба, только: SS. Похудевший чревовещатель ловко засовывает ему в угол рта папиросу, в тот угол, который, наверное, не улыбается никогда. Не меняя позы сидящего в парикмахерской, человек-пробор поднимает правую ногу и лезет ею под крылатку. В следующий миг он держит пальцами этой ноги расчёску и, склонив набок голову, медленно причёсывается. У меня ноет под ложечкой. Расчёска исчезает там, откуда появилась. На смену ей является коробок спичек. Приходит в движение и вторая нога. Теперь поза ничем не напоминает о парикмахерской, в кресле оказывается существо с многими, мне кажется – с шестью, восемью конечностями, хищно изгибающимися в экзотическом танце: гигантcкий паук. Раскрывается коробок, спичка зажимается между пальцами ноги, вспыхивает, подъезжает к папиросе... Затяжка, клуб дыма, словно выхлопные газы... Всё меняется, не меняется только выражение лица: скептическое.
Ассистент-чревовещатель вынимает откуда-то из-за спины винтовку, или там винчестер, Бог его знает, и со значением протягивает её человеку-пауку. Вот тут-то, всё с той же папиросой в зубах и с моноклем в глазу, и лицо его меняется. Чуть сократившись, мышцы придают ему холодное, серьёзное выражение. Ноги в перчатках ловко перехватывают винтовку и, продолжая то же движение, передёргивают затвор – рычаг из белого металла, напоминающий своим изгибом вензель SS.
Аккордеонист, наконец, умолкает. В тишине ясно слышен его, или аккордеона, вздох. Чревовещатель так и застывает в позе подающего. Винчестер взлетает в воздух, кувыркается, ноги в перчатках перехватывают его и сразу: б-ба! Выстрел и фонтан осколков от разлетевшегося блюдечка. Из толпы уже не "ах", а что-то вроде "н-н-м-м", и с нею вместе Ба, коротко, но тоже: нм... Что переводится, конечно, как "не может быть". А вот и может, если вспомнить тяжесть металлического тельца браунинга, мягкость спуска, хрупкость форточки, всех форточек... Траух-б-ба, та-ба! Фонтанчики осколков вместо фарфоровых блюдечек, отмечающих углы квадрата, но одно, в середине, остаётся целым. Промах? Нм-м, не может быть.
Пауза. Рот человека-выстрела вдруг изгибается, особенно глубокая затяжка папиросой, нечто вроде улыбки, и в последний раз, особенно коротко: БА! Последний фонтанчик, последние осколки. Щит абсолютно чёрен. Из публики, и от Ба, не "м-м-м", а "у-у-у", свидетельство уравнявшего всех счастья. Всех: в толпе и на сцене. Желанное царство льва и ягненка, рай. Всё забыто, есть только это: фонтаны фаянса и пять погасших с криком "ба!" белых глаз на чёрном лике. Всё забыто, и отсвет счастья на светлом лице Ба, ибо в этот миг всеми забыто всё. Всем за шиворот вползает один, с мурашками, ветер одного на всех беспамятства. И виной тому Сандро Сандрелли, человековыстрел.
Я видел падающие к ножкам кресла медные гильзы, никаких подделок, всё настоящее. Я видел, как он, не глядя вниз, надевает туфли и, отплюнув гильзу выкуренной папиросы, небрежно роняет на все эти отстрелянные гильзы винчестер, и сразу, не глядя и на чревовещателя, уходит. Спохватившись, аккордеонист снова растягивает мехи. А тот уходит под кривую усмешку хроматического марша, с прямой, похожей на профиль его лица, спиной – куда? И уносит с собой – что? Ах, как хроматически щемит сердце, покорёженное этими усмешками утрат, зачем? Дёргается, словно от боли, щека Ба. Словно в неё попали осколки фаянсовых блюдечек, или сама пуля, сам выстрел. Ну да, если взять значение этого слова пошире, то да, попал. Взять значение не слова, самого выстрела. И вот, понурив головы, и вот, шаркая ватными ногами по скрытой под очистками и угольным снегом мостовой, и вот, будто с похорон, уходим и мы.
Я видел слишком многое, к счастью, не умея это многое свести к немногим внятным словам. И всё же, Ба повела себя слишком неосторожно, позволив мне увидеть себя. Это было поопасней возможного менингита, но – что она могла поделать с собой, бедная Ба? Позволив мне лишь на секунду отпочковаться от себя, она поступила поистине неосмотрительно. Да, одного этого было чересчур много для меня, и чересчур рано, конечно: я был разбит увиденным, я от него устал. Осмотрительность, вроде бы уже ставшая и моей привычкой, покинула и меня.
– Бабуля, – позвал я беспечно, отвратительным фамильярно-любезным тоном врача, похлопывающего по щеке смертельно больного пациента, когда мы вышли за пределы Большого базара, оставив всё, всё позади.
– Бабуля, – спросил я, – а зачем ему белые перчатки? На белом куда виднее грязь, он бы должен это знать.
Ба дрогнула. По-видимому, я попал в ту же цель, куда только что угодили осколочки выстрела. Ба осмотрела меня с головы до ног, потом серый взгляд остановился на моей переносице. Я съёжился: чёрт знает, что такое мне пригрезилось там, на базаре. Никакого следа того, что оправдало бы мой тон. Никаких вскрывшихся тайн, болван, с чего я это взял, с кем вздумал играть в эти игры? Потом её глаза сощурились и я был насквозь просвечен серым лучом, проткнут стальным прутом. Сердце моё гнусно чавкнуло. Поняла ли она, что я почти нарочно... Она повела головой, поворачиваясь ко мне полупрофилем, и утомлённо вынесла приговор:
– Это ты грязен, а именно – предельно. И должна это была знать я. Интересно, где это нужно шляться, чтобы так изгвоздаться? Сейчас придём – и в ванну, немедленно.
Да, я был вывалян в грязи, таким был этот мне урок на будущее. Меня подвёл мой хвалёный ум, я слишком ошалел от испытанного совместно счастья, от овевающего нас обоих одного и того же ветра, сделавшего меня заговорщиком – в одном заговоре с нею, с Ба. Я просто обезумел, если счёл нас членами дворовой, одной и той же шайки. Меня подвёл этот сандреллиевский рай, я вообразил, что ягнёнок уже устроился рядом с львицей. И подумать только, дальше я собирался спросить, что же это за фокус такой – выстрел! А потом и – о, самоубийца! что бы могла значить та пауза, для чего она, и кому именно предназначалась, на какого идиота рассчитана! Этого урока на будущее мне не забыть никогда, и значит, вот, что оно такое, будущее: оно – память. Вернее – насмешка памяти.