Текст книги "Пародия"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанры:
Юмористическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 26 страниц)
Абдул-Али-хан
Экзотический путевой набросок
На желтом блюде пустыни – черное кружево саксаула.
На небе зажигаются зеленые огоньки.
У самого неба стоит верблюд.
Он внимательно озирает потный мир средневекового феодализма, вопящего всеми своими лохмотьями, трахомой и бытовым сифилисом.
Сын Тимура, легкий как птица, вышел из шатра, прицелился из винчестера в оранжевого зайца и уложил его на ходу.
Фисташковая пустыня несется через немыслимый вечер в вечность.
В реве ишаков, в блеянии баранов звучит музыка ночных сфер.
И бешеные смуглолицые колониальные сюжеты французской вдохновенной кисти, сорвавшиеся с полотен Лувра и Люксембурга, пляшут вокруг лиловых костров на рыжем фоне пустыни.
Мы пьем зеленый чай на коврах длиннобородых предков.
Нас охраняют фиолетовая ночь, триста сынов дикого немоющегося народа и шестьсот кобелей, свирепых, как самум.
За пологом шатра полощется тончайшее шафрановое утро. Вздымают горбы шершавые верблюды и плюют на собак ненавидящей, соленой, изумрудной слюной.
Тысячелетия идут к водопою тропой Тамерлана.
Ишак мочится у шатра янтарной струей.
И за спиной ишака – примус, трактор и протоколы аул-совета.
Алексей ТОЛСТОЙМин херц Питер
Ардальон Панкратьевич (нос свеклой, глаза тусклые) вошел в палату и (кислым голосом):
– Мать, поднеси чарочку.
Ардальоновы девы всполохнулись, закивали туловищами, учиняли политес с конверзационом:
– Пуркуа, фатер, спозаранку водку хлещете?
– Цьщ, кобылища! Я те плетку-та! (Это старшей Степаниде, широкозадой бабище.)
Взревел. Выпил. Поскреб под мышками.
(Рыгнул. Передохнул.)
– Ох, скушно. Ох, тошно…
Чужой лесопильный завод не давал покою.
Вышел на крыльцо.
И (боком, шуба на соболях, шапка на бобрах, рожа раскорякой), вильнув задом – в возок.
.
Зазвонили у Федора Стратилата. Потом у Варвары Великомученицы, что у Спаса на Могильцах.
Разбойные люди пошаливали промеж двор на Москве. Купчишки вступали в кумпанства интересанами.
В подклетях, в чуланах стояли страшные мужики в посконных рубахах, дышали теплою вонью, оседали на задах, трясли нечесаными бородищами, жгли свечи, истово били заросшими лбами земные поклоны.
Загудел Иван Великий.
Хромоногий старец Амброзий въелся глазами. Разинул рот. (Язык шелудивый, дух смрадный, и зубья повыбиты.)
Провопил троекратно:
– Ужо я вас, антихристово семя!
И швырнул сухим калом в передние ряды.
Задохся благочестием. Отошел. Побрел в угол, таща за собою дряблый старческий зад.
Бешено сверкнул глазом. Подрыгал левой ногой. Постучал горстью по столу:
– Вор. Вор и есть.
Бил долго. Сопел тяжко. Трость испанского камыша, подарок Людовикуса-короля, обломал о шустрый Алексашкин зад.
Обмяк. Бросил ногу за ногу. И (совсем ласково, одним краем пухлого рта):
– Собирай на стол. Завтракать.
.
Часы тонкой парижской работы на мраморном камине пробили двенадцать.
Дебошан Карл Двенадцатый потянулся, прикрыл одеялом голые ноги лежавшей рядом графини Ричмонд, разом осушил бутылку рейнвейна и отшвырнул с презрением Корнелия Непота.
– Натали. Я решил (покусал губы, поежился, почесал узкий длинный мальчишеский зад. Застегнул рубашку): ты поедешь в Ржечь Посполитую и сделаешь амур королю. (С яростью.) А мои драгуны свернут ему шею.
– Ваше величество…
– Закройся с головой. Сюда идет сенат.
И потянулся за бочкой бургундского.
.
Мин херц сидел. Покачивал пяткой, поджал уши. Услышал легкие каблучки.
Увидел черные кудри и ноги под юбкой. Засмеялся. Элене-Экатерине:
– Здравствуй, Катюша. Посвети мне, спать пойду.
Выла вьюга на больших чердаках. Купчишки ежились, заводили кумпанства и строили заводы.
А Митька Неумытое Рыло, клейменый каторжный стервец, погромыхивал цепью (ключица переломана, три ребра прочь, одна ноздря на Выгозере вырвана), яро матерился. Бил, бил, бил ядреной кувалдой, бормоча в окаянную бородищу:
– Доколе бить-та? Ишь ты, дьявол. Того и гляди, третью часть напишет.
Юрий ТЫНЯНОВИмператрикс Аус Мариенбург
Отфрыштыкали изрядно.
Сначала подавали персицкую рыбу фиш в дацком соусе, подарок королюса – шаха персицкого, потом «майонез-рыбу» голландскую, тонкокостную, с розовыми прожилками. потом жиго по-шведски с фисташками, потом рябчиков Соликамских с брусникой и пломбирус с фруктозами, подарок французского королюса – руа Луи Пятнадцатого.
Сидела императрикс в кресле. Мучилась животом. Резь и отрыжка.
Остзейский ветер посвистывал на Васильевском. Гулял в перелесках.
Ошнула на натуру через амбразуру: за фенстером – Нева-флус, паруса заморские, шкиперы голландские с глиняными трубками. Господа гвардия. Штуцера и каннонен. Небо в тучах.
Петерсбурк.
Императрикс в кресле. Ноги у нее толстые, белые. И грудь просторная, большая.
От вчерашних экзерсисов танцевальных вертиж до сих пор не проходит.
Динсантно было зело.
И белобрысого секунд-майора приблизила после машкарада. Хвала Венус пречистой!
Посмотрела на себя: Катеринхен, Катюша, Катенька… Ди арме Марта… Императрикс аус Мариенбург.
Ох, кто там в сенате? Александр и Пашка…
И жалко себя стало.
По визажу слезы аус ауген на корсаж кап… кап.
Зазвонила в колоколец.
И подали фрелины императрикс:
Лилейный вижеталус Ленжета для грудного велура.
И пурпурную хинную вассер-воду Теже для шелковистости подмышек.
И венецианский жидкий вазелинус, на голубиных почечных лоханках настоянный, для укрепления ресничных корней.
И скипидарус персицкий царя Артаксерса противу резей желудочных.
И клопоморус янтарный из земли Арагацкой противу инсектов альковных.
В полшеста часа накинули фрелины на императрикс сначала аграманты с аржантами, потом сердальон с ангажементом, простроченным по тарталету тортюрами с бордолезом. Потом поверх сердальона набросили тюр-люрлюр французский, а поверх порлюрлюра – ландолезу голландского шелка с брабантским кружевом и шемизет демисезон бургундского велюра с кантиком.
И понесла императрикс груди свои, умащенные веже-талусом и вассер-водой, в парадную залу.
И увидела: стоят господа иностранные государства, господа сенат и господа гвардия.
И тот белобрысенький, которого приблизила…
Сердце под корсажем натурально пальпетирует:
– Катеринхен, Катюша, Катенька… Ди арме Марта…
Императрикс возрыдала.
Юрий ГЕРМАНМоя знакомая
Антонинография
Она проснулась, когда было еще темно.
Она полежала немного на спине, поеживаясь под одеялом, потом повернулась на бок, потом на живот, потом на другой бок и – зевнула. Она сладко зевнула один раз, потом другой. Ей стало легче. Она зевнула третий раз и стала думать об Иване Иваныче, о Грише, о Петре Степаныче и о своей жизни.
Было немного грустно, как всегда, когда думается о прошлом.
Гудели гудки, пели сирены, за окном падал снежок.
Ей стало легче, как всегда, когда падает снег.
Она быстро оделась и без чая вышла на улицу.
Была поздняя осень, которая всегда наступает после ранней осени.
Было холодно. На улицах стояли большие лужи. По обе стороны стояли дома.
Она шла быстро, смотрелась в лужи, и ей казалось, что она смотрит в свое прошлое. Она шла все быстрее, и ей становилось все лучше, как всегда становится, когда идешь по улице… Ей было приятно сознавать, что она дышит воздухом, что вот она идет, одетая в демисезонное пальто и новые ботинки.
Было радостно ощущать себя в хорошем драповом пальто с пуговицами из пластмассы.
Она улыбнулась и пощупала драп на плече.
Драп был мягкий, ворсистый, чуть подернутый инеем.
Ей стало весело, как это всегда бывает, когда думаешь о демисезонном новом пальто.
Она машинально потрогала пуговицы.
Пуговицы были гладкие и холодные.
Она поежилась и спрятала руки в карманы. В карманах рукам было уютно. Карманы были из фланели. Грели руки. Ей стало тепло.
Она пошла быстрее, продолжая думать о Карпе Сигизмундовиче.
Ей казалось, что она не идет, а летит бреющим полетом, едва касаясь земли.
Хотелось улыбаться левым краешком губ и тихонько, про себя напевать арию Татьяны: «Я вам пишу, чего же боле…»
Она вспомнила, как в прошлом году ходила в театр с Евграфом Кузьмином и Соней. Пел Печковский, и в антракте она много смеялась и ела эскимо.
Ей стало грустно, как всегда, когда вспоминается какая-нибудь лирическая ария.
Ей тоже захотелось писать письма Евгению Онегину, при оплывающих свечах, и заливаться слезами над листком почтовой бумаги.
Навстречу ей стали часто попадаться люди с портфелями и серьезным выражением лица, какое всегда бывает, когда ходишь с портфелем.
Ей до боли захотелось чаю с сахаром и сладкой булкой, но надо было зайти в кооператив за картошкой к завтраку.
Она решительно тряхнула головой, как всегда делала, когда принимала решение, и вошла в магазин.
Константин ПАУСТОВСКИЙНорд-ост
Барометр падал с ужасающей быстротой. Норд-ост гудел в проводах, подымая с земли сухую розовую пыль тысячелетий.
Капитан Стоп выбил о край колченогого стола прокуренную шотландскую трубку и сплюнул темно-желтой слюной на каменные плиты, изъеденные ветрами всех румбов.
– Черртова погодка! – проскрежетал капитан, накинул обветренный плащ, исхлестанный бурями всех морей, и вышел на набережную.
До порта было полторы мили ходу, но, дрейфуя в яростном шквале, капитан Стоп делал не больше узла.
Древний Понт Эвксинский, по которому бороздили триремы Афин и Коринфа, бешено рвался на город, обдавая капитана тучею горько-соленых брызг.
Стопу было сорок девять лет. Он сжал челюсть и подумал о том, что жизнь его прошла в посвистах зюйд-вест-норда на всех океанах планеты и ему так и не удалось изведать ни женской ласки, ни семейного тепла.
Поросшее рыжей колючей щетиной квадратное лицо капитана горько усмехалось, и капитан Стоп, припадая на левую ногу, ушибленную в ранней юности фок-брам-стеньгой на Караибском море, ускорил ход.
На древних волнах Понта бешено скакали корки цитрусов, желтые, как малярия, и прекрасные, как улыбка субтропиков. Босоногие турки, спустив в морскую пену с борта изъеденной солью фелюги грязные коричневые пятки, бросали веселые гортанные слова на штормовой ветер, набирающий баллы с ужасающей силой.
Пахло розовой прелью, морским такелажем, свежей бараниной, кизяком и камфарным лавром.
Мир был прекрасен.
Михаил Зощенко
(1894–1958)
Святочные рассказы1900 год
Колокола гудели…
Графиня фон Пиксафон попудрила свои губы и кокетливо улыбнулась.
– Стук-стук! – раздался стук, и в дверь просунулась чья-то выхоленная борода.
– Войдите, – сказала графиня по-французски.
– Мерси, – сказала борода, входя.
Это была борода не кто иная, как барон Штепсель
«Ах!» – подумала графиня фон Пиксафон, падая без чувств.
– Осторожней падайте, графиня! – раздался чей-то голос из-под кровати.
Это был голос не кто иной, как Васька Хрящ, который хотел ограбить графиню, но, раскаявшись в своих преступлениях, он решил предаться в руки правосудия.
– Ах! – сказала графиня по-французски, падая без чувств.
– В чем дело? – воскликнул барон, наставляя на Ваську револьвер с пулями.
– Вяжите меня! – хрипло сказал Васька, зарыдав от счастья.
И все трое обнялись, рыдая от счастья.
А там, вдали за окном, плакал чей-то полузамерзший труп ребенка, прижимаясь к окну.
Колокола гудели.
1915 год
В воздухе свистели пули и пулеметы. Был канун Рождества.
Прапорщик Щербатый поправил на загорелой груди Георгиевский крест и вышел из землянки, икнув от холода.
– Холодно в окопах! – рассуждали между собой солдаты, кутаясь в противогазовые маски.
– Ребята! – сказал им прапорщик Щербатый дрогнувшим голосом. – Кто из вас в эту рождественскую ночь доползет до проволоки и обратно?
Молчание воцарилось в рядах серых героев.
Прапорщик Щербатый поправил на груди Георгиевский крест и, икнув от холода, сказал:
– Тогда я доползу… Передайте моей невесте, что я погиб за веру, царя и Отечество!
– Ура! – закричали солдаты, думая, что война кончилась миром.
Прапорщик Щербатый поправил Георгиевский крест и пополз по снегу, икая от холода.
Вдали где-то ухал пулемет.
– Ура! – закричали серые герои, думая, что это везут им ужин.
1920 год
Приводные ремни шелестели.
Огромные машины мерно стучали мягкими частями, будто говоря: сегодня Сочельник, сегодня елка…
– Никаких елок! – воскликнул Егор, вешая недоеденную колбасу на шестеренку.
– Никаких елок! – покорно стучали машины. – Никаких Сочельников!
В эту минуту вошла в помещение уборщица Дуня.
– Здравствуйте, – сказала она здоровым, в противовес аристократии, голосом, вешая свою косынку на шестеренку.
– Не оброните колбасу! – сказал Егор мужественным голосом.
– Что значит мне ваша колбаса, – сказала Дуня, – когда производство повысилось на 30 процентов?
– На 30 процентов? – воскликнул Егор в один голос.
– Да, – просто сказала Дуня.
Их руки сблизились,
А вдали где-то шелестели приводные сыромятные ремни.
1923 год
Курс червонца повышался.
Нэпман Егор Нюшкин, торгующий шнурками и резинками, веселился вокруг елки, увешанной червонцами.
Огромное зало в три квадратные сажени по 12 рублей золотом по курсу дня за каждую сажень было начищено и сияло полотерами, нанятыми без биржи труда.
«Ага», – подумал фининспектор, постукивая.
– Войдите, – сказал торговец, влезая на елку, думая, что это стучит фининспектор, и не желая расставаться с червонцами.
– Здравствуйте, – сказал фининспектор, разувая галоши государственной резиновой фабрики «Треугольник», по пять с полтиной золотом за пару по курсу дня, купленные в ПЕПО с 20-процентной скидкой.
– А где же хозяин?
– Я здеся, – сказал хозяин, покачиваясь на верхней ветке.
– Я принес вам обратно деньги, переплаченные вами за прошлый месяц.
– Ну? – сказал нэпман Нюшкин, качаясь.
В этот момент хрупкое дерево, купленное из частных рук, не выдержало и упало, придавив своей тяжестью корыстолюбивого торговца.
Так наказываются жадность и религиозные предрассудки.
Вносите же подоходный налог!
Виктор ШКЛОВСКИЙО «Серапионовых братьях»
Вязка у них одна – «Серапионовы братья». Литературных традиций несколько. Предупреждаю заранее: я в этом не виноват.
Я не виноват, что Стерн родился в 1713 году, когда Филдингу было 7 лет…
Так вот, я возвращаюсь к теме. Это первый альманах – «Серапионовы братья». Будет ли другой, я не знаю.
Беллетристы привыкли не печататься годами. У верблюдов это поставлено лучше (см. Энцикл. слов.).
В Персии верблюд может не пить неделю. Даже больше. И не умирает.
Журналисты люди наивные – больше года не выдерживают.
Кстати, у Лескова есть рассказ: человек, томимый жаждой, вспарывает брюхо верблюду, перочинным ножом, находит там какую-то слизь и выпивает ее.
Я верблюдов люблю. Я знаю, как они сделаны.
Теперь о Всеволоде Иванове и о Зощенко. Да, кстати о балете.
Балет нельзя снять кинематографом. Движения неделимы. В балете движения настолько быстры и неожиданны, что съемщиков просто тошнит, а аппарат пропускает ряд движений.
В обычной же драме пропущенные жесты мы дополняем сами, как нечто привычное.
Итак, движение быстрее 1/7 секунды неделимо.
Это грустно.
Впрочем, мне все равно. Я человек талантливый.
Снова возвращаюсь к теме.
В рассказе Федина «Песьи души» у собаки – душа. У другой собаки (сука) тот же случай. Прием этот называется нанизываньем. (Смотри работу Ал. Векслер.)
Потебня этого не знал. А Стерн этим приемом пользовался. Например: «Сантиментальное путешествие Йорика»…
Прошло 14 лет…
Впрочем, эту статью я могу закончить как угодно. Могу бантиком завязать, могу еще сказать о комете или о Розанове. Я человек не гордый.
Но не буду – не хочу. Пусть Дом литераторов обижается.
А сегодня утром я шел по Невскому и видел: трамвай задавил старушку. Все смеялись.
А я нет. Не смеялся. Я снял шапку (она у меня белая с ушками) и долго стоял так.
Лоб у меня хорошо развернут.
Всеволод ИВАНОВКружевные травы
Травы были пахучие и высокие, под брюхо лошади. От ветра они шебуршали сладостно, будто осока осенью, и припадали к земле, кланяясь. Пахло землей и навозом приторно и тягуче.
У костра сидели два мужика и разговаривали.
– У-у, лешаки! – тихо сказал Савоська Мелюзга и матерно сплюнул в сторону.
Другой мужик, тоже Савоська, по прозвищу Савоська Ли-юн-чань, поправил костер и сказал строго:
– Да. Скажу я тебе, парень… Привязали мы этих человеков к деревьям… За одну ногу, скажем, к одной верхушке, за другую – к другой и отпустили. А кишка, парень, дело тонкое, кишка от натуги ниприменно рвется…
Савоська Мелюзга потянулся у костра и сказал глухо:
– Врешь?.. Ну а как ты, парень, про Бога думаешь? А?
– Не знаю, – строго ответил Савоська. – Кучея его знат. Про Бога и, скажем, про праведную землю не могу тебе, парень, ничего сказати. Не знаю. Про большевиков, скажем, знаю, Сёдни слышал. Про Ленина тоже люди бают разное…
Серая большая овчарка с шумом сорвалась с места и кинулась в темноту. Шебуршали травы сладостно, будто человечьи кости осенью… (Кто сыграет в эти кости?)
Ах, травы, травы! Горючий песок! Не радостны прохожим голубые пески, цветные ветра, кружевные травы.
Послышались шаги, и к костру подошел человек тонкий, будто киргизская лучина строганая, и сказал сурово:
– Здорово, братаны! Как у вас тут насчет Бога? А?
Савоська Мелюзга засмеялся матерно и сказал:
– Садись, лешай. Угощайся. Наварили сёдни на Маланьину свадьбу.
Прохожий сел, посмотрел в котел и глухо сказал:
– А ведь меня, парень, тоже Савоськой звать…
– Ах, стерва, – тихо удивился Савоська Мелюзга и лег на шинель.
– Люди бают, – начал Савоська Мелюзга, – энти быдто не простые, названье им быдто дадено бывшим князем Рюрихом, Крижевные трави – названье им дадено.
Прохожий снял с плеча берданку и выстрелил в воздух. Сумрачным гулом покатилось по лесам и степям, пригнулись травы еще ниже к земле, и из-за деревьев испуганно вышла луна.
– Это я в Бога, – просто сказал прохожий и матерно улыбнулся.
Запахло кружевными травами сладостно и тягуче.
Корней ЧУКОВСКИЙО Борисе Пильняке
I
– «Пришла тихая любовь…»
– «Я люблю Алексея…»
– «Мое сердце колотится любовью…»
– «Наталья необыкновенная, нынче революция, когда вы будете моей?»
Поразительно! Загадочно! И откуда у писателя столько чувства? И как это до сих пор никто не заметил?
II
Возьмите любой рассказ Пильняка, [равное занятие героев – любовь. Все любят. Все изнемогают от любви.
«…Ребята ловили девок, обнимали, целовали, мяли…»
«…Леонтьевна кричит: – Спать не дают, лезут к нераздетой женщине…»
И все-то у писателя любовь. Даже звери изнемогают от любовной страсти.
«…Самец бросился к ней, изнемогая от страсти».
«…Волк тихо подошел к оврагу».
Такая уж у писателя провинциальная эротика!
Попробуйте отнять это чувство – от писателя ничего не останется.
III
Теперь самое главное.
Посмотрим, как Пильняк относится к религии… Перелистываю первый попавшийся рассказ.
«…Осенью Марина забеременела…»
«…Женщину нужно разворачивать, как конфетку…»
«…Облако было похоже на женскую грудь…»
«…Волк подошел к оврагу…»
Нет! Ни словечка о религии! Он писатель-атеист. И как это я до сих пор не заметил? Но позвольте, что это? Да так ли я читаю? Я даже подумал: уж не ослеп ли я? Уж не поступил ли в студию Дункан?
«…Танька коренастая, босая».
«…Старик босой».
«…Шлепая босыми ногами».
И даже какой-то мужик в розовых портах босой.
И все-то у него босые. Кажется, отними у него босых– и ничего больше не останется.
Но зачем же, зачем же, зачем же все босые?
IV
Необыкновенно! Непостижимо! Какая-то босонологая! Какой-то невероятный мир босых! Некуда спрятаться от босых ног.
Аганька босая.
Прохожий босой.
Даже генерал, наверное, босой или сапоги сейчас снимет. Я даже подумал: уж не снять ли и мне сапоги?
Но снимай, не снимай – ничего не изменится. Такая уж у писателя идеология. Любой мужик у него босой, а если не босой, то пьяница или колдун. И поразительное явление: как только на одну секундочку появляется человек в сапогах, все герои в один голос кричат: «Довольно! Бейте его! Перестаньте! Снимай сапоги!»
«Сапоги снимай, на печь полезай!» – говорит Егорка Арине в повести «Голый год».
Волк подошел к оврагу…
V
Теперь попробуем полюбить Пильняка.
Он талантлив очаровательно. Он писатель любви и босых ног. Он воистину писатель любви и революции. Он весь в революции.
Современнейший из современных писателей.
Владимир Мacc
(1896–1978)
Павел АНТОКОЛЬСКИЙИстория
В ночных харчевнях, возле жбанов
С прокисшей брагой, в грудах книг,
Под грохот пург и барабанов
Кончался век. И я возник.
Вся какофония Европы,
Кайенский грунт, сорбоннский шлак.
Вся вонь готических клоак.
Реторты, торты, тросы, тропы.
Вся историческая гарь.
Весь гул вселенной, спящий в горнах.
Весь обветшалый инвентарь
Всех театральных костюмёрных,
Вороний грай и конский скок.
Под Роттердамом и под Двинском,
Еще во чреве материнском
Вошли в меня, как гонококк!
Я рос. Выл ветер. Пировала
Ночь в белой пене канонад.
И за и под и пред и над
Землей шли призраки. Их рвало!
В поту, в дожде заплат и дыр,
В еще не смытых пятнах грима
Метались шлюхи Пизы, Рима,
Парижа, Лондона и др.
Мир сразу сорван был с причала.
Версаль трубил в бараний рог.
Сен-Жюст, валюта, биржа, грог —
Все шло в стихи, все выручало.
Мои обугленные ямбы
Читал какой-то там юнец,
И ромбы, бомбы, тумбы, дамбы
Пошли в расход. И тут конец.







