412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » авторов Коллектив » "Мир приключений" 1926г. Компиляция. Книги 1-9 (СИ) » Текст книги (страница 4)
"Мир приключений" 1926г. Компиляция. Книги 1-9 (СИ)
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 16:54

Текст книги ""Мир приключений" 1926г. Компиляция. Книги 1-9 (СИ)"


Автор книги: авторов Коллектив



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 72 страниц)

Все было тихо в эту ночь, кроме треска костров. Бесновавшийся ветер поднялся высоко над землей и не чувствовалось ни малейшего дуновения. Только полная луна вдруг выплыла на небо и повисла высоко и неподвижно над головами. Я помню, как на мгновение поднял к ней свое заросшее лицо. Потом я, вероятно, тоже задремал, согнувшись вдвое на чурбане и наклонив голову к яркому огню.

Вы знаете, какая непостоянная вещь такой сон. Одно мгновение вы падаете в пропасть, а в следующее вы возвращаетесь на землю. Потом снова проваливаетесь. Кажется, точно вы летите в бездонную черную пропасть. Потом опять возвращаетесь толчком к сознанию. Становишься игрушкой жестокого сна. Мучительное состояние.

Мой вестовой стоял предо мной, повторяя:

– Не желаете-ли поесть?.. Не желаете-ли поесть?..

Я постарался ухватиться за исчезающее сознание. Вестовой предлагал мне закопченый котелок с крупинками, плававшими в слегка посоленной воде.

В то время мы аккуратно получали только такие порционы. Пища для цыплят, будь она проклята! Но русский солдат поразителен. Мой паренек подождал, пока я кончил пирушку, и ушел, унося пустой котелок.

Я больше не хотел спать. Я находился теперь в состоянии обостренной сознательности. Я ощущал даже то, что было вне того, что сейчас окружало меня. Я рад сказать, что такие моменты бывают у людей, как редкое исключение. Я отчетливо ощущал землю во всех ее огромных пространствах, окутанных снегом. На всем этом пространстве были лишь деревья, вытянувшиеся кверху в своей похоронной красе. И среди этого всеобщего траура мне слышались вздохи людей, умирающих на лоне мертвой природы. Это были французы. Мы не ненавидели их. Они не ненавидели нас. Мы жили далеко друг от друга – и вдруг они ворвались с оружием в руках, ведя за собой другие народы, чтобы всем погибнуть на долгом, долгом пути среди замерзших тел. Я отчетливо видел этот путь, трагическое множество невысоких черных валов, растянувшихся вдаль под лунным светом, в ясной и безжалостной ночи – ужасный покой!

Но какой еще покой мог быть для них? Чего другого они заслуживали?

Вас может удивить, что я так хорошо все это помню? Как может мимолетное чувство или неопределившаяся мысль жить так долго в человеке, существование которого так непоследовательно менялось? Ощущения этого вечера врезались в моей памяти так сильно, что я помню малейшие оттенки их. А причиной этого был случай, который я, вероятно, не забуду во всю жизнь, как вы сами увидите.

Все эти мысли мелькали в моей голове не более пяти минут, когда что-то заставило меня оглянуться назад. Не думаю, чтобы это был шум; снег заглушал все звуки. Но что-то было, точно сигнал, достигший моего сознания. Как бы там ни было, я повернул голову. Ко мне приближался случай, хоть я и не знал ничего про это и не был ничем предупрежден. Все, что я увидел, были две шедшие издали в лунном свете фигуры. Одна из них был Томасов. Темная масса за ним – были лошади, которых уводил вестовой. Томасов был знакомой фигурой. Он был в высоких сапогах и его длинный силуэт кончался остроконечной шапкой. Но рядом с ним приближалась другая фигура. Я не верил сначала своим глазам. Это было поразительно! На голове у фигуры был блестящий, украшенный перьями шлем, и она куталась в белый плащ. Плащ не был таким же белым как снег. Ничто никогда не может быть таким белым. Плащ был, вернее, белый, как туман, и вид его производил странно-жуткое впечатление. Казалось, точно Томасов захватил самого бога войны. Я сразу заметил, что он вел за руку это сверкающее видение. Потом я увидел, что поддерживал его. Я смотрел на них во все глаза, а они ползли и ползли, – потому что они, действительно, ползли, – и, наконец, приползли в свет нашего костра и прошли мимо чурбана, на котором я сидел. Огонь заиграл на шлеме. Он был весь погнутый и замерзшее и израненное лицо под ним было обрамлено обрывками меха. Не бог войны, а француз. Широкий белый кирасирский плащ был порван, пули выжгли в нем дыры. Ноги француза были завернуты сверх остатков сапог в старую овчину. Они казались чудовищными и он спотыкался, поддерживаемый Томасовым, который осторожно усадил его на чурбан рядом со мной.

Удивлению моему не было границ.

– Вы привели пленного? – спросил я Томасова, точно глаза мои обманывали меня.

Надо вам сказать, что мы брали пленных только в том случае, если они сдавались целыми корпусами. К чему было и брать их? Наши казаки или убивали отставших, или бросали их на дороге, – как случалось. В конце концов, право, получалось одно и то же.

Томасов обернулся ко мне и взглянул на меня очень смущенно.

– Он выскочил передо мной, точно из под земли, когда я отъезжал от караула, сказал он. – Он, вероятно, сделал это с намерением, потому что шел прямо на мою лошадь. Он схватился за мою ногу и тогда уж, конечно, никто из наших молодцов не посмел его тронуть.

– Ему повезло, – сказал я.

– Он этого не оценил, – сказал Томасов и вид у него стал еще более смущенный. – Он шел за мной, держась за мое стремя. Вот почему я так запоздал. Он сказал мне, что он штабной и говорил таким голосом, как, верно, говорят только в аду. Это был какой-то мучительный и злобный хрип. Он сказал, что хочет просить у меня одолжения. Последнего одолжения. Понимаю ли я его? – спросил он каким-то злобным шопотом. Конечно, я ответил ему, что понимаю. Я сказал: «oui. je vous comprends»[6]6
  Да, я вас понимаю.


[Закрыть]
. Тогда, – сказал он, – сделайте это. Теперь же! Сразу, если в вашем сердце есть жалость.

Томасов замолчал и смотрел на меня странным взглядом поверх головы пленного.

– Что же он хотел сказать? – спросил я.

– Вот это я его и спросил, – ответил подавленным голосом Томасов, – и он сказал, что просит, чтобы я оказал ему милость и всадил ему в голову пулю. Как товарищ – солдат, – сказал он. – Как человек с сердцем, как… как сострадательный человек.

Пленный сидел между нами, точно мумия со страшным, израненным лицом, какое-то военное пугало, чудовище в лохмотьях и грязи, с ужасными глазами, полными жизни и не гаснущего огня в невыносимо измученном теле, скелет на празднике победы.

Пленный сидел между нами… Какое-то военное пугало… Скелет на празднике победы…

И вдруг эти сверкающие, не гаснущие глаза уставились на Томасова. А он, бедняга, точно загипнотизированный, ответил на жуткий взгляд этого скелета. Пленник прохрипел по-французски.

– Я вас узнаю. Вы ее русский юнец. Вы были мне очень благодарны. Теперь я прошу вас заплатить ваш долг. Я хочу, чтобы вы уплатили его одним освобождающим выстрелом. Вы человек чести. У меня нет даже сломанной шпаги. Все мое существо возмущено моим унижением. Вы меня знаете.

Томасов не отвечал.

– Разве у вас не душа воина? – злобным шопотом спросил француз. Но в голосе его сквозила умышленная насмешка.

– Я не знаю, – ответил бедный Томасов.

С какой ненавистью взглянули на него неугасающие глаза пугала. Казалось, жизнь его поддерживалась только возмущенным и бессильным отчаянием. Вдруг он вскрикнул и упал ничком, извиваясь в ужасных судорогах. Таковы нередко бывали последствия тепла от костра. Было похоже на то, что француза подвергли ужаснейшим пыткам. Но он сначала пробовал перебороть страдания. Он только тихо стонал, пока мы склонялись к нему, чтобы не дать ему скатиться в костер. Он лихорадочно бормотал от времени до времени:

– Tuez-moi, tuez-moi…[7]7
  Убейте меня, убейте меня!..


[Закрыть]
.

Но потом боль побеждала, он кричал в безпамятстве, крики вырывались из его сжатых губ.

По другую сторону костра проснулся адъютант и вскочил, ужасно ругаясь, на проклятый шум, поднятый французом.

– Что это такое? Опять ваше чортово сострадание, Томасов, – набросился он на нас. – Почему вы не выбросите его вон отсюда на снег?

Мы не обращали внимания на его крики. Он встал, с ужасными ругательствами и ушел к другому костру. Французу стало легче. Мы прислонили его к чурбану и молча сидели по обе стороны от него, пока горнисты не заиграли зорю. Большой огонь, который поддерживали всю ночь, побледнел на белесом фоне снега, а морозный воздух кругом звучал металлическими нотами кавалерийских труб. Глаза француза, застывшие и точно стекляные, что дало нам на мгновение надежду, что он тихо умер, сидя между нами, – вдруг медленно повернулись направо и налево, глядя по очереди на наши лица. Мы с Томасовым уныло переглянулись. Потом мы внутренне содрогнулись при звуках голоса де-Кастеля, прозвучавшего для нас с неожиданной силой и с жутким самообладанием.

– Bonjour, messieurs[8]8
  С добрым утром, месье.


[Закрыть]
.

Подбородок его опустился на грудь. Томасов обратился ко мне по русски:

– Это он, тот самый человек…

Я кивнул головой и Томасов продолжал сокрушенно:

– Да, он! Блестящий, полный совершенств, предмет зависти для мущин, любимый этой женщиной – это чудовище, жалкое существо, которое не может умереть. Посмотрите в его глаза. Это ужасно!

Я не посмотрел, но понял, что хотел сказать Томасов. Мы ничего не могли сделать для него. Эта зима мстительной судьбы держала в своих железных лапах и беглецов, и преследовавших их. Сострадание было пустым словом перед этой неумолимой судьбой. Я попробовал сказать что-то про обоз, который должен находиться в деревне, но я замолчал под взглядом Томасова. Мы знали, каковы были эти обозы: жалкие толпы несчастных, которым не на что было надеяться. Казаки гнали их копьями в морозный ад, с лицами повернутыми в обратную сторону от их домов.

Француз вдруг вскочил на ноги. Мы помогли ему, почти не соображая, что мы делаем.

– Идемте, – сказал он с расстановкой, – это как раз подходящий момент.

Он долго стоял молча, потом так же отчетливо:

– Клянусь своей честью, всякая вера умерла во мне.

Голос его вдруг потерял самообладание. Подождав минуту, он добавил шепотом:

– И даже мое мужество… Клянусь честью.

Последовала еще продолжительная пауза прежде, чем он хрипло прошептал с большим усилием:

– Не довольно ли этого, чтобы тронуть каменное сердце? Неужели я еще должен встать перед вами на колени?

Снова наступило молчание. Потом француз крикнул Томасову последнее слово злобы:

– Молокосос!

На лице бедняги не дрогнула ни одна черта. Я уж решил пойти и привести двух солдат, чтобы они отвели несчастного пленного в деревню. Не оставалось ничего другого. Но не прошел я и шести шагов по направлению к группе лошадей и солдат впереди нашего эскадрона… Но вы уж догадались. Конечно. И я тоже догадался, потому что даю вам слово, что звук выстрела из пистолета Томасова был едва слышен. Снег, ведь, поглощает звуки. Пистолет только слабо щелкнул.

Не думаю, чтобы на этот звук обернулся хоть бы один из солдат, державших лошадей.

Да. Томасов это сделал. Судьба привела де-Кастеля к человеку, который понял его. Но жертвой должен был быть бедняга Томасов. Вы знаете, что такое людская справедливость и суд. Все это лицемерие свалилось на него тяжестью. Да, что говорить! Это животное – адъютант первый стал возмущенно распускать слухи про пленника, которого так хладнокровно пристрелили! Томасов, конечно, не получил за это отставки. Но после осады Данцига он попросил разрешения оставить службу в полку и похоронил себя в глуши своей провинции, где много лет с его именем соединяли какую-то таинственную темную историю.

Да. Он это сделал! Но в чем же тут было дело? Один воин сторицей отплатил другому долг, спасая его от судьбы худшей, чем смерть – от потери всякой веры и мужества. Вы, может быть, посмотрите на это с такой стороны. А я не знаю. Да и сам бедный Томасов не знал. Но я первый подошел к далекой группе на снегу. Француз неподвижно лежал на спине, Томасов стоял на коленях, ближе к лицу де-Кастеля, чем к его ногам. Он снял фуражку, волосы его блестели как золото, под легкими снежинками, которые начали падать. Он наклонялся к умершему в нежной, созерцательной позе. Его молодое, невинное лицо, с опущенными ресницами не выражало ни горя, ни суровости, ни ужаса, на нем было спокойствие глубокой, безконечной молчаливой задумчивости.


ПОДНЯТЫЙ БУМАЖНИК
Рассказ А. В. Бобрищева-Пушкина.

Известный судебный и общественный деятель А. В. Бобрищев-Пушкин, в бурные годы эмигрировавший из России среди миллионов русской интеллигенции, пробыл несколько лет в различных странах и теперь приехал и поселился в СССР.

Редакция приобрела у А. В. Бобрищева-Пушкина 3 рассказа, в художественном преломлении наблюдательного автора характеризующие быт русских интеллигентных эмигрантов.


_____

Эта истории наделала в свое время в Белграде много шуму. Трудно было поверить, между тем улики были налицо. Всеми уважаемый, известный профессор консерватории Виктор Алексеевич Песчанников был уличен в присвоении бумажника.

Правда, профессор жил в бедности, но не в нужде: у него был хоть несколько унизительный, но недурной заработок пианиста в большом кинематографе; кроме того он зарабатывал на отдельных концертах и спектаклях. Еще страннее было то, что в самый день пропажи бумажника Песчанников получил «размен» – ежемесячную ссуду в четыреста динаров, дававшуюся в 1919–1920 годах сербским правительством русским беженцам, а, следовательно, уж никак не мог нуждаться до того, чтобы впасть в преступление. Да и в бумажнике было всего триста четыре динара.

Тем не менее факты оставались фактами.

Колотов, офицер, занимавшийся в Белграде продажею газет, спохватился, что потерял бумажник. Четверть часа тому назад, у ворот «русской миссии», когда он продал экземпляр «Русской газеты», бумажник был еще у него; это он помнил очень хорошо, потому что вынимал оттуда сдачу. Вероятно бумажник провалился как-нибудь сквозь прореху его поношенной куртки. Колотов кинулся назад, стал расспрашивать, не видел ли кто бумажника. Курьер, стоявший у дверей «Русского униона», сказал ему, что видел вместе с барышнею, служившею в миссии, как профессор Песчанников, хорошо ему известный, как и всей русской колонии, наклонился и поднял с дорожки сада большой клетчатый бумажник. Это успокоило Колотова: раз бумажник был поднят профессором, он пропасть не мог. Тем не менее весь этот день бумажник никуда возвращен не был.

Колотов поместил объявление в «Русской Газете»: «Господина, поднявшего бумажник с деньгами и документами у ворот сада Русской Миссии, просят вернуть его в контору „Русской Газеты“». К профессору сразу он не поехал, потому что Песчанников жил за несколько станций от Белграда. Но когда прошло три дня, и бумажника не было, несмотря на второе объявление, то пришлось поехать к профессору на последние гроши. Тот ответил, что никакого бумажника не видал. Пораженный таким ответом Колотов кинулся к курьеру, был близок даже к тому, чтобы заподозрить его, но задетый за живое курьер вновь повторил ему, что, кроме него, видела еще дочь председателя Астраханской Судебной Палаты, Евдокия Алексеевна Каблова. Обратились к Кабловой. Долли Каблова, семнадцатилетняя болезненная барышня, была очень взволнована, когда узнала, что от ее слов зависит честь такого человека, как профессор Песчанников, тем более, что была немного с ним знакома, но когда курьер стал настаивать, она со слезами должна была сознаться, что профессор солгал: на ее глазах он поднял бумажник с дорожки и затем прошел в ворота мимо нее. Так получилось два угрожающих свидетельских показания. Колотов не знал, что делать. Дело было ясно; между тем личность и репутация профессора слишком не вязались с подобным поступком, Колотов все надеялся, что ему будут возвращены если не деньги, то хоть паспорт и другие важные документы. Но профессор уехал в музыкальное турнэ, затем вернулся и встречался с Колотовым, не упоминая о бумажнике. Тогда Колотов подал жалобу в беженский комитет.

Началось дело. Курьер изъявил полное согласие подтвердить свое показание хоть под присягой. Каблова дала Колотову письменное показание, так как грудная болезнь ее все усиливалась, и ей пришлось уехать лечиться на юг. Она категорически подтвердила, что Песчанников поднял бумажник на глазах ее и курьера.

Профессор, со своей стороны, в своем объяснении Комитету отрицал все, ссылался на свое пятидесятилетнее незапятнанное честное имя, объясняя свидетельские показания какою-то непостижимою для него ошибкою. Но это было плохим объяснением, и общественное мнение, взволнованное этою историею, определенно настроилось против профессора.

Так обстояло дело, когда однажды, около двенадцати часов ночи, когда член петроградского окружного суда Георгий Иеронимович Захаров уже собирался ложиться спать, к нему вошел профессор Песчанников.

Профессор Песчанников наклонился в поднял бумажник…

Захаров жил в том же поселке под Белградом, где и профессор. Они сблизились еще на пароходе, иногда вместе музицировали на хозяйском пианино, но никогда профессор не упоминал об истории с бумажником, а хозяин из деликатности не расспрашивал. Однако, на этот раз он сразу понял, что поздний гость пришел говорить именно об этом. Профессор был очень бледен, на его лбу были даже капельки пота, и его черная с серебряными нитями грина была в безпорядке, как и небрежно повязанный прямо на ночную рубашку галстух.

– Я долго думал, Георгий Иеронимович, и, наконец, решился обратиться к вам, как к юристу. Вы знаете, какое предъявлено ко мне обвинение?

– Знаю, Виктор Алексеевич, – и должен вам сказать, что члены комитета против вас. Дело ваше плохо.

– Оно безнадежно. Меня несомненно осудят. Тем более, что я раздражаю всех моим непонятным отрицанием.

Захаров с глубоким сожалением смотрел на своего гостя.

– Не волнуйтесь так. Вот, выпейте холодного чаю. Если против вас лишь одна видимость, то суд в этом разберется, поймет ошибку свидетелей.

– Ошибки нет, свидетели говорят правду.

Сказав это, профессор опустился на стул и уронил голову на руки, рядом с неубранными чашками. Тут как раз погасло электричество, так как настала полночь. Захаров не вдруг нашел спички, чтобы зажечь ночник. При слабом свете лицо профессора казалось вдвое бледнее. Захаров тихо спросил.

– Дорогой мой, что же вас довело?

На глазах профессора выступили слезы.

– И вы! И вы! – почти истерически закричал он: – Вы, человек, в уважении которого я был уверен… с которым столько говорил об искусстве, о родине… И вы тоже могли подумать, что я, профессор Песчанников, на пятьдесят первом году жизни стащу бумажник с тремястами динаров… и у кого… у бедняка, последние гроши. Поймите же, что за гнусность!

– Но как же так, когда вы сами…

– Да разве вы не чувствуете, что в этом деле есть какая то загадка, что то недоговоренное? Уж если я такой мошенник, то не дурак же я, в самом деле, не сумасшедший, чтобы когда меня знает вся колония, среди бела дня, при всем народе поднять бумажник и присвоить его! Как ведь люди любят верить так называемой очевидности даже тогда, когда для нее надо перешагнуть через самые очевидные нелепости! Да, ведь, это же для меня пытка! Посмотрите, на кого я стал похож. Ведь я ни о чем думать не могу, кроме этой проклятой истории.

Профессор отпил еще холодного чаю и упавшим голосом произнес:

– А самое ужасное еще впереди – этот суд.

– В чем же разгадка? – спросил в высшей степени заинтересованный хозяин. Черные, молодые на старом бледном лице глаза пытливо взглянули на него.

– Георгий Иеронимович, могу я быть уверен в вашем молчании?

– Конечно, Виктор Алексеевич.

– Ну, запомните ваше слово.

Даже если вы увидите, что я погибаю, вы будете молчать. Да вы не подумайте, что тут какой-нибудь подвиг самоотвержения с моей стороны. Я на подвиг так же мало способен, как на гадость. А просто попался самым нелепым образом.

Вот, что случилось.

С Долли Кабловой я познакомился у моей сестры Марьи Алексеевны; сестра тут, в Белграде, с мужем. Никакого мы с мадемуазель Кабловой впечатления друг на друга не произвели. Мои года уже не те, да и ее лицо вы знаете – только глаза хорошие, большие, серые, грустные… да и вообще в нашей горькой беженской жизни не до флирта. Просто понравилось ей как я на концерте в «Касике» играл сонату Грига, разговорились, – и потом раза два-три я ее провожал до службы, а раз зашли в кафану и выпили от жары по чаше пива-крюгель то не по беженскому карману. Беседовали дружелюбно, по душе. Она все жаловалась, что трудно приходится, вспоминала о другой, привольной жизни, о парниках в имении Тульской губернии, где выращивались ананасы, и о старой беседке с дивным видом на Оку. Симпатичное такое впечатление производила, хоть немножко жалкое. Невесела вообще жизнь девушки без красоты, а еще на чужбине, да в бедности!..

3го августа, в роковой для меня день, мы встретились вот при каких обстоятельствах: зашел я в миссию узнать, нет ли мне там писем, поговорил в саду со знакомыми и пошел к воротам. Пить хотелось, погода стояла жаркая, собирался зайти в кафану и затем поспеть в редакцию «Русской Газеты» сдать объявление о моем турнэ. А потом надо было непременно поспеть на поезд, чтобы получить в тот же день в нашем комитете сербскую ссуду. Иду я и вижу, что из ворот вышла и идет мне навстречу Долли Каблова – должно быть на свою службу. Только я хотел поклониться, вдруг заметил почти иод ногами что-то клетчатое.

Наклонился. Старый, рваный бумажник вроде мешечка. Я поднес его к глазам и сунул в карман. Не остановился, пошел к кафану, потому что уж очень в горле пересохло – страшно пить хотелось. Думаю, посмотрю в кафане чей он и отдам владельцу или в редакцию.

Посмотрел в кафане – точно, бумажник; в нем триста четыре динара и много документов, в том числе паспорт на имя поручика Колотова. На паспорте фотография, по которой я узнал неизвестного мне по фамилии, но так хорошо знакомого продавца газет. Вот и хорошо, думаю, придет в редакцию за газетами и получит свой бумажник, а мне хлопот меньше. Выхожу аз кафаны – и первое лицо на ули це, у дверей, опять Долли.

– А, здравствуйте, профессор. Что это вы какой гордый стали, – не узнаете нынче.

– Простите, я вас отлично узнал в саду, но был отвлечен находкой. Вы видели бумажник?

– Да, видела. Что же там? Деньги?

– Немного. Триста динаров. Это Колотова, знаете, разносчика газет. Что, он не искал его?

– Искал. Как же, при мне. Очень волновался даже.

– Так я вернусь, отдам ему.

– Теперь его уже там нет. Обеденное время.

– Что вы говорите! Неужели я так засиделся в кафане, целых четверть часа, разглядывая эти бумаги. Вот как плохо, когда часов нет. Этак я и в редакцию, пожалуй, опоздаю.

– А я думала – вы меня проводите.

– В другой раз, Евдокия Алексеевна, извините, пожалуйста. Тороплюсь очень. На поезд обязательно надо.

Она пошла со мной – по пути ей было домой. У ворот дома, где помещалась редакция, я простился с Долли и вошел туда. В редакции действительно никого не было, даже дверь была заперта. Такая досада: и объявление не поспеет, и что же теперь делать с бумажником?! В миссии занятия возобновятся только в три часа, и я опоздаю повсюду. Я поспешно вышел на улицу и почти бегом стал догонять удалявшуюся фигурку в светлой кофточке и старой соломенной шляпке.

– Евдокия Алексеевна!

Она обернулась.

– Что вам?

– Голубушка, мне на поезд надо, чтобы ссуду успеть получить, да и обедать в Белграде не хочется – дорого. Будьте добры, если увидите Колотова, передайте ему этот бумажник, а нет – отдайте в миссию.

– Да, Георгий Иеронимович, она меня ни словом не уговаривала. Напротив, я сам ее догнал. Она даже испуганно взглянула на меня и как будто хотела что-то возразить, но тут как раз подкатил трамвай, идущий на вокзал. Я поспешно сунул ей в руку бумажник и вскочил на площадку.

Получил я ссуду, пообедал в русской столовой, довольный, что съэкономил динара три сравнительно с белградской дороговизной, заплатил хозяевам двести динаров за квартиру, проиграл шесть в лото и выпил поллитра чрна вина за ужином.

На другой день было воскресенье, и я не ездил в Белград – был занят целый день в моем кинематографе. Вдруг вечером развертываю в столовой «Русскую Газету» и вижу там объявление:,Господина, поднявшего бумажник с деньгами и документами у ворот сада русской миссии просят вернуть его в контору «Русской Газеты». Сначала меня это ошеломило, а потом я даже улыбнулся: какие, думаю, пустяки. Очевидно, Долли не нашла во время Колотова, а он, не зная, что бумажник найден, сдал объявление в газету. На душе у меня, однако, стало неспокойно. На другой день я поехал с утренним поездом в Белград. Долли была на службе. Она занималась за загородкою. Кругом было много публики.

Когда она меня увидела, ее худенькое лицо залил такой румянец, что у меня сердце упало. При посторонних я уж ей ничего не стал говорить, а стал ждать окончания занятий. Когда настал обеденный час, она что-то очень долго убирала на своем столе, точно не хотела выходить, наконец, видя, что я остался совсем один и жду, нерешительно, медленно пошла со своего места и сказала мне почему-то по-французски.

– Au nom du ciel, ради неба, не сейчас. Сегодня вечером я вам все объясню.

– Но…

– Пожалуйста, вечером! В семь часов, в кафане, где мы были.

Целый день я бродил по Белграду, как потерянный, сознавая, что уже беда стряслась, что с бумажником что-то случилось, и выходит очень тяжелая история. И в то же время мне было до боли жаль бедную девушку. Надо знать беженскую нужду, знать эту гниль, подползающую к сердцу на чужбине, где люди доходят до того, что и не снится им на родине. Мало чистых, благородных наших жен, сестер, дочерей – погибло совсем! Не было у меня злобы, – и когда на стемневшей улице мы сели у столика кафаны подальше от света, я сказал мягко, как только мог.

– Евдокия Алексеевна, вы потеряли деньги?

Румянец опять прилил к ее щекам. На меня смотрели правдивые, гордые серые глаза.

– Не потеряла… – взяла. Зачем эта деликатность?!

– Вы взяли!

– Взяла!.. взяла! Вы сами виноваты! Правда, когда я увидела, как вы подняли, меня зависть кольнула. Да кто же из бедняков не надеется найти бумажник? Ведь сотни тысяч горемык так идут и смотрят себе под ноги… И я пошла за вами, подождала вас у той кафаны. Думала, скажу, что видела, попрошу дать мне что-нибудь. Ведь если бы вы знали только, что у нас дома… Но потом, когда вы сказали, что отдадите, вздохнула и прочь пошла. Зачем вы меня догнали? Кто вас просил, как искусителя, мне сунуть это в руку?! Ведь я брать не хотела. Грешно вам! Вы сами бедный, вы должны были понять!

Мне становилось страшно. Я чувствовал себя преступником…

На глазах ее были слезы. Она почти всхлипывала, как обиженная девочка, но тут же зажимала себе салфеткою рот, боясь обратить на себя внимание окружающих. Я сказал:

– Евдокия Алексеевна, как вы не подумали, что тот тоже бедняк!

Ее лицо приняло жесткое выражение.

– Отчего же богатые не думают о чужой нужде, а мы должны думать? Ведь у меня башмаки разваливались, а под ними и теперь вместо чулок сплошная дыра.

Тут я заметил, что на ней новые дешевые башмаки. Она продолжала звенящим голосом.

– Ведь у нас долги, стыдные, мелкие. Есть такие, про которые папа и не знает – ведь я хозяйство веду. Он старик, ему нужен покой, он отслужил свое. А тут, вместо пенсии – вдруг под пули, в пожар. Ведь это ад был, когда мы спасались! Я с тех пор и больна. Вот, врачи посылают на море, а на что я поеду? Мне папу жаль, поймите: не себя, а папу, когда он смотрит, как я худею, и думает, что я скоро умру. А лучше бы… право лучше. Вот теперь эта истории!..

– Да, вернемтесь к ней, – произнес я твердо, как только мог. – Голубушка, ну, я понимаю, момент слабости с вашей стороны. Но нехороший поступок все же остается нехорошим. Вы им двоих поставили в очень тяжелое положение: этого несчастного, у которого погибли последние гроши, и меня.

– Вас никто не видал!

– Извините, вы читали это объявление.

Я подал ей газету, она отстранила ее.

– Читала, ну так что-ж? Тут сказано «господина». Если-бы он знал, что это вы, он бы не публиковал, а просто бы обратился к вам.

– Это, положим, правда, но все-же, значит, меня видел кто-то, не знающий лишь моей фамилии, и завтра на улице может меня опознать. Да и не в том дело, а в том, что это нечестно. Надо скорее все поправить. У вас сколько осталось денег?

– Сто семьд… сто сорок динаров. Чго-ж, вот берите все!

Я очень хорошо видел, как она, вынимая, сунула на дно сумочки скомканные бумажки, но радостно ответил:

– И прекрасно. А я тогда же, в субботу, получил ссуду, и сто шестьдесят четыре динара у меня найдется. Я отдам все завтра Колотову, извинюсь, что поздно прочел объявление и не знал, куда вернуть бумажник. Дайте его сюда.

– У меня его нет.

– Как нет?

– Я испугалась и бросила его в пустыне… знаете, где спуск к Дунаю.

– И документы?

Она кивнула головой. Теперь я почувствовал, что краснею. Мною овладевал гнев.

– Да подумали-ли вы, что вы сделали?! Ведь для беженца – бумаги – все! Дороже денег! Ведь вы его зарезали.

– Я не знала…

– Да, не знали, как женщины не знают бумаг. Да неужели вы, дочь юриста, не могли понять значения такого преступления! Там ведь даже его паспорт.

– Тише, умоляю вас. Может быть, тут есть русские.

Я оглянулся и понизил голос. Мне становилось страшно. Я чувствовал себя преступником вместе с нею. невольным ее соучастником.

– Мне вообще больше нечего говорить, Евдокия Алексеевна. Если так, то дело – непоправимо.

– Может быть можно отыскать…

– Нет с, уж это вы сами ищите. Найдете – тем лучше. Деньги я дополню.

– Правда, где тут… завтра четвертый день. Но я все же попробую; поищу. Или… может быть, вы пошлете ему деньги по почте? Понимаете, без вашего имени.

– Чтобы меня еще и на почте опознали? Благодарю покорно! Я вообще не понимаю, отчего из-за вас я должен попасть в положение прячущегося мошенника? Зачем мне укрывать то, что вы натворили. Я вот пойду и скажу прямо.

– Тише, ради всего святого тише! Вы нас погубите!

– Отчего нас? Пойду и скажу прямо. Мадемуазель Каблова не передала отданною ей бумажника. Мне жаль вас, но я не средневековый рыцарь. А честь моя мне дороже, чем ему. Я пятьдесят лет был честным человеком.

– Да вы о папе подумайте! Он ни в чем неповинный, старый! Я у него одна. Ведь это убьет его. Как я ему буду в глаза смотреть?

Но я уже совсем сел на конька морали.

– А как я буду людям в глаза смотреть? Вы боитесь позора теперь. Что же вы не боялись вовремя?

– Да я думала, что никто не узнает, что это останется между нами. Что же это? В самом деле позор! Зачем вы меня так мучите.

Ее глаза опять наполнились слезами. Может быть, впрочем, она хотела спастись, вызвав жалость. – Это так по женски, и так было легко ей, измученной, маленькой, беспомощной. Я развел руками с сокрушением.

– Если б вы не забросили документов, можно было бы все скрыть, но теперь нельзя.

Не странно ли, ведь я был потерпевший, обманутый, а чувствовал, что в своей неумолимости играю какую-то некрасивую роль, что нельзя на несчастной больной девушке спасать свою собственную шкуру. Однако, ведь больше мне не оставалось ничего, и это было моим законнейшим правом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю