Текст книги "Полутораглазый стрелец"
Автор книги: Бенедикт Лившиц
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 35 страниц)
Не в пример большинству живописцев, Якулов обладал даром обобщения и умел связно излагать свои мысли.
У него была своеобразная гносеологическая концепция, противопоставлявшая искусство Запада, как воплощение геометрического мировосприятия, направляющегося от объекта к субъекту, – искусству Востока, мировосприятию алгебраическому, идущему от субъекта к объекту.[495]495
Здесь процитированы два основных тезиса Якулова из манифеста «Мы и Запад» (см. текст в ПС-I, с. 293). Его заглавие, вероятно, восходит к тезису Маяковского («Литературный параллелизм. Запад и мы») из доклада «Достижения футуризма», прочитанного в Политехническом музее в Москве (11 ноября 1913 г. – ПСС, I, 366).
[Закрыть] Именно ему принадлежит указание на это в совместно выпущенной нами декларации, точно так же как и противоположение территориального искусства Европы строящемуся на космических элементах искусству России.
Он настаивал на включении в текст манифеста обоих тезисов в качестве принципов, общих живописи, музыке и поэзии. Засунув большие пальцы смуглых рук за огненно-оранжевый жилет и свирепо вращая глазами, он декламировал в доказательство того, что русский стих всегда бессознательно тяготел к «космизму».
«Lumen coeli! Sancta rosa!» —
Восклицал он, дик и рьян,
И, как гром, его угроза
Поражала мусульман.[496]496
Цитата из ст-ния Пушкина «Жил на свете рыцарь бедный…» (последняя редакция, включенная в «Сцены из рыцарских времен», 1835). «Lumen coeli! Sancta rosa!» (лат.) – «Свет небес! Святая роза!», обращение к деве Марии (у Пушкина описка: coelum). Это ст-ние Пушкина стало для Якулова, как и для некоторых его современников (например, Блока), программным в творческих поисках раннего периода – он создал витраж (1908–1909?), навеянный этой темой, и неоднократно обращался к пушкинскому тексту в своих теоретических статьях.
[Закрыть]
– В этом четверостишии, – убеждал он меня, – сочетание двух стихий: женственной Ламбды, начала влаги, нежности, и пламенного, мужественного Po…[497]497
Ламбда и Po – названия букв в греческом алфавите. Звуковые повторы у Пушкина, интерпретируемые Якуловым, Лившиц обыгрывает и в шуточном ст-нии «Версификационные упражнения в стиле А. Пушкина» (13 июля 1914 г.): «Давно ли музыкою гулов, Рождающихся вдалеке, Я упоялся на песке – Твоею «ламбдою», Якулов! И мне дышалось так легко Меж дам в трико и без трико?..» («Чукоккала», с. 54). О символическом значении этих букв в интерпретации Якулова, о его витраже «Жил на свете рыцарь бедный…» вспоминает также художник Р. Херумян (см.: «Notes et documents», № 1, Paris, mai 1967, pp. 6–8; № 3, pp. 34–35). Вероятно, попытки Якулова истолковать значения греческих букв навеяны «locus classicus» из диалога Платона «Кратил» (426с– 427с).
[Закрыть] Разве кто-нибудь из западно-европейских поэтов мог бы одним звуковым составом стиха с такой полнотою и силой передать коллизию космических элементов?.. Там, на Западе, они даже не в состоянии понять это! – продолжал он, все более разгорячаясь. – Их периодически тянет на Восток, они инстинктивно чувствуют, что правда на нашей стороне (на нашей: мы, конечно, отождествляли себя с Востоком!), но взять у нас, даже при желании, не могут ничего. О Делоне говорить не приходится: его холсты безнадежно поражены тем самым недугом «описательности и последовательности», от которого, по его собственным словам, свободен только Восток. Да что – Делоне? Делакруа и тот ничему не научился у Востока: он не понял, что в материале уже дан цвет. А импрессионисты? Они ведь тоже не чувствовали воздуха! Никому из них не пришло в голову, что мазок – уже рельеф: недаром китайцы,[498]498
О методе китайского искусства, который лег в основу его собственного «азиатско-европейского» стиля, Якулов писал в статье «Голубое солнце».
[Закрыть] стремясь избежать рельефа, втирают краску в самую ткань!
Чего, казалось бы, проще? Записать этот монолог, понравившийся и мне и Лурье, прибавить к нему еще несколько соображений общего характера, и получился бы неплохой манифест. Так нет же! Проклятая склонность к «измам», к наукоподобной абракадабре сразу дала знать о себе, как только мы сели за стол (действие происходило на квартире у Лурье), чтобы составить декларацию.[499]499
Через три года – в апреле 1917 г., в Баку, А. Лурье в своей речи, обращенной к «юношам-артистам Кавказа», развивал «идеи органичности русского искусства в его тяготении к Азии и Востоку» и в его «пламенном отказе» от Запада: «Эти положения, впервые в периоде нового искусства остро поставленные в нашей декларации в январе 1914 года, накануне мировой войны, вновь, еще совсем недавно нашли отклик в письме японцев к юношам русской земли и в прелестном ответе японцам поэта Хлебникова» (Лурье А. Мы и Запад. П., 1919, с. 3–4; речь идет о «Письме двум японцам» – Хлебников В. Творения, с. 604–606). Впоследствии Лурье вспоминал в «Нашем марше»: «Но и через полвека я по-прежнему готов поставить свою подпись под манифестом, который был составлен в январе 1914 года Якуловым, Лившицем и мною. Я подписываюсь под ним полностью, кроме одной фразы <…> Достижения замечательных артистов Запада в лице Пикассо, Модильяни, Матисса, Дебюсси, Равеля, Рильке, Йейтса в его расцвете и, конечно, Джойса были нами незаслуженно обойдены, и пусть будет забыта эта дерзость молодых скифов, преданных своей Азии и веривших в нее» («Новый журнал», с. 142).
[Закрыть]
Мало того: войдя в азарт, мы забыли, что отрицательные формулы еще не являются сами по себе программой. Особенно смешно это вышло у Якулова, который в качестве своего основного тезиса выдвинул «отрицание построения по конусу, как тригонометрической перспективы». Даже Гийом Аполлинер, перепечатавший наш манифест в «Mercure de France»,[500]500
Французский перевод манифеста «Мы и Запад» опубликован в «Mercure de France» (CVIII, 1914, avril 16, pp. 882–883). В комментарии Г. Аполлинер иронизировал не по поводу формулировки Якулова, а в связи с неудачным переводом слова «конус».
[Закрыть] не мог удержаться от иронического замечания по адресу слишком пылкого теоретика.
Декларацию мы выпустили на трех языках:[501]501
Единственный экземпляр этого редчайшего издания плаката-складня «Мы и Запад» на трех языках хранится в ГПБ (русский текст манифеста перепечатан в «Воскресной вечерней газете», Спб., 1914, 23 марта – см. илл. в ПС-I, с. 203; см. также «свиток» «Грамоты и декларации русских футуристов», Спб., 1914).
[Закрыть] русском, французском и итальянском, так как полагали, что только с Италией и Францией стоит считаться, как с единственными странами авангардного искусства.
К разбору этого документа я еще вернусь в связи с лекцией, прочитанной мною на ту же тему и служившей вместе с тем ответом итальянским футуристам. Ибо блок с Якуловым ни в какой мере не знаменовал моего отхода от «Гилеи», участником которой я продолжал оставаться до августа четырнадцатого года. Этот блок свидетельствовал о другом: о процессе внутреннего роста и неизбежной дифференциации в стане будетлян – процессе, явно ускорившемся благодаря приезду в Россию Филиппо Томмазо Маринетти.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Мы и Запад
I
В конце января Кульбин, поддерживавший постоянную переписку с заграницей, сообщил мне, что в Россию едет Маринетти.[502]502
Маринетти Ф. Т. (1876–1944) – глава и теоретик итальянского футуризма, о его пребывании в Москве и Петербурге (26 января – 17 февраля 1914 г.) см. VM, pp. 119–140; Катанян 1985, с. 86, 301, 518, 559; De Michelis С. G. Il futurismo italiano in Russia. 1909–1929. Bari, 1973.
[Закрыть] Он посетит Москву, потом Петербург: так уж условлено им с Тастевеном, который в качестве генерального делегата парижского общества «Les Grandes Conferences»[503]503
Тастевен Г. Э. (1881–1915) – критик, секретарь журнала «Золотое руно» (1907–1909), автор книги «Футуризм (На пути к новому символизму)», М., 1914 (в приложении напечатаны основные манифесты итальянских футуристов). В качестве русского делегата «Societe des Grandes Conferences» («Общество публичных лекций») организовал турне по России П. Фора, Э. Верхарна, Ф. Т. Маринетти. См. также статью Г. Тастевена «Маринетти и футуризм» («Руль», 1914, 27 января).
[Закрыть] устраивал его лекции в обеих столицах.
В Москве в это время из футуристов не было никого: Давид Бурлюк, Каменский и Маяковский гастролировали на юге. Это было то знаменитое турне, в котором принял участие Северянин и которое закончилось его ссорой с Маяковским.[504]504
Турне кубофутуристов, во время которого они посетили 15 городов, проходило с 14 декабря 1913 г. по 29 марта 1914 г., хронику турне см. в статье Н. И. Харджиева «Веселый год Маяковского» (VM, pp. 108–151) и Катанян 1985. В поездке по Крыму кратковременное участие принял И. Северянин, в Керчи у него с Маяковским произошел конфликт, и в дальнейшем турне он не участвовал.
[Закрыть]
Дня за три до приезда Маринетти в одной из московских газет появилось интервью с Ларионовым: вождь лучизма утверждал, что вождя футуризма следует забросать тухлыми яйцами, так как он изменил им самим провозглашенным принципам.[505]505
В ряде московских и петербургских газет были опубликованы высказывания М. Ларионова в связи с приездом Маринетти. См., например: «Мы устроим ему торжественную встречу. На лекцию явится всякий, кому дорог футуризм как принцип вечного движения вперед, и забросаем этого ренегата тухлыми яйцами, обольем его кислым молоком! Пусть знает, что Россия – не Италия, она умеет мстить изменникам» («Вечерние известия», 1914, 26 января). «Заявляю совершенно определенно: г. Маринетти, проповедующий старую дребедень, – банален и пошл; годен только для средней аудитории и ограниченных последователей» («Новь», 1914, 31 января).
[Закрыть]
На защиту гостя встали Малевич, поспешивший отмежеваться от воинственных намерений Ларионова, и Шершеневич, ухватившийся за злосчастную репортерскую заметку, чтобы обрушиться целым потоком писем в редакцию.[506]506
В письме в редакцию «Нови» (1914, 27 января) В. Шершеневич заявил, что «слова и угрозы г. Ларионова не имеют никакого отношения к намерениям русских футуристов», а его призыв устроить обструкцию Маринетти назвал «сумасбродным». К Шершеневичу присоединился К. Малевич, который от имени «группы русских футуристов-художников» заявил, что с «лучистом Ларионовым ничего общего не имеет и ограждает себя от такого главы» («Новь», 1914, 28 января). Ларионов откликнулся на письма Шершеневича и Малевича («Новь», 1914, 29 января); наконец, Шершеневич еще раз ответил Ларионову и обвинил его в «дикости и некультурности» («Новь», 1914, 30 января). Об этой полемике см. Шершеневич В. Зеленая улица. М., 1916, с. 105–108; VM, pp. 125–126.
[Закрыть] Он же в роли единственного представителя русского футуризма встречал Маринетти на вокзале, ибо ни Тастевен, ни Алексей Толстой,[507]507
26 января 1914 г. на Александровском вокзале в Москве Маринетти встречали, кроме Шершеневича, «мезонинец» К. Большаков, Г. Э. Тастевен, А. Н. Толстой, критик А. К. Топорков и др. («Руль», 1914, 27 января; «Новь», 1914, 28 января). Толстой, ранее заявлявший о кубистах, что он «не знает их и мало ими интересуется» («Петербургская газета», 1912, 2 октября), теперь объявил себя апологетом футуризма и сказал корреспонденту газеты: «Я прошел уже школу пессимизма, вижу в будущем торжество начал жизни, и в этом смысле я – футурист» («Московская газета», 1914, 10 февраля).
[Закрыть] о котором устроители всяких торжеств уже и тогда вспоминали в трагические минуты, никак не могли сойти за будетлян.
Обо всем этом мы, петербуржцы, узнали из московских газет, не преминувших поднять очередную шумиху вокруг приезда Маринетти. Особенное внимание ему уделяла суворинская «Новь»,[508]508
«Новь» – газета, издававшаяся в Москве в 1914–1915 гг., фактическим ее редактором был А. А. Порошин (псевдоним А. А. Суворина, 1862–1937). Некоторое время в ней и в выходившем при ней выпуске «Утренний телефон газеты „Новь“» сотрудничал Маяковский.
[Закрыть] ежедневно помещавшая интервью, портреты, статьи, подробные отчеты о лекциях.
Однако, восхищаясь темпераментом и ораторским дарованием Маринетти, превознося его находчивость и полемический талант, отдавая дань его виртуозной декламации, почти все без исключения журналисты отделяли эти личные качества главы итальянского футуризма от проповедуемых им теорий. Излагая обстоятельно содержание его лекций, газеты предпочитали оставлять без комментариев призывы Маринетти к разрушению музеев и библиотек, его шовинистические выкрики, его женоненавистничество и прочие жупелы.
Когда за год до этого сумасшедший Балашов изрезал в Третьяковке репинское полотно, те же борзописцы не стеснялись кивать на Бурлюков, недвусмысленно намекая, что действительными виновниками дикого поступка, его подлинными вдохновителями являются глашатаи «левого» искусства.[509]509
В январе 1913 г. душевнобольной А. А. Балашов изрезал картину И. Е. Репина «Иван Грозный и сын его Иван». Д. Бурлюк 12 февраля 1913 г. выступил на диспуте «Бубнового валета» о современном искусстве с опровержением инсинуаций желтой прессы, связанных с этим происшествием. На этом же диспуте с резкими выпадами против Репина выступил и М. А. Волошин (см. его брошюру «О Репине», М., 1913). См. также письмо И. Репина и отклики печати на это событие – «Речь», 1913, 18, 19, 22 января.
[Закрыть]
Но потому ли, что речь шла о чужом добре, или что трудно было принимать за чистую монету свирепые лозунги Маринетти, потому ли наконец, что надлежало соблюдать какие-то приличия по отношению к гостю, на которого, будь он нашим соотечественником, давно надели бы смирительную рубаху, теперь никто не думал заступаться за Микеланджело, хотя на его «Моисея» уже замахивался ломом Умберто Боччони.[510]510
См. выпады У. Боччони против Микеланджело в «Техническом манифесте футуристической скульптуры» (Маринетти Ф. Т. Футуризм. М., 1914, с. 183–184, 187).
[Закрыть]
Совсем напротив: нам, русским футуристам, даже ставили в пример душку Маринетти, который не раскрашивает себе лица, не наряжается в полосатую кофту, не устраивает дебошей.
Увы, это было верно. Героические времена итальянского футуризма канули в безвозвратное прошлое. «Кровавые» битвы с пассеистами в Милане и Риме,[511]511
См. гл. «Первые битвы» в кн.: Маринетти Ф. Т. Футуризм, с. 7—20.
[Закрыть] о которых по всякому поводу любил вспоминать Маринетти, стали уже эпосом. В надежде вернуть утраченный блеск так быстро заржавевшим боевым доспехам, он собрался
Его, ненавистника лунного света, мизогина, разрушителя музеев, непримиримого противника филистерства,[513]513
Речь идет об основных тезисах-лозунгах из «Первого манифеста футуризма» (20 февраля 1909 г.) и антиромантического «Убьем Лунный Свет» (апрель 1909 г.) и др. манифестов Маринетти – в кн.: Маринетти Ф. Т. Футуризм, с. 103–124.
[Закрыть] засыпали цветами, раздушенными дамскими записочками, возили в картинные галереи, чествовали на банкетах… Единственная возможность скандала – в Литературно-художественном кружке, куда он приехал после лекции в Консерватории и где случайно находился Ларионов, – почти сразу была пресечена вмешательством нескольких миролюбцев, поспешивших вылущить из завязавшейся беседы все, что таило в себе опасность столкновения.[514]514
На третьей лекции в Московской консерватории, состоявшейся 30 января 1914 г., Маринетти читал свой «Беговой автомобиль», написанный свободным стихом, и поэмы П. Буцци «Гимн новой поэзии» и А. Палацески «Большой фонтан» («Русское слово», 1914, 31 января). После своего выступления Маринетти приехал в Литературно-художественный кружок, где познакомился с Ларионовым, который ранее был на его лекции: «Разговор сразу повелся в крайне повышенном тоне, так что г. Гольденбах, взявший на себя роль переводчика, едва успевал переводить горячие тирады собеседников. Но начавшаяся в почти враждебном тоне беседа скоро перешла в корректный обмен мыслей» («Голос Москвы», 1914, 1 февраля).
[Закрыть]
В Москве Маринетти так и не увидел никого из русских футуристов. Это был настоящий конфуз, мимо которого не могли пройти даже репортеры, отметившие, что итальянский гость очутился в компании людей, не имеющих ничего общего с футуризмом.[515]515
В одном из отчетов сообщалось: «Пребывание в Москве «пророка» футуризма Ф. Маринетти и лекции его обошлись без всякой враждебной демонстрации со стороны оппозиционного лагеря московских «крайних левых» футуристов, которые даже не удостоили лекций своим присутствием» (Вильде Н. Маринетти в Москве. – «Голос Москвы», 1914, 29 января).
[Закрыть] Кто-то даже съязвил, что с Маринетти повторилась история, случившаяся с одним индусом, приехавшим в Москву проповедовать при помощи музыки и священных танцев новую религию и очутившимся у Максима.[516]516
«Максим» – название популярного в литературно-художественных кругах Москвы кабаре, находившегося на ул. Бол. Дмитровка, д. 17. Здесь, вероятно, речь идет об индусском философе и проповеднике Инаят-Хане, которого в 1914 г. режиссер А. Таиров пригласил в Москву в связи с постановкой в Камерном театре драмы Калидасы «Сакунтала» (см.: Маковский С. На Парнасе серебряного века, Мюнхен, 1962, с. 345).
[Закрыть]
Окруженный «пассеистами», молодыми пшютами, и теми самыми стариками, которые, по его собственному выражению, «ошибаются даже тогда, когда они правы», Маринетти под конец затосковал: в своей последней лекции он с горечью заявил, что публика аплодирует не его идеям, а его темпераменту.[517]517
В своей лекции в московской консерватории Маринетти заявил, что аплодисменты «относились больше к словам, чем к идеям. Вам нравится оратор, а не идеолог» («Русское слово», 1914, 31 января).
[Закрыть] Кроме того, отсутствие русских футуристов, к которым он волей-неволей был вынужден обращаться заочно, ставило главу западного футуризма в смешное положение полководца без войска. Он стремился в Петербург, где рассчитывал на иной прием: от московских успехов его мутило не в шутку.
II
Накануне прибытия Маринетти в Петербург Кульбин созвал у себя на квартире нечто вроде совещания. Ему хотелось добиться от нас единодушного отношения к гостю и предотвратить то, что произошло в Москве.
Это оказалось совсем нелегко, так как Хлебников и я заняли непримиримую позицию. Не сговариваясь друг с другом, мы пришли к убеждению, что Маринетти смотрит на свое путешествие в Россию как на посещение главою организации одного из ее филиалов.[518]518
Ср. слова Маяковского о визите Маринетти (в передаче Ларионова): «Когда приехал Маринетти, Володя говорил: «Что это за господин ревизор приехал смотреть свои отделения? А отделения-то важнее ревизора…» (Катанян В. Из литературных воспоминаний. – Учен. зап. Тартуского ун-та. 1977, вып. 414, с. 158).
[Закрыть]
Этому следовало дать решительный отпор: мы не только не считали себя ответвлением западного футуризма, но и не без оснований полагали, что во многом опередили наших итальянских собратьев.
В самом деле, ознакомившись с дюжиной манифестов, присланных Маринетти еще из Милана, мы не нашли ничего нового для себя, особенно в тех трех, которые касались непосредственно литературы.[519]519
Имеются в виду: «Первый манифест футуризма», «Технический манифест футуристической литературы» (11 мая 1912), «Дополнение к техническому манифесту футуристической литературы» (11 августа 1912) или четвертый манифест – «Беспроволочное воображение и слова на свободе» (11 мая 1913). Все они вошли в книгу Маринетти «Манифесты итальянского футуризма» (М., 1914), переводчик которой В. Шершеневич вручил ее автору в Москве при встрече на вокзале.
[Закрыть] Большинство положений, выдвинутых итальянскими футуристами, были для нас либо уже пройденным этапом, либо половинчатым решением стоявших перед всеми нами задач.
Эти задачи, разумеется, не выходили за пределы «технологии» искусства, ибо «философские» предпосылки итальянского футуризма представляли для нас только теоретический интерес: слишком различны были причины, вызвавшие одноименное течение в двух странах, чтобы можно было говорить без натяжки о какой-то общей программе.
Приезд Маринетти и порожденные этим событием толки укрепили меня в моем давнишнем намерении выступить перед широкой аудиторией с лекцией на тему о взаимоотношении русского и итальянского футуризма. Покамест же я считал необходимым выпустить хотя бы манифест, которым будетляне отмежевались бы от группы Маринетти.
Такого же мнения придерживался и Хлебников. Все остальные – Николай Бурлюк, Матюшин, Лурье – согласились с Кульбиным, доказывавшим с пеной у рта несвоевременность подобной декларации, в которой «наш дорогой гость» несомненно усмотрит для себя обиду. Кульбин даже сыграл на местном патриотизме присутствующих, напирая на то, что петербуржцы – не москвичи и что нам надо исправить ошибки наших московских товарищей, проявив себя настоящими европейцами.
В азиатах остались мы вдвоем: Хлебников и я.
На следующее утро он ни свет ни заря пришел ко мне, и мы в четверть часа составили воззвание, которое он немедленно повез в типографию, чтобы к вечеру иметь возможность распространять его на лекции Маринетти.
Зал Калашниковской биржи был уже полон,[520]520
В зале Калашниковской биржи Маринетти выступал дважды – 1 и 4 февраля (см. фотографию между с. 544–545). На первом выступлении присутствовал А. Блок. См. отчеты: «На лекции Маринетти» и «Во имя скандала» («Петербургский курьер», 1914, 2 и 3 февраля).
[Закрыть] а Хлебников, с которым мы условились встретиться за полчаса до начала лекции, все не приходил. Кульбин откуда-то узнал о нашем манифесте и так же, как и я, не сводил глаз с дверей.
Наконец, в последнюю минуту, когда на кафедре уже появился Маринетти, в зал ворвался бледный, запыхавшийся Хлебников, прижимая к груди кипу воззваний. Ткнув мне половину, он принялся быстро обходить ряды, раздавая листовку направо и налево. Уже в типографии он внес в текст некоторые поправки, смягчив выражения, показавшиеся ему слишком резкими. Отпечатанная на конторской, в голубую клетку, бумаге, наша декларация гласила:
Сегодня иные туземцы и итальянскiй поселокъ на Неве[521]521
Иные туземцы и итальянскiй поселокъ на Неве – здесь речь идет о Н. И. Кульбине и, вероятно, об организаторах вечеров Маринетти в «Бродячей собаке», которая находилась на Итальянской улице. Кружева холопства на баранах гостеприимства – формула восходит к XI главе «Мертвых душ» Гоголя. Сохранился экземпляр этой листовки с поздней (1921 г.) припиской Хлебникова к заключительной фразе: «Чичиков, провоз кружев из-за границы» (ГММ).
[Закрыть] изъ личныхъ соображенiй припадаютъ къ ногамъ Маринетти, предавая первый шагъ русскаго искусства по пути свободы и чести, и склоняютъ благородную выю Азiи подъ ярмо Европы.Люди, не желающiе хомута на шее, будутъ, какъ и въ позорные дни Верхарна и Макса Линдера, спокойными созерцателями темнаго подвига.
Люди воли остались въ стороне. Они помнятъ законъ гостепрiимства, но лукъ ихъ натянутъ, а чело гневается.
Чужеземецъ, помни страну, куда ты пришелъ!
Кружева холопства на баранахъ гостепрiимства.
В. Хлебниковъ.
Б. Лившицъ.
Не успел я распространить и десяток экземпляров, как ко мне подскочил Кульбин. С проворством, неожиданным в пожилом человеке, он выхватил у меня из рук всю пачку и, яростно разрывая на части свою добычу, кинулся догонять Хлебникова, орудовавшего уже в задних рядах. В первый раз в жизни я видел Кульбина остервенелым: он не помнил себя и одним своим взором, казалось, был способен испепелить меня и Хлебникова.[522]522
Столкновение Хлебникова с Кульбиным переросло в серьезный конфликт, и поэт вызвал Кульбина на дуэль («Речь», 1914, 2 февраля; «День», 1914, 2 февраля). В тот же вечер Маринетти чествовали в «Бродячей собаке» («Новь», 1914, 12 февраля; ПК 1983, с. 225). На следующий день после выступления Маринетти в «Биржевых ведомостях» (1914, 2 февраля) был напечатан отчет о лекции и перепечатан текст листовки Хлебникова, написанной при участии Лившица. Кроме того, Хлебников написал тогда же резкое письмо, обращенное к Маринетти, в котором заявил, что «Восток бросает вызов надменному Западу» и что он «с членами „Гилеи“ <…> отныне не имеет ничего общего» (НП, с. 368–369 – адресат письма Н. Бурлюк указан ошибочно, см. VM, р. 131). С этими событиями непосредственно связан эпизод, о котором вспоминал Чуковский: «На посмертной выставке художника Я. Ф. Ционглинского я встретил Велимира Хлебникова и пригласил его к себе в Куоккалу. По дороге Хлебников не произнес ни слова, и мне даже показалось, что он дремлет. Потом, взяв у меня каталог этой выставки, он неожиданно написал на обороте его обложки: «Заявляю, что я больше к так называемым футуристам не принадлежу. В. Хлебников». Вручив мне этот документ, он снова погрузился в молчание. Чем был вызван его поступок, я до сих пор понять не могу» («Чукоккала», с. 128, 133). Описанная Чуковским встреча с Хлебниковым произошла 4 февраля, накануне второй лекции Маринетти, на которую, как теперь явствует, Хлебников не пошел, а его запись на каталоге является реакцией на произошедший конфликт.
[Закрыть]
Что там произошло у них в другом конце зала, не знаю, но, когда Николай Иванович вернулся на эстраду, он производил впечатление человека, выпрыгнувшего из поезда на полном ходу. У меня не было времени объясняться с ним, так как Маринетти уже приступил к лекции.
Он начал в миноре – с жалоб на положение современной Италии, раздавленной своим великим прошлым и проституирующей его на всех торжищах, куда стекаются отовсюду несметные толпы любопытных.
«Туризм – вот язва, разъедающая тело моей родины! – с горечью восклицал он. – Непрекращающееся нашествие иностранцев не только превращает живую страну в кладбище прошлого, но, постоянно подогревая интерес к памятникам ее старины, к музеям, картинным галереям и прочим хранилищам, преграждает нам, молодым и сильным, пути к дальнейшему развитию, обрекает нас оставаться в плену у вчерашнего дня».
«Призрак Микеланджело, как кошмар, по пятам преследует моего друга Боччони, лишая его возможности работать и создавать великие произведения. Так же обстоит дело и с другими искусствами: живописью, музыкой, поэзией… Между тем подлинное лицо Италии – не Флоренция, не Рим, не Венеция, а промышленные центры – Милан, Генуя, Турин. В них уже можно наблюдать возникновение новых темпов, вызванных усложненностью городской жизни и ежедневно растущей индустриальной техникой…»
«Мы познали новую красоту – красоту скорости: она дана нам в беге автомобиля, в аэропланном полете, мы должны воплотить ее в искусстве! Динамизм – основной принцип современности!»
Все это было уже давно известно, представляло собою не что иное, как пересказ старых манифестов, опубликованных несколько лет назад. Даже те, кто лишь краем уха слышал о футуризме, не могли найти для себя в лекции Маринетти никаких откровений. Тем не менее весь битком набитый зал неотрывно следил за небольшой подвижной фигуркой, оживленно жестикулировавшей на кафедре.
Жестикуляция – не совсем подходящее слово для этой молниеносной быстроты движений, сменявших одно другое, как в фильме, искусственно ускоренном перепившимся механиком. Точно демонстрируя на собственном примере возможности новой динамики, Маринетти двоился, выбрасывая в стороны руки, ноги, ударяя кулаком по пюпитру, мотая головой, сверкая белками, скаля зубы, глотая воду стакан за стаканом, не останавливаясь ни на секунду, чтобы перевести дыхание. Пот градом катился по его оливковому лицу, воинственные усы a la Вильгельм уже не торчали кверху, воротник размяк, утратив всякую форму, а он продолжал засыпать аудиторию пулеметным огнем трескучих фраз, в которых плавный романский период на каждом шагу кромсался взрывами звукоподражаний.
Я сравнивал этот шаманский танец, эту безудержную экспансию телодвижений, этот оглушительный словесный фейерверк со скупым жестом старческой лиловатой руки, в который Верхарн умел влагать сдержанную страстность глубокого переживания и напряженную мощь гетеански величавой мысли. И между тем как петербургские психопатки, впиваясь взором в безупречно правильные черты итальянца, про себя сочиняли любовные послания, в которых эвмениды, должно быть, усмотрели достойную кару для женоненавистника, а газетные хроникеры вписывали в свои блокноты оригинальные соображения о кипучем темпераменте южанина, я думал совсем об ином – о чувстве polisa,[523]523
Полис'а (греч.) – маленький город-государство, из которых состояла Древняя Греция; преувеличивая, Маринетти выводил из этого «города» свой урбанизм, а из этого «государства» свой национализм.
[Закрыть] столь несвойственном нам, русским, и так полно выразившемся в духовном облике Маринетти.
На кафедре бесновался миланец, искренне считавший свой родной город средоточием вселенной. Никто не имел права равнодушно относиться к судьбам Милана, ибо это были судьбы самого человечества. Только фанатическая вера в мировую миссию polisa, отожествляемого с отечеством, позволяла вождю итальянского футуризма, обувая котурны, напяливая на себя трагическую маску, навязывать свои домашние дела двум континентам и при этом не казаться слишком смешным.
«Война – единственная гигиена мира!.. – надсаживался он из последних сил. – Да здравствует милитаризм и патриотизм!.. Долой расслабляющее влияние женщины: нам нужны герои, а не сентиментальные трубадуры и певцы лунного света!..»[524]524
В своих манифестах Маринетти неоднократно прокламировал милитаристские и националистические идеи, которые привели его к сотрудничеству с Муссолини, а также к непосредственному участию в войнах, которые вела Италия. См., например, гл. «Предисловие к „Футурист Мафарка“» и «Война – единственная гигиена мира» в его кн. «Футуризм» (с. 24–26, 64–66).
[Закрыть]
Как мало походила на наши декларации эта законченная политическая программа, которую излагал перед слушателями Маринетти! Правда, он предпочитал не ставить точек над «и», не заикался о том, что составляло подлинную основу его лозунгов, но этого и нельзя было делать, не совлекая с действительности ее последнего романтического покрова.
Исступленные выкрики Маринетти знаменовали собою не что иное, как страстное тяготение, бешеную жажду имущих классов полуземледельческой страны, желавших во что бы то ни стало иметь свою промышленность, свои внешние рынки, вести самостоятельную колониальную политику. Триполитанская война,[525]525
Триполитанская война – война между Италией и Турцией в 1911–1912 гг., закончившаяся захватом Италией Триполитании и Киренаики. Маринетти принял участие в ней как военный корреспондент – см.: Маринетти Ф. Т. Битва у Триполи. М., 1916, а также «Футуристический манифест по поводу итало-турецкой войны» (октябрь 1911) в его кн. «Футуризм» (с. 148–149).
[Закрыть] воспетая Маринетти, и отвержение природы («смерть лунному свету: мы славим тропики, залитые электрическими лунами!»)[526]526
См. манифест «Убьем Лунный Свет» в кн.: Маринетти Ф. Т. Футуризм (с. 111–124).
[Закрыть] были лишь различными формами проявления единой силы, толкавшей Италию на этот путь.
Футуризм Маринетти, вопреки его утверждениям, оказывался не религией будущего, а романтической идеализацией современности, вернее, даже злободневности, – доктриной, собравшей в себе, как в фокусе, все основные устремления молодого итальянского империализма, апологией «сегодня», презентизмом чистой воды…
III
Уходя с лекции, закончившейся бурными овациями, я думал не о разрушении синтаксиса, не об упразднении некоторых частей речи, не о «словах на свободе»…[527]527
Речь идет об основных лозунгах Маринетти, которые он провозглашал в манифестах и в публичных выступлениях. Здесь и далее Лившиц излагает и цитирует положения своего доклада «Итальянский и русский футуризм в их взаимоотношении» – см. гл. 7, 28, 31. О принципе Маринетти «слова на свободе» («parole in liberta») см. гл. 7, 45.
[Закрыть] Эти воинственные наскоки на традиционное словосочетание, быть может, и представлялись чрезвычайно экстремистскими там, на Западе, но для нас были уже преодоленной ступенью…
Меня занимало иное – политическая подоплека итальянского футуризма, столь разнившаяся от наших радикальных убеждений, от нашего анархического бунтарства… Даже не эта подоплека сама по себе, а выводы, невольно напрашивавшиеся из сопоставления обеих разновидностей футуризма.
Я столкнулся вплотную с бесспорным фактом: при резком расхождении идеологии нашей (не групповой – ее не было! – а каждого из нас в отдельности) и Маринетти, мы совпадали с итальянцами в постулировании одних и тех же формально-технических задач и, в известной мере, в нашей творческой практике.
Казус разрешался трояким образом.
Во-первых, можно было исходить из того, что разные причины порождают одинаковые следствия. Это было бы самым легким объяснением, вернее, просто отмахиванием от вопроса, занимавшего мои мысли: мало-мальски дисциплинированный ум отвергает вмешательство случая там, где есть еще надежда установить какую-то закономерность.
Во-вторых, можно было разорвать связь между причиной и следствием: признать, что факторы, определяющие идеологию, не играют решающей роли в области эстетики… Что ж? Мы ведь были не марксистами, а сторонниками «чистого» искусства во флоберовском понимании этого термина,[528]528
Свою концепцию «чистого искусства» Г. Флобер формулировал в письмах к различным адресатам. Например, в его письме от 16 января 1885 г. к Л. Колле: «Что кажется мне прекрасным, что я хотел бы написать – это книгу ни о чем, книгу без всякой внешней привязи, которая держалась бы сама по себе, внутренней силой стиля, как земля держится в воздухе без всякой опоры, – книгу, где почти не было бы сюжета или по крайности сюжет был бы почти незаметен, коль это возможно… Вот почему нет сюжетов высоких или низких и, став на точку зрения чистого Искусства, можно утверждать почти как аксиому, что вообще нет сюжета, ибо стиль сам по себе есть совершенный способ видеть мир» (Флобер Г. О литературе, искусстве, писательском труде. М., 1984, ч. 1, с. 161–162).
[Закрыть] мы утверждали, что самодовление материала является единственным субстанциональным элементом всякого искусства… Если нужны были наглядные доказательства несостоятельности этой теории, то именно лекция Маринетти представляла собою самый разительный довод: никто еще не связывал с такой прямолинейностью «технологию» с «политикой», как это сделал вождь итальянского футуризма.
Оставалось, наконец, третье предположение: допустить, что одинаковые следствия вызываются тождественными причинами, иными словами, допустить, что и русское будетлянство не свободно от элементов национализма, патриотизма и т. д., но что, в отличие от итальянцев, открыто исповедующих эти причины, у нас они загнаны куда-то внутрь, в еле прощупываемые глубины.
Будетлянство не было законченным миросозерцанием, подобно маринеттизму. Преодолевая, как антидинамический предрассудок, традиционное противопоставление созидания разрушению, оно и не хотело никакой консолидации своих тенденций, отказывалось от превращения их в застывшие формулы, в абсолютные постулаты. Больше всего будетлянство опасалось стать каноном, доктриной, догмой. Оно желало определяться только отрицательно и согласилось бы признать себя системой, только если бы удалось доказать, что существует система темперамента. Все положения русского футуризма должны были, по мысли его зачинателей, приниматься не как неизменные, вне его лежащие цели, а как начало движения, заключенное в самом футуризме, как регулятивный принцип[529]529
Ср. тезис доклада Лившица «Итальянский и русский футуризм в их взаимоотношении»: «Футуризм-канон и футуризм – регулятивный принцип» (см. ПС-I, с. 249).
[Закрыть] будетлянского творчества.
Однако отсутствие у нас общих (для всей группы) философских и социологических установок отнюдь не означало нашего равнодушия к вопросам этого порядка. Стоит вспомнить стихи «малороссиянки Милицы, тринадцати лет», помещенные в «Садке» по настоянию Хлебникова:
Хочу умереть,
И в русскую землю
Зароют меня!
Французский не буду
Учить никогда!
В немецкую книгу
Не буду смотреть…[530]530
Цитата из ст-ния «малороссиянки Милицы» «Хочу умереть» (СС-II, с. 106). Ст-ния Милицы (в СС-II помещены еще два ее текста) привлекли Хлебникова своим детским максимализмом (см. его статью «Песни 13 весен» – НП, с. 338–340 и в связи с этим его письма к М. В. Матюшину – СП, V, 294–295). Антиевропейские и националистические тенденции были характерны преимущественно для раннего периода Хлебникова. О его неославизме см.: Парнис А. Е. Южно-славянская тема Велимира Хлебникова. – В кн.: Зарубежные славяне и русская культура. Л., 1978, с. 223–251. Ср. также манифест «Мы и Запад» в гл. 6, 133.
[Закрыть] —
вспомнить наш трехъязычный манифест или воззвание по поводу приезда Маринетти, чтобы удостовериться в обратном.
Если не все будетляне, то большая часть их путалась в сложных счетах с Западом, предвосхищая своим «восточничеством» грядущее «скифство».[531]531
Лившиц сближает «скифскую» тематику «гилейцев» (см. гл. 1, 44) со «скифским» мироощущением группы литераторов, которые объединились вокруг двух сб. «Скифы» (1917, 1918), организованных известным критиком Р. В. Ивановым-Разумником. В этих сборниках публиковались А. Белый, Н. Клюев, С. Есенин, М. Пришвин, С. Д. Мстиславский и др. Ср. также программное ст-ние Блока «Скифы» (1918).
[Закрыть] Доклад, прочитанный мною в зале Шведской церкви,[532]532
Речь идет о вечере в зале Шведской церкви «Наш ответ Маринетти» (11 февраля 1914 г.), на котором Лившиц выступил с докладом «Итальянский и русский футуризм в их взаимоотношении» (см. тезисы: ПС-I, с. 249; а также в отчетах: «Петербургская газета», 1914, 12 февраля; «День», 1914, 13 февраля). Сохранился текст этого доклада Лившица, озаглавленный «Мы и Запад» и скопированный с рукописи в 1930-х гг. А. Г. Островским (см. гл. 7, 88).
[Закрыть] быть может, и грешил убедительностью аргументации, но в одном ему нельзя было никак отказать: расовая теория искусства, на которую я тогда опирался, приобретала в моей трактовке достаточно симптоматические очертания.
Правда, это «восточничество» носило вполне метафизический характер. Подобно Хлебникову, я оперировал отвлеченными понятиями Востока и Запада, наделяя условные категории свойствами безусловности, и видел выход из коллизии в поглощении Запада Востоком. Территориальными признаками эти два полюса культуры не обладали: в их туманностях отсутствовало ядро определенных государственных образований, они были лишены пространственных границ и слагались из каких-то космологических элементов.
Всякая попытка уловить теперь, задним числом, в этой метафизике культуры какие-либо субъективные националистические тенденции была бы сдвигом исторической перспективы: венец третьего Рима со времен Цусимы перестал сниться даже Брюсову.[533]533
Имеется в виду последняя строфа из раннего ст-ния Брюсова «Цусима» (1905): «И снова все в веках, далеко, Что было близким наконец, – И скипетр Дальнего Востока, И Рима третьего венец!» (Брюсов В. Этефанос. Венок. М., 1906).
[Закрыть] Однако нервная дрожь, прорвавшаяся в аплодисментах зала, которому (это отметили и газеты) пришелся по сердцу мой призыв «признать себя азиатами и сбросить ярмо Европы»,[534]534
См. в отчете: «Горячий призыв «сбросить с себя нелепое ярмо Европы» (европейское искусство архаично, и нового искусства в Европе нет и не может быть, так как последнее строится на космических элементах), пришелся, по-видимому, по вкусу аудитории, которая наградила докладчика аплодисментами» («День», 1914, 13 февраля). «Призыв» Лившица восходит к формуле из декларации «На приезд Маринетти» (см. гл. 6, с. 474). См. также в др. отчете: «Весь ответ Маринетти сводился к тому, что некий блондин [Лившиц] довольно долго и упорно говорил о взаимоотношении итальянского и французского (?!) футуризма, а другой толковал о футуристической музыке» («Петербургская газета», 1914, 12 февраля).
[Закрыть] говорила о том, что над нашими головами уже начиналась перекличка «глухонемых демонов»,[535]535
«Глухонемые демоны» – здесь предвестники катастрофы и войны. Образ заимствован из ст-ния «Демоны глухонемые» М. Волошина, открывающего одноименный сб. (Харьков, 1919), и восходит к ст-нию Ф. Тютчева «Ночное небо так угрюмо…» и к цитате из Библии: «Кто так слеп, как раб мой, И глух, как вестник мой, мною посланный?» (Исайя, 42, 19).
[Закрыть] косноязычно изъяснявшихся антитезами «расовых» теорий.
IV
На другой день после первой лекции Маринетти мы собрались вечером у Кульбина, устроившего ужин в честь итальянского гостя. Нас было человек пятнадцать, но в беседе, завязавшейся за столом, приняли участие лишь те, кто более или менее свободно владел французским языком. Хлебников демонстративно отсутствовал и, вероятно, счел меня предателем, хотя теоретически допускал существование «баранов гостеприимства, не украшенных кружевами холопства».[536]536
Парафраз заключительной строки из листовки по поводу приезда Маринетти (см. гл. 6, с. 474).
[Закрыть]
Маринетти держал себя с большим тактом, стараясь как можно меньше походить на знаменитого гастролера. Он даже догадался твердо запомнить несколько русских имен, проявив этим минимальное уважение к стране, куда он приехал, и застраховав себя от комических промахов, от которых впоследствии не уберегся Дюамель,[537]537
Дюамель Жорж (1884–1966) – французский поэт, романист, эссеист. В 1925 г. вышел в переводе Лившица роман Дюамеля «Отрешение». В 1927 г. Дюамель вместе с Л. Дюртеном посетил СССР – см.: Duhamel G. Le voyage de Moscou. Paris, 1927.
[Закрыть] расспрашивавший меня о пролетарских поэтах Гумилеве и Ахматовой.
Он с большим брио прочел два-три отрывка из своей последней книги «Цанг Тумб Тууум»,[538]538
См.: Marinetti F. T. Zang Tumb Tuuum. Adrianopoli. Ottobre 1912. Milano, 1914.
[Закрыть] выказав действительно виртуозное дарование звукоподражателя. Пока он декламировал, Кульбин успел набросать его портрет:[539]539
Кроме карандашных набросков Маринетти, Кульбин тогда же создал литографированный и акварельный портреты вождя итальянского футуризма, один из них он подарил Маринетти. Литографированный портрет Маринетти с дарственной надписью Лившицу – см. ПС-I, с. 223. Одна из версий этого портрета была напечатана в сб. «Стрелец» (Пг., 1915, № 1, с. 78); см. также в наст. изд. илл. на с. 472.
[Закрыть] несколько прямых линий, отлично передававших характер его лица.
Оно все просияло, когда неистощимый на изыскания и выкладки Николай Иванович обратил его внимание на то, что начальные буквы его двойного имени и фамилии, Филиппо Томмазо Маринетти, заключают в себе основные звуки слова ФуТуризМ.[540]540
Эту же анаграмму содержит и итальянское название кн. Ф. Т. Маринетти «MaFarka lе FuTurisTe» (1910, рус. перевод 1916).
[Закрыть] На него это произвело огромное впечатление наконец-то расшифрованного гороскопа. С той минуты он уже не писал слово «футуризм» иначе, как подчеркивая в нем прописными буквами свои инициалы.
Все движения и жесты Маринетти отличались порывистостью и пылкостью, выделявшими его из общей массы, хотя компанию, собравшуюся на Максимилиановском,[541]541
Кульбин жил в Максимилиановском переулке, дом 17, кв. 4.
[Закрыть] никак нельзя было признать типичной представительницей уравновешенно-чинного Петербурга. Я был далек от мысли заподозрить в нашем госте искусственную аффектацию: его искренность не вызывала у меня никаких сомнений, его экспансивность была лишена и тени притворства…
«Можно ли, однако, назвать это настоящей любовью и настоящей ненавистью?» – задавал я себе вопрос и решал его отрицательно. Любовь к будущему и ненависть к прошлому были у Маринетти не простыми человеческими чувствами, а явлениями, аналогичными взаимному притяжению и отталкиванию химических элементов: недаром в его выкриках мне чудился характерный треск, сопровождающий ряд химических реакций. Спали же будетляне с Пушкиным под подушкой, хотя и сбрасывали его с «парохода современности»!
За ужином меня посадили рядом с Маринетти. Вино быстро развязало нам языки. Маринетти уже знал про вчерашнюю листовку, кто-то даже перевел ее ему, и он первый заговорил на эту тему:
– Вы правы в одном: кровь расы – не волос Магдалины…[542]542
Кровь расы – не волос Магдалины – намек на фразу о низкопоклонниках, которые «припадают к ногам Маринетти» (из листовки на приезд Маринетти). Глава итальянских футуристов соотносит эту фразу с евангельским эпизодом, в котором Мария Магдалина вытирает своими волосами ноги Христа. Ср. также «ответ» Лившица на это заявление Маринетти в тексте его доклада: «Нам мало признания Маринетти, что мы – в другом углу истории, что кровь расы – не волос Магдалины, а непреходимый Рубикон, что не в одном машинизме современность. Всему этому – Маринетти научился, преступив русскую границу, научился у нас – диалектиков par excellence, – указавших ему на локальный характер футуризма» (цит. по копии из неизданной кн. А. Г. Островского «Футуристы»).
[Закрыть] Через нее нелегко перешагнуть. Да и незачем! Но у нас с вами общий враг – пассеизм. Мы должны действовать сплоченно…
– Пассеизм в Италии и пассеизм русский – у нас этим термином можно пользоваться только условно – вещи глубоко различные… Гнет прошлого, ваша главная трагедия, нам почти неизвестен: он ведь прямо пропорционален количеству национального гения, воплощенного в произведениях искусства. Ваши лозунги утрачивают у нас весь свой пафос.
В России не было Микеланджело, а Опекушины, Антокольские, Трубецкие[543]543
Опекушин А. М. (1838–1923), Антокольский M. М. (1843–1902), Трубецкой П. П. (1866–1938) – русские скульпторы.
[Закрыть] – кому они мешают? К тому же, разве это – русское искусство?
– А Пушкин?
– У нас есть Хлебников. Для нашего поколения он – то же, что Пушкин для начала девятнадцатого века, то же, что Ломоносов для восемнадцатого…[544]544
Ср. характеристику Хлебникова у Шкловского: «Он Ломоносов сегодняшней русской литературы» (из предисловия к кн. Д. Петровского «Повесть о Хлебникове». М., 1926, с, 4); а также у Ю. Тынянова: «„Ода“ Ломоносова и Пушкин, „Слово о полку Игореве“ и перекликающаяся с Некрасовым „Собакевна“ из „Ночи перед Советами“ (Хлебникова) – неразличимы как „традиции“: они включены в новую систему» (СП, I, 28).
[Закрыть]
Я пробую, как умею, растолковать моему собеседнику, в чем заслуги Хлебникова перед русским языком и русской поэзией. Это получается у меня, должно быть, не слишком убедительно, потому что Маринетти вдруг заявляет:
– Нет, словотворчество еще не все… Вот мы – мы разрушили синтаксис!.. Мы употребляем глагол только в неопределенном наклонении, мы упразднили прилагательное, уничтожили знаки препинания…
– Ваше воительство носит поверхностный характер. Вы сражаетесь с отдельными частями речи и даже не пытаетесь проникнуть за плоскость этимологических категорий… Вы не хотите видеть в грамматическом предложении лишь внешнюю форму логического суждения. Все стрелы, которыми вы метите в традиционный синтаксис, летят мимо цели. Несмотря на вводимые вами новшества, связь логического субъекта с предикатом остается непоколебленной, ибо с точки зрения этой связи безразлично, какою частью речи выражены члены логического суждения.
– Вы отрицаете возможность разрушения синтаксиса?
– Ничуть не бывало. Мы только утверждаем, что теми средствами, какими вы, итальянские футуристы, ограничиваетесь, нельзя ничего добиться.
– Мы выдвинули учение о зауми[545]545
Основные положения заумного языка в поэзии впервые сформулировал Крученых в «Декларации слова, как такового» (Спб., 1913).
[Закрыть] как основе иррациональной поэзии, – поддерживает меня подсевший к нам Кульбин.
– Заумь? – не понимает Маринетти. – Что это такое?
Я объясняю.
– Да ведь это же мои «слова на свободе»! Вы знакомы с моим техническим манифестом литературы?[546]546
См. «Технический манифест футуристической литературы» в кн.: Маринетти Ф. Т. Манифесты итальянского футуризма, с. 36–42. В 1914 г. Аполлинер в одной из своих статей указал на А. Рембо как на родоначальника приема «слов на свободе». В дальнейшем этот прием разрабатывал Маринетти (см. об этом: Балашов Н. И. Рембо и связь двух веков. – А. Рембо. Стихи. М., 1982, с. 264–265).
[Закрыть]
– Конечно. Но я нахожу, что вы противоречите самому себе.
– Чем? – загорается Маринетти.
– Собственным чтением!.. Какую цель преследуете вы аморфным нагромождением слов, которое вы называете «словами на свободе»? Максимальным беспорядком свести на нет посредствующую роль рассудка, не правда ли? Однако между типографским начертанием вашего «Цанг Тумб Тууум» и произнесением его вслух – целая пропасть.
– Мне говорили то же многие из моих слушателей, пожелавшие дома прочесть мою книгу.
– Это только подтверждает мысль, которую я собирался высказать вам… Пробовали вы отдать себе отчет, чем объясняется различие между записью ваших «слов на свободе» и вашим чтением? Я только что слушал вашу декламацию и думал: стоит ли разрушать, хотя бы так, как делаете вы, традиционное предложение, чтобы заново восстанавливать его, возвращая ему суггестивными моментами жеста,[547]547
Ср. «чтение» ритмодвижением скандальной (без единого слова) «Поэмы конца» эгофутуриста В. Гнедова, который «читал» ее на диспутах и в «Бродячей собаке». См. о нем в гл. 8, 39.
[Закрыть] мимики, интонации, звукоподражания отнятое у него логическое сказуемое?
– А вы знаете, что Боччони ваяет одну и ту же вещь из разного материала: из мрамора, дерева, бронзы?
– О, это совсем не то. По-моему, произведение искусства закончено лишь в том случае, если оно замкнуто в самом себе, если оно не ищет дополнения за пределами самого себя. Поэзия – одно, декламация – другое…
– Декламация! – перебивает меня Маринетти. – Дело не в этом. Она лишь переходная ступень, временная замена синтаксиса, исполнявшего до сих пор обязанности толмача и гида. Когда нам удастся ввести в обиход то, что я называю «беспроволочным воображением»,[548]548
Впервые о принципе «беспроволочного воображения» Маринетти писал в «Техническом манифесте футуристической литературы» (11 мая 1912). Ровно через год в манифесте «Беспроволочное воображение и слова на свободе» (11 мая 1913) он разъяснял: «Под беспроволочным воображением я подразумеваю абсолютную свободу образов и аналогий, выраженных несвязными словами, без направляющих нитей синтаксиса и без всякой пунктуации» (Маринетти Ф. Т. Манифесты итальянского футуризма, с. 62).
[Закрыть] когда мы сумеем отбросить первый ряд аналогий, чтобы ограничиваться лишь вторым рядом, – словом, когда мы заложим прочные основания для нового, интуитивного восприятия мира, в котором рассудок займет подобающее ему, более чем скромное место, ни о какой декламации не будет речи.
– Бергсон… – пробует раскрыть рот Кульбин.
– Бергсон тут ни при чем! Вы, значит, не читали моего «Дополнения к техническому манифесту футуристической литературы»? – обиженно удивляется Маринетти. – Открещиваясь от всякого влияния бергсоновской философии, я указываю в нем, что еще в 1902 году я взял в качестве эпиграфа к моей поэме «Завоевание звезд» то место из «Разговора Моноса и Уны», где По,[549]549
В этом манифесте Маринетти приводит следующий фрагмент из рассказа «Разговор Моноса и Уны» Э. По, который он взял в качестве эпиграфа к своей поэме «La Conquete des Etoiles» (1902): «Поэтический разум – тот разум, что теперь предстает для нашего чувства, как самый возвышенный из всех, – ибо истины, имевшие для нас наиболее важное значение, могли быть достигнуты лишь с помощью той аналогии, которая говорит убедительно одному воображению, а для беспомощного рассудка не имеет смысла» (перевод К. Бальмонта – Маринетти Ф. Т. Манифесты итальянского футуризма, с. 43).
[Закрыть] сравнивая поэтическое вдохновение с познавательными способностями разума, отдает безусловное предпочтение первому. Почему, – волнуясь, повышает он голос, – нельзя произнести слово «интуиция», чтобы немедленно не выплыла фигура Бергсона? Можно подумать, что до него в мире существовал только голый рационализм.
Среди нас не нашлось ни одного бергсонианца, и мы радушно предоставили гостю расправляться как ему угодно с вездесущим призраком, который был для Маринетти тем более нестерпим, что он не мог объявить себя его противником.