355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Порфирьев » Костер на льду (повесть и рассказы) » Текст книги (страница 3)
Костер на льду (повесть и рассказы)
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 02:57

Текст книги "Костер на льду (повесть и рассказы)"


Автор книги: Борис Порфирьев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 19 страниц)

Когда я смог ходить на костылях как следует, я стал бывать у Машеньки дома. И мне было совсем безразлично, что она была когда-то замужем, и было жалко, что погибла при бомбежке ее дочка, и так не удалась ее семейная жизнь. Ей пришлось все бросить, эвакуироваться, и жить одинокой, и скучать, и отклонять ухаживания врачей и раненых. Она немного всплакнула, когда все это рассказывала мне, и я старался ее утешить, и что-то говорил ей, а слезы текли у нее по щекам, и я целовал ее мокрое лицо, и глаза, и губы, и думал, как хорошо жить, что можно пройти через все горести, которые я испытал, только бы придти к такой радости.

А потом я еще думал, что вот я лежу так, а где-то там, на перешейке, бьют корпусные орудия, и кто-то из моих друзей бежит с тяжелым автоматом, проваливаясь в снег, и диск в чехле бьет по бедру, а кругом поют пули и рвутся мины, разбрасывая осколками смерть, и перед ним падает его товарищ, и кровь льется из его шеи на черный снег, а потом падает он, но вновь вскакивает, и бежит, крича «ура». Рядом падают окровавленные товарищи, и пули поют, поют, и взрываются гранаты, а Машенька в этот миг, задыхаясь, называет меня «милый».

И вдруг мне стало так радостно, что все это кончилось, что я здесь, и рядом со мной любимая, и нет рвущихся мин и убитого друга, не надо бежать с автоматом под секущими воздух трассами пулемета. И я обнял Машеньку, наклонился над нею, желая в темноте заглянуть в ее глаза, и сказал прерывающимся голосом:

– Маша, Маша...

Я взял ее руку и приложил к повязке на ноге. Больше я ничего не сказал...

В эту ночь мы стали мужем и женой.

На другой день Машеньку срочно вызвали в госпиталь. С раненым из офицерской палаты был припадок, и он никого не подпускал к себе, срывал повязки и лубок. Ведущий хирург послал за Машенькой, так как она умела ухаживать за такими больными.

И, действительно, она сумела успокоить его. Но он не отпускал ее после этого ни на шаг. Она просидела с ним весь день, и даже обедать ей принесли в палату. Я подходил к дверям, но она даже не смотрела на меня. Она осунулась за этот день, и синие круги легли у нее под глазами. Она сидела, склонившись над больным, и прикладывала сырое полотенце к его голове, и говорила ему что-то нежное. Он стонал и крепко держал ее за руку и называл Татьяной. Иногда он ругался, командовал, а потом плакал.

Я ушел к себе в палату и улегся на койку. Черт его знает, как нехорошо было ревновать к больному! Я понимал это, но все-таки злился. А она сидела над майором, над красивым майором, над молодым майором, и майору было тяжелее, чем мне! Может быть, это-то меня и злило. И Машенька сидела, прижавшись к нему, и говорила нежные слова, а он плакал, и ругался, и звал ее Татьяной, и ругал за то, что Татьяна изменила ему. У меня и у самого все болит, а может, я это выдумываю, потому что мне хочется, чтобы Машенька сидела около меня...

Она пришла ко мне в середине ночи, когда майор забылся, усталая, осунувшаяся. Встала на колени возле моей койки и уткнулась головой мне в руку. Я бросил папироску и погладил ее по спине и волосам. Я чувствовал, что она беззвучно плакала, а все хлопцы не спали, и я знал, что каждый сейчас отдал бы все, чтобы она не плакала.

Потом прибежала санитарка и увела Машеньку к проснувшемуся майору.

Так несколько суток просидела она над майором. Когда он забывался, она приходила ко мне.

Наконец, врачи решили, что майора можно отправить в областной город, где были какие-то специалисты, и, конечно, ехать с ним должна была Машенька. Я радовался, что через два дня все это кончится, и она отдохнет, и все будет по-прежнему.

На улице шел дождь, когда она зашла ко мне. Она поцеловала меня и прижалась ко мне щекой, а потом ушла.

Я думал о Машеньке. Вот она уехала с майором. Она за ним ухаживает так же, как за мной, и он красивее меня, и ему более тяжело, и поэтому она ему больше говорит ласковых слов...

Утром должна была приехать Машенька. Я лежал, не открывая глаз, и думал все время о ней.

Кто-то рассказывал про бомбежку, которая была на рассвете. Здорово бомбили поезд.

Разговаривали тихо и думали, что я сплю.

Когда сказали, что при бомбежке погибла Машенька, возвращавшаяся с этим поездом, я не сразу понял, что это про мою Машеньку.

Я не открывал глаз, потому что не хотел, чтобы подходили ко мне и успокаивали. Все равно это было лишним. Я повернулся к стене и заплакал в подушку.

1945.

Письмо малышу

На стене у мальчика висели погоны с двумя просветами и одной звездочкой. Мальчик был в чине майора, его отец – в чине старшего лейтенанта. Может быть, мальчик имел бы уже подполковника, но отец не захотел этого. Уезжая в часть, он попросил сына выйти в отставку.

– Война кончилась, пора заниматься учебой, – сказал отец.

Погоны висели у сына в память о войне. Отец хотел, чтобы погонов не было совсем. Мать тоже хотела этого. Но сын попросил оставить их. Он часто вспоминал о войне, он не мог забыть ее. Так погоны и остались висеть на стене.

Сын сможет еще быть подполковником, полковником, даже генералом. Это – в его власти. А вот отец не получит и капитана... Потому что отца больше нет...

Мальчик стоит, прижавшись к матери, положив локоть на спинку кресла. Мать держит у глаз платок. Сын смотрит на кортик, который лежит поперек альбома с марками.

Это кортик отца. Я принес кортик. Кортик красивый: белая кость с золотом. Отец рассказывал, что сын просил его оставить кортик. Мальчику нравилось играть им. А сейчас кортик лежит на столе, но мальчик даже не притронулся к нему.

На столе – ордена, фотографии, документы. Я привез все это.

Мне много хочется сказать мальчику, но я молчу...

Как рассказать мальчику, что я знаю о нем и его отце больше, чем знает он с матерью?

Как рассказать, что я дружил с его отцом с детства, что мы вместе играли в хоккей, и его часто ругали, по-. тому что зимой он ходил расстегнутым, так как пуговицы его пальто были оторваны, а руки вечно заняты, – под мышкой торчит клюшка и конек, а другой конек в руке, а из карманов высовываются гетры и щитки, и горло не закрыто, и он кашляет?

Как рассказать, что мы вместе поехали в Ленинград, чтобы поступить в военно-морское училище, так как оба хотели стать моряками, и как он нервничал на экзаменах и чуть не провалил иностранный?

Как рассказать, что мы учились и год, и второй, и его любили все товарищи, потому что он и в шахматном турнире, и в футбольной команде, и в коллективе самодеятельности, всегда и везде был первый, но никогда не зазнавался, и за это-то его все и любили?

Как рассказать, что он вот-вот должен был кончить училище, но началась война, и он вместе с другими ушел на войну, и мы плечо к плечу сражались в морбригаде, но его ранили, и он попал в госпиталь, а потом вернулся в часть, хотя для этого ему пришлось исколесить весь участок фронта в поисках морбригады,– и он все– таки нашел ее, хотя она была уже не морбригада, а стрелковая дивизия?

Как рассказать, что он надел обмотки и шапку из цыгейки, хотя и привык к клешам и бескозырке, как он раньше нас получил батальон, имея пехотный чин лейтенанта, и два года командовал этим батальоном?..

Как рассказать, что эти два года мы не расставались с ним – разве что кто-нибудь из 'нас уходил в медсанбат,– и дружба наша становилась еще крепче, и я не завидовал его орденам, а только радовался за него, и мы жили всегда в одной землянке, а землянки у нас зовутся кубриками, и дневальный у нас отбивает склянки, а молодое поколение зовут салажонками, хотя здесь нет моря и даже морской формы, но что с того, когда вокруг бывшие моряки и комбат – моряк?

Как рассказать, что все эти два года мы были в

наступлении и шли по русской земле, сожженной врагом,– и утром бой, и вечером бой,– и он не спал ночей, и как в одном из уничтоженных врагом сел он подобрал мальчонку, грязного, голодного, и как он усыновил его и дал ему свое имя, и мальчонка стал ездить с ним и звать комбата отцом, как потом нас отозвали на отдых, и комбат отправился с сыном на родину в отпуск, и мальчонка был чистый, веселый и на нем были маленькая шинель и погоны майора?..

Как рассказать, что мы с нетерпением ждали его возвращения; и вот он приехал, и все его рассказы сводились к рассказам о мальчике: какой тот смышленый и как он верховодит товарищами,– разве может он не верховодить, когда воевал вместе с отцом, да и сейчас у отца пистолет на ремешках из-под кителя, а у мальчонки полные карманы патронов и ракет и погоны на плечах с большой звездой?..

Как рассказать, что комбат вспоминал о женщине, на которой женился, приехав в отпуск, и которая была, по его словам, красивее и умнее всех, и как она любит его сына, и ухаживает за ним, и говорит, что он весь в отца, а отец терзается тем, что этого не может быть, – он обманул ее, сказав, что сын родной, а мать погибла на фронте?..

Как рассказать, что нас больше не посылали в бой, а отозвали назад в училище, и как он радовался, что надел морскую форму, и как были рады товарищи, встретившие его,– они поздравляли его с орденами, а он смеялся, отшучивался, хлопал их по плечам, а потом началась учеба, и все вновь было по-прежнему, и даже был хоккей?

И, наконец,– как рассказать!.. Это самое страшное в моем рассказе,– я не знаю, как я смогу рассказать об этом?.. Вот мы закончили учебу и идем в последнее учебное плаванье: это наш экзамен,– мы сдаем его и возвращаемся из порта, а в двенадцати километрах от порта город. Мы были уже однажды в этом городе,– он раньше был немецким, и выглядит он скучным, серым и мрачным. Но мы идем с радостным чувством. Сзади показалась грузовая немецкая машина, и кто-то из нас троих сказал: «Давайте подъедем»,– и поднял руку, чтобы остановить машину. Она затормозила, сделала круг, чтобы взять нас,– и вдруг рванулась на нас, и мне показалось, что она встала на дыбы. Я не понял, чем меня ударило: дифером или колесом, но когда она разворачивалась, я встретился с глазами шофера и пожалел, что рано оставил фронт и не убил всех врагов, которых мне было положено убить...

И вот я сижу и боюсь взглянуть в глаза мальчика. Кортик лежит на столе, а рядом – ордена и фотографии. Что с того, что моя рука висит на косынке,– мне больно взглянуть в глаза мальчика. Мне хочется все рассказать ему и матери, но я не знаю, как это сделать. Я хочу встать. Я тереблю здоровой рукой пуговицы на кителе. Нет, я пойду сейчас к бабушке мальчика,– мне легче с ней разговаривать. Она носила отца мальчика под сердцем, а потом на руках, потом отбирала у него рогатку, ругала за открытое горло, а потом, когда он стал взрослым и делал свое большое мужское дело, она издали любовалась им... Да, я пойду сейчас к ней. Мальчик смотрит на меня исподлобья, обняв одной рукой свою мать.

Как я расскажу тебе обо всем этом, мальчик? Как я скажу тебе, чтобы ты не забывал о погонах, которые три года назад подарил тебе отец, чтобы ты берег кортик,– он не должен заржаветь у тебя! Я ухожу, но жди, мальчик, я расскажу тебе обо всем!..

1946.

И ВЕЧНЫЙ БОЙ...
 
И вечный бой.
Покой нам только снится.
Так Блок сказал.
Так я сказать бы мог.
(Арон Копштейн).
 
ЖЕЛЕЗНЫЕ НОГИ
 

Вчера мы были свидетелями выдающегося достижения советского спортсмена Александра Снежкова. Снежков является первым, кто на дружеских спортивных играх молодежи и студентов получил две медали: золотую – за диск и серебряную – за ядро.

Его победа окончательно убедила любителей спорта в том, что резервы Советского Союза неисчерпаемы. Она также доказала, что в наш век, когда спорт из развлечения превратился в науку, успеха могут добиться только профессионалы. Возможность посвятить жизнь спорту и не растрачивать силы на другие занятия ради заработка позволила Снежкову создать новый стиль метания диска.

Любого, кто присутствовал на стадионе, поразила та упругая спираль, в которую закручивается тело Снежкова. И неискушенному зрителю непонятно, каким образом его вялая рука, сжимающая диск, выбрасывается в молниеносном рывке.

А сколько грации в этой расслабленности, переходя– щей в стремительность! До чего горда и строга его осанка в толчке! Но все это меркнет перед работой его ног.

И неудивительно – он не был бы выдающимся дискоболом, если бы природа не была благосклонна к нему: ибо, выражаясь фигурально, диск метают ногами.

Такие ноги появляются раз в столетие. И только им обязан этот высокий, широкоплечий и сильный спортсмен, которого толпа подхватила вчера на руки прямо с пьедестала почета и понесла по стадиону.

ПРОЛОГ
 
Но старая шпора лежит на столе,
Моя отзвеневшая шпора.
Сверкая в бумажном моем барахле.
Она поднимается спорить.
(Николай Тихонов).
 

Я положил газету на стол и усмехнулся. Не потому, что очерк показался мне развязным. Нет. И о других моих товарищах по команде писали подобное: здесь так принято – любят делать из всего сенсацию. А то, что меня перехвалили – это ерунда. Я знал себе цену – мне не только далеко до мирового рекорда, но даже и до всесоюзного.

Усмехнулся я из-за вывода, к которому пришел автор очерка.

Наивный человек, если бы он знал все...

Я поднялся и подошел к окну. Напротив гостиницы, над крышей шестиэтажного дома, вспыхивали и гасли красные и зеленые буквы. Я подумал, что лаконичную рекламу перевести куда легче, чем витиеватый газетный очерк. С первого взгляда было понятно, что меня уговаривают покупать подтяжки; я не понял лишь последнее слово; оно, очевидно, обозначало название фирмы... Если бы Спортивные игры проходили в нашей стране, то на самом видном месте против гостиницы, в которой жили гости, вместо подобной рекламы сейчас бы вспыхивали слова привета участникам соревнований...

Я облокотился на подоконник. Площадь была ярко освещена. Сплошным потоком двигались автомобили и автобусы. Весь тротуар был заполнен толпой. Бросались в глаза непривычно короткие плащи с погончиками на мужчинах и брюки на девушках... Чужой город...

А все-таки до чего это здорово, что здесь, в чужом огромном городе, наши успехи нашли достойную оценку...

Но как наивен журналист! Он называет меня профессионалом и считает, что природа была благосклонна к моим ногам! Если бы он удосужился побеседовать со мной, я бы рассказал ему, как было дело.

Глава первая
 
Думал: «Мужество – это вот:
Взять чемодан и сказать: «Пока!
Я на войну...» Улыбнуться слегка
И повернуться к слезам,
К зовам маминым,– на вокзал!
(Михаил Луконин).
 

В это воскресенье я, как обычно, был на институтском стадионе. Мне нравилось приходить сюда раньше других, когда солнце еще скрывается за домами и на футбольном поле сверкают капельки воды; я оттаскивал в сторону пожарный рукав; любуясь тоненькими струйками, упруго вырывающимися из его проколов, и, сделав зарядку, начинал бить по воротам. Я ставил мяч на одиннадцатиметровую отметку и, разбежавшись, посылал его в «девятку». По утрам на стадионе не было мальчишек, и после каждого удара мне приходилось самому бежать за мячом, но это не огорчало меня,– я делал рывок, нагонял мяч и, установив его с другой стороны ворот, повторял удар... Позже появлялись ребята; некоторые подходили, чтобы поздороваться со мной, но, в общем, каждый занимался своим делом, и я не обращал на них внимания.

В это утро все было обычно.

Но вдруг,над стадионом прозвучал чей-то растерянный возглас:

– Война!

Мой взгляд машинально следил за катящимся мячом.

– Война!.. Утром немцы бомбили Киев!

Какое-то время я продолжал стоять в растерянности, потом круто повернулся и побежал к люку под трибуной, где уже толпились наши студенты. Когда я пересекал футбольное поле, кто-то догадался включить громкоговоритель, и я замедлил бег. Ребята и девушки были в майках и трусах,– казалось, сейчас они построятся в люке, чтобы через минуту выйти на парад,– такая мысль мелькнула в моей голосе, но страшные слова, разносимые радио, перечеркнули ее.

Когда я подошел к ребятам, все стояли молча и сосредоточенно смотрели в серебристый рупор. Гравий хрустел у меня под ногами, и тотчас несколько человек сердито покосились в мою сторону. Я замер. Так мы и стояли, боясь шелохнуться, до тех пор, пока в репродукторе не зазвучал марш.

Сразу же раздались голоса – взволнованные, растерянные, гневные:

– Зарвался Гитлер!..

– А еще Риббентроп в Москву приезжал...

– Товарищи, что же это будет? Как наша учеба?..

– Ну, не зря мы по стрельбе отличились на соревнованиях...

– У меня сестра с мужем на самой границе. Неужели погибнут?..

– Не на тех нарвались! Россия даже Наполеона разбила...

– Так жизнь наладилась...

Толпа, которая только что боялась пошелохнуться, сейчас бурлила, и я с трудом отыскал в ней белобрысый бобрик Кости Сумерина.

– Коська!

– Сашка? Ты здесь? А я только пришел.

Мы вышли из толпы. Молча поднялись по ступенькам трибуны; уселись в последнем ряду.

Я сказал:

– Боюсь, что в военкомате полно народу...

– Все равно надо сейчас.

– Да. Только не знаю, как я скажу матери.

У меня тоже будет буза, как и в тот раз. Но мне, конечно, проще – отец поддержит.

– Жалко маму. Совсем одна останется, старенькая...

Я уперся ладонями в раскаленное дерево скамейки, потом резко поднялся:

– Пошли. Я быстро оденусь.

В люке под трибуной комсорг последнего курса путейцев кричал:

– Да что мы тут митингуем! Надо в институт идти. Разве мы одни на фронт рвемся? Другие, может быть, в институте уже организованно...

– Правильно! В институт! Поставим вопрос перед полковником!– откликались в толпе.

Комсорг, увидев, что мы с Костей задержались, крикнул нам:

– Снежков! Сумерин! Вы что – забыли, как нас на финскую не отпускали? Пошли все вместе!

Прямо со стадиона, размахивая спортивными чемоданчиками, мы направились в институт. Подходя к нему, мы увидели сквозь высокий решетчатый забор, что двор заполнен до отказа. Может быть, в других институтах студенты собрались на митинги позже,– не знаю,– но у нас он произошел днем, по той простой причине, что мы жили в общежитии при институте – на казарменном положении.

Я не буду описывать митинга, потому что подобные митинги уже изображены в десятках книг и кинофильмов. У нас, как и в других местах, было много коротких взволнованных выступлений; ребята требовали, чтобы их отправили на фронт; полковник – начальник института – сказал, что он и не ожидал других слов от нас, но наш институт – военно-транспортный, значит, наша специальность нужна для вступающей в войну страны не меньше, чем любая другая военная специальность, и надо подумать над тем, что выгоднее для государства – дать полк стрелков или подготовить квалифицированных специалистов для железнодорожного транспорта. Короче говоря, он дал понять, что без его разрешения ни один человек не уйдет в армию.

– Как в финскую,– ворчал Костя, когда мы расходились с митинга.

Я молчал, вспоминая зиму тридцать девятого года и наши хождения в военкомат.

– Все-таки он не прав,– говорил Костя, шагая рядом со мной, ударяя себя чемоданчиком по подколенкам.– Транспорт справится и без нас, а сейчас важно выставить против немцев отличную армию. Некогда сейчас обучать мобилизованных. Надо быстро составить батальоны из таких парней, как мы: из боксеров, стрелков, лыжников...

– Через институт не уйдем, так сами в военкомате добьемся,– успокоил я его.

На центральной улице были включены репродукторы, торжественный, бодрый марш звучал над городом. Люди шли торопливо. Слышались отрывистые реплики, напоминающие наши разговоры на стадионе,– всех волновала судьба страны, вероломство Германии, дальнейшая жизнь; за голубым киоском плакала девушка, держась за портупею юноши в военной форме с красненьким кубиком в петлице; школьники и школьницы сгрудились вокруг мальчишки в очках, который напоминал о словах Александра Невского: кто с мечом придет на нашу землю, от меча и погибнет; стройная красивая женщина в ярком крепдешиновом платье с ватными плечиками и баской успокаивала старика и советовала ему идти домой, потому что—она уверена – его ждет телеграмма от сына; старик качал головой, горькая складка легла у его губ, он говорил: «Да... да... Но телефонный разговор со Львовом у меня не приняли...»

Мы расстались с Костей с тем, чтобы перед отбоем встретиться в общежитии.

К моему удивлению, мамы дома не было. Я откинул скатерть со стола, поставил на него чемодан, достал из чемодана футболку, трусы, бутсы. Отыскал в комоде пару чистого белья, взял с полки эмалированную кружку и алюминиевую ложку, и в это время вошла мама. Она сразу все поняла и, прильнув к моей груди, заплакала. Гладя ее вздрагивающие плечи, обтянутые выцветшим ситцем платья, я говорил:

– Ну, не надо... Не надо... Ты же знаешь, что иначе я не могу... Хватит... Я еще никуда не иду... Может, нас и не отпустят, как не отпустили на финскую...

– Зачем ты мне это говоришь?– сказала она сквозь рыдания, поднимая на меня глаза.—Я же знаю, что тебя ничем не удержать... Я ведь к тебе в общежитие бегала, как радио прослушала...

– Ну, вот видишь, разошлись... А я сразу домой пришел...

Мы не расставались с ней до самого вечера. Я помогал ей молоть мясо, делать пельмени, поправил дверцу у старенького буфета, прибил в чулане полку. Мы много с ней говорили, и когда я вернулся в общежитие, то долго не мог уснуть и все думал о ней, ворочаясь с боку на бок. Конечно, я был для нее светом в окошке; только ради меня она и жила после того, как умер мой отец,– обувала и одевала меня, штопала порванные мною штаны, прикладывала примочку к синякам после драк, застегивала на все пуговицы пальтишко, когда я, взяв клюшку и коньки, уходил на каток... А сколько новых забот появилось у нее, когда я вышел из мальчишеского возраста!.. Я не включал свет, когда поздно возвращался домой, но всякий раз виновато думал о том, что мама все равно не спит, и представлял, как настороженно прислушивалась она к шагам на улице и как подходила к столу, чтобы проверить, не остыла ли картошка... Бедная, милая мама! Чем я отплачу за твою любовь? Сколько ночей ты проведешь без сна, ожидая моих писем?.. Но разве я могу иначе, мама? Не ты ли мне рассказывала, как мой отец ушел бить Колчака, как он строил Магнитку? И разве ты не следовала за ним всюду?

Ведь потому, что мы были вашими детьми, мы хотели бежать в республиканскую Испанию. Нам казалось, что отцы ничего не оставили на нашу долю. И даже Испания не оказалась нашей долей – малы мы еще были, чтобы сражаться в интернациональных бригадах. Но война с белофиннами застала нас уже на первом курсе, и мы не повинны в том, что нас не отпустили тогда... Так могу ли я сейчас сидеть дома, мама? Ведь настал наш час, чтобы показать, что и мы на что-нибудь годны. Не плачь, мама, бедная ты моя!..

С мыслями о маме я и уснул в эту ночь. А с утра в институте началась новая жизнь. На каникулы нас не отпустили. Мы маршировали на плацу, разучивали приемы штыкового боя, подолгу сидели перед деревянной оградой, глядя на улицу, с трепетом выслушивали сводки, обсуждали их, курили. Ходили слухи, что нас все-таки отправят на фронт. Но когда?..

И вот такой день настал. Наши родные пришли проводить нас. Мама шла рядом со мной. Кто-то плакал, кто-то смеялся, заливалась гармошка, звучали слова песни: «На земле, в небесах и на море наш напев и могуч и суров...» Мальчишки шагали подле нашей колонны, кто-то залихватски свистел, парни выходили из строя, чтобы выпить по последней кружке пива, девушки покупали для нас эскимо. На перроне было шумно. Мы с завистью смотрели на красноармейцев, одетых во все новенькое. Солнце нещадно пекло, гудели паровозы, пассажиры высовывались из вагонов, провожали нас глазами.

Наш эшелон не отправляли. Мы толпились подле состава, сидели на раскаленных рельсах, брызгались водой из-под крана. Даже успели поесть. Наконец, раздалась команда: «По вагонам!» Начались поцелуи, слезы. Мама плакала, прижавшись ко мне. Потом, из вагона, я смотрел на нее – она стояла в пестрой толпе, бедная, милая мама... Мы долго сидели, но не выдержали и снова высыпали на путь.

Начало смеркаться. Заходящее солнце окрасило раздерганные облака в розовый цвет, клубы пара от паровоза тоже были розовыми... Шум улегся, все сидели грустные, многие из провожающих разошлись. Вдруг разнесся слух, что из города приехал начальник института и прошел к командиру эшелона в головной вагон. Приказ был для всех неожиданным: выгружаться и – в институт, продолжать учебу. Такова телеграмма Генштаба.

Сколько после этого мы с Костей ни ходили в военкомат, нам отказывали.

Комиссар, длинный, худой мужчина с ввалившимися щеками, здоровался с нами, как со знакомыми.

– Ничего не могу поделать,– говорил он, разводя руками.– У вас есть свои хозяева. Без ихнего разрешения – не могу.

Но однажды, ударяя бумажным мундштуком папиросы о портсигар, склонившись к нам через стол, он сказал хитро:

– Вот что могу посоветовать: при райкомах комсомола открылись курсы переводчиков. Окончите их – тогда, думаю, вас не смогут задержать в институте.

Со следующего дня мы с Костей начали изучать немецкий язык. Вот когда мы пожалели, что не любили этот предмет в школе и институте! Пришлось зубрить правила, заучивать слова, ни на день не расставаясь с рукописными словариками. И хотя преподавательница восхищалась нашим упорством, мы с огорчением убеждались, что ни черта у нас не получается. На наше счастье, в городе появились пленные. Всем слушателям курсов райком дал пропуска на строительство, где они работали, и мы ежедневно стали туда ходить. Были среди пленных всякие: и такие, что испуганно вытягивались при нашем приближении, и такие, что смотрели на нашу полувоенную форму с нескрываемой ненавистью, – хотелось ударить по наглой морде и крикнуть: «Зачем ты пришел на нашу землю!»,– но мы сдерживали себя и разговаривали с ними, и уходили в общежитие довольные—эти разговоры давали нам в познании языка больше, чем учеба и в школе, и в институте. В начале сорок второго года, когда мы довольно бойко разговаривали и неплохо переводили газетный текст, начальник института узнал об этом, вызвал нас к себе в кабинет и отчитал, как мальчишек. Оказалось, что на подобных курсах, только при других райкомах, занималось еще чуть ли не пятнадцать наших студентов! Ох, как досталось нам от полковника! И любим-то мы себя, а не Родину, и вглубь-то мы не смотрим, хоть носим в карманах комсомольские билеты, и специальность-то свою не любим– лучше было не поступать нам в военно-транспортный институт, не перехватывать место у других...

Грустные, мы покинули его кабинет. Учеба не шла нам на ум. А сводки были одна другой тяжелее—оправившись после разгрома под Москвой, враг опять развивал наступление.

Когда давали увольнительную, я шагал домой, к маме, но и тут не находил успокоения – она молча, бесшумно двигалась по комнате, торопливо готовя мне угощение из тех продуктов, которые я копил в течение недели для нее. Ее взгляд был тревожен и печален.

Еще одну попытку мы сделали с Костей – подали заявление в Сибирский стрелковый полк, который формировался в это время в нашем городе. У нас был козырь – второй разряд по лыжам. Но и здесь, конечно, ничего не вышло.

Костя с горя напился, чего с ним прежде не случалось. Может быть, и я бы последовал его примеру, но гнев наших товарищей, которые ругали его за это на комсомольском собрании, вовремя остановил меня.

Наступила весна, а за ней лето, такое же солнечное, какое было в прошлом году. Некоторые из наших приятелей потянулись даже на стадион, но я не мог заставить себя заниматься спортом, зная, что мои сверстники умирают на фронте.

И вдруг полковник собрал нас, выпускников, и, медленно расхаживая перед строем, держа набрякшие старческие руки за спиной, сказал:

– Ну, сколько здесь вас собралось? Все хотите на фронт? Хотите пользу приносить свой Родине? Так вот, настал и ваш черед – поедете на военно-производственную практику. Будете работать в военных условиях. После практики – защита диплома. И тогда вы пойдете в армию не рядовыми, а инженерами железнодорожного транспорта. Пользы принесете больше.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю