Текст книги "Выбор Донбасса"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 31 страниц)
Свечкин встал, заходил у стола кругами.
– А рядом еще сарайчик был, тихий-тихий. Там держали пыточный материал. Бог знает, почему я на эту тропку шагнул. Спьяну. А может, Бог и привел. Он всегда дает шанс. Я дверь открываю и не могу разобрать: будто туша висит для разделки. Лампочка еще на проводе неяркая, а у туши вся кожа на боку отпластована. Кровь бежит вяло. Я взгляд опускаю, а там... Там ноги человеческие. И меня словно током...
Свечкин снова сел, вслепую пошарил на столе. Телицкий сунул ему бутылку.
– Знаете, – проговорил Свечкин, сделав несколько жадных глотков из бутылки, – бывает, словно тебе не желудок, а душу выворачивает, вот все, что от нее еще осталось, все наизнанку перекручивает, и тут уже или вешайся, или... или спасай... Хорошо, не было никого, только Всеволод и висел. Его оставили на «подумать». Сами ушли передохнуть. А меня колотит. Попались бы под руку, и они, и я сам бы там и кончились. В голове только: «Ну зачем же вы так, суки? Не звери же мы... Не звери...»
Свечкин замолчал, взгляд его уплыл через дорогу, к деревьям.
Телицкий обнаружил, что застыл в непонятном напряжении и с трудом сломал позу, двинул плечом, перекособочился, выцепил пачку и сунул в зубы сигарету.
– Будете курить? – спросил он Свечкина, но тот мотнул головой.
Молчание длилось с минуту, Телицкий жевал мундштук, почему-то так и не закурив.
– В общем, – сказал Свечкин, возвращая взгляд, – веревки я обрезал, бок Всеволоду чем-то залепил, перевязал, взвалил на себя... И попер его в ночь, лишь бы в яме не оставлять. Тоже, думаю, чудо, что нам никто по пути не встретился. Висел бы я рядом... Ну, я пьяный, ноги кренделя выписывают, но как-то не бросил, не упал. С дороги в кусты, в холмики потянуло. Не звери, шепчу, не звери. Постою, передохну с хрипящим на плече стариком и снова... Досюда метров двести не дотопал.
– Почему? – спросил Телицкий.
– На разведчиков наткнулся. Взяли в плен, допросили, пару раз хорошо по морде съездили. А мне как бы и все равно. Остаток ночи здесь, в низинке, лежал и очень хотел сдохнуть. Потому что тварь был и сволочь. Колотило внутри, о землю колотило. До могилки не доколотило только. Многое передумал. Многое понял. Многое перерешил для себя. До озноба – не так жил, не для того...
– А сейчас?
Свечкин улыбнулся.
– Сейчас – так.
– Со стариками и впроголодь?
– Вы не поймете.
– Почему же? – Телицкий запальчиво выбросил сигарету. – Разве я какой-то не такой? Другой? У меня другие мозги?
– Возможно.
– Спасибо за интервью!
Телицкий сделал попытку встать, но под взглядом Свечкина, странно-светлым, мягким, даже слегка обиженным, сел на место.
– Ну, что?
– Меня никто не заставлял ухаживать за стариками. Я сам так решил.
– Но почему?
Свечкин помолчал.
– Потому что это мое покаяние. Моя попытка исправить, сделать мир лучше. Потому что каждый человек отвечает за все, что делается вокруг.
Телицкий усмехнулся.
– Здесь мы с вами поспорим.
– Не о чем спорить, так и есть.
– Хорошо, – кивнул Телицкий, – возьмем меня. Что я могу? Ничего! Ни-че-го. Правдивую статью написать – не могу. Сказать, что думаю, – не могу. Против оружия, на меня наставленного, – вообще ничего не могу. От меня ничего не зависит. Тем более, мне и не хочется, чтобы от меня что-то зависело. Для меня важно, чтобы было тепло, солнечно и от стрельбы подальше. Чтобы меня никто не трогал!
– Это-то понятно, – вздохнул Свечкин. – Только если вы не хотите ни за что отвечать, вы и требовать ничего не можете. Ни тепла, ни солнца, ни тишины.
– А вы вот, – Телицкий обвел руками пространство, – за все это отвечаете и что, всем обеспечены? Требуете и дают?
– Очень плохо с лекарствами, – сказал Свечкин, – просто беда.
– Ну вот!
– Только я не об этом. Это наладится, я верю. Я к тому, Алексей, что вы не сможете спрятаться от того, что вам в той или иной мере придется отвечать.
– Мне? – Телицкий рассмеялся. – Я ни в чем не участвовал. Не ходил, не скакал, не жег. Даже в сети ничего не писал. За что мне отвечать?
– За Украину.
– Что вы вешаете не меня страну как хомут? Вы ведь тоже, получается, должны ответить.
– Потому я и здесь.
Телицкий постучал по столешнице пальцами.
– То есть, вы перед стариками за Украину прогибаетесь?
– Искупаю свою вину. Как могу.
– А я вот вины не чувствую!
– Совсем? – Свечкин посмотрел Телицкому в глаза.
Тот отвел взгляд.
– Почти. Это Порошенко и прочие! Вот они! Они обещали! Вогнали нас в дерьмо, и мы барахтаемся в нем всей страной!
– Вы знаете, в чем засада, Алексей? В том, что мы из раза в раз из одного дерьма попадаем в другое, уже погуще. В душу себе загляните.
Телицкий прищурился, достал новую сигарету, последнюю.
– И что?
– Сначала придет стыд. Густой, махровый, жуткий.
– Ну-ну.
– Потом вопрос: кто я и что я.
Телицкий пощелкал зажигалкой и закурил.
– Вы про русский – не русский?
– Да. Не только, но в основном. В том смысле, на что вы можете опереться, на историю, на цивилизацию или на пустоту.
Ворохнув деревья через улицу, налетел порыв ветра, сбросил со стола пластиковые ложки, прибил горьковатый дымок из жестяной трубы.
Телицкий ссутулился.
– Вы думаете в этом все дело?
– Знаете, я лежал там в низинке, в челюсть приложенный... Я лежал и думал, как там дед этот. Не о себе, как всегда, не о том, что меня, красивого и невиновного, возможно, расстреляют... Выживи, дед, думал я, выживи, пожалуйста!
Телицкий усмехнулся, но ничего не сказал.
– А потом меня накрыло, – сказал Свечкин. – Это словно кто-то свыше дает тебе выбрать, кем быть дальше. И ты понимаешь, что верный-то путь один, но, двинувшись по нему, тебе некому будет жаловаться, и отвечать за все – тебе, и искупать свое и чужое зло – тоже тебе, и прошлое выжигает в тебе память: Господи, прости, прости, прости меня за мои грехи, я не хочу и не буду больше!
– Проникновенно, – Телицкий поежился, затянулся, выпустил дым в сторону. – И что, теперь вы, типа, стали другой?
– А иначе и не получится.
– И это, значит, все тут такие? – Телицкий махнул рукой с зажатой в пальцах сигаретой на деревья – где-то там был Донецк.
– Я говорю только за себя, – сказал Свечкин.
– Жалко, что вас одного перекроило. Был бы универсальный рецепт, глядишь, спасли бы Украину. Все бы стали как вы.
– Люди сами должны смотреть в свои души.
– Не, ну что это? – Телицкий затушил сигарету о край тарелки. – Вы же знаете, как это на Украине. Украинца нужно заинтересовать.
– Неужели вам и осознания хочется на халяву? – удивился Свечкин.
– Ну, как... – Телицкий пожал плечами. – Это ж надо понять.
– Что понять?
– Ну, как жить с этим.
– О, господи! Вы словно «пробник» просите. Только я, извините, не Круглов.
– Кто?
– Мужик тут мотался по области. Хороший, говорят, мужик. Я не успел познакомиться. Лечил украинство наложением рук.
– И?
– Ваши подловили его. Подорвали автомобиль. В ноябре, кажется.
– Вот как.
Они помолчали, потом Свечкин качнул головой.
– Я думаю, вы все понимаете. Просто вам страшно.
– Мне страшно быть на всю голову ударенным! – взорвался Телицкий. – Такой, не такой, другой... Все здесь изображают не то, чем являются. Вояки, старики. Вы тоже! Ах, ах! Меня всего перекрутило, душу – в лоскуты, мозги – всмятку! Вы лучше скажите, когда эта жопа кончится? Мне больше не надо ничего. Когда, и все.
– Когда вы изменитесь, – сказал Свечкин. – Раскаетесь...
– Да-да, мы раскаемся, мы приползем, и тогда уж вы нас, как рабов...
Телицкий махнул рукой, не желая продолжать.
– Все же вам страшно.
– Чего страшно-то?
– А вы закройте глаза.
– Чего?
– Закройте, закройте, – попросил Свечкин.
– Будете, как Круглов?
– Я не умею.
Телицкий запустил пятерню в волосы. Другие люди! Дру-ги-е.
– Хорошо, я закрою, и что?
– Я вам объясню, – сказал Свечкин.
Телицкий подвернул чурбак, чтобы сесть удобнее, посмотрел на собеседника, спокойно выдержавшего взгляд, выдохнул и закрыл глаза.
– Все.
– Теперь дышите медленно и глубоко и опускайтесь как бы в себя.
– В детство?
– В то, что вас составляет. И не разговаривайте.
Телицкий кивнул.
В темноте под веками распахнулась воронка, окаймленная чуть синеватыми краями. Вот она сделалась ближе, и край ее уплыл в сторону и вверх.
– Спросите себя, кто вы, – сказал Свечкин.
Кто я? – мысленно выдохнул Телицкий.
Путь вниз во тьме отмеряли сиреневые и зеленые кольца. Ветер играл волосками на руках.
Кто я?
Телицкий, Алексей Федорович, семьдесят девятого года рождения, по национальности – украинец. Так в паспорте записано.
Паспорт мой – с трезубом.
Глупый вопрос, кто я. Человек. Со своими желаниями и нуждами. С мечтами. С усталостью. С головной болью. С матерью, которая смотрит телевизор двадцать четыре часа в сутки, а там: зрада – перемога, перемога – зрада, мы тихонечко, на коленях ползем в Евросоюз, ну, поза такая, что ж поделаешь!
Кто я...
– Подумайте, в чем состоит смысл вашей жизни, – приплыл голос Свечкина. – Ради чего вы живете. И чего вы боитесь.
Тьма дрогнула.
Боюсь... Телицкий незаметно сжал пальцы. Смерти я боюсь. Одиночества боюсь. Увольнения боюсь. Голода, холода, отравления...
Сука, в колодец упасть – боюсь.
И почему я не должен этого бояться? Кто поможет мне? Никто! Может, Петр Алексеевич Порошенко озаботится рядовым журналистом? Хрен! Путин снизойдет?
Я один. Всегда. Всюду.
Потому что во всем цивилизованном ми...
Телицкий замер, оборвав мысль.
– Вставай, страна огромная, – вдруг пророс в нем тихий, но твердый голос Свечкина, – вставай на смертный бой...
Темнота всколыхнулась, комок подкатил к горлу.
– С фашистской силой темною...
Воронка спазматически сократилась, нанизывая, тесно сбивая вокруг Телицкого цветные круги. Мягкий сумрачный свет протек в нее сверху.
– С проклятою ордой.
Телицкий не уловил, когда рядом вытянулись темные, чуть подсвеченные фигуры. Мужские, женские, детские. Они встали, они гигантскими крыльями распахнулись за плечами в бесконечно-длинном строю.
В кольчугах и со щитами, с копьями и стягами. В стрелецких кафтанах с пищалями и бердышами. В шубах и в платках. В рубахах и в штанах. В гимнастерках и в галифе, с винтовками и связками гранат. В сарафанах. В мундирах. В кителях. В бинтах. Изможденные и серьезные. Веселые и спокойные.
Мертвые и живые.
Они смотрели строго и безмолвно. Они словно ждали чего-то от Телицкого. Не лица – лики, наполненные светом.
– Пусть ярость благородная...
Телицкий заплакал.
От стоящих за ним шло тепло и неистребимая, непонятная, непоколебимая уверенность в правоте, в жизни, в победе.
В единстве.
– ...вскипает, как волна...
Гимн тяжелой волной ходил в Телицком, какие-то древние нечистоты вымывая с души. Он стиснул зубы.
Кто я? С кем я? Зачем я?
Страшно, господи. Страшно. Нет во мне ничего, одна пустота.
Выдержу ли?
Телицкий с трудом разлепил глаза и торопливо, ладонью, отер щеки. Свечкина напротив не было. Ни Свечкина, ни тарелок на столе.
Вот и хорошо, подумалось Телицкому. Замнем. Никто не видел.
Тело еще дышало, еще жило гимном. Злость, скорбь, воздаяние. Идет война народная... Вот оно как.
Телицкий попробовал встать и неожиданно почувствовал себя дурно. Солнышко пробежало за облаками, тошнотворно прошелестел бурьян. Телицкий едва не завалился, но кто-то мягко подпер его ладонью.
– Спасибо, – кивнул невидимому помощнику Телицкий.
Обернулся и никого не увидел.
– Алексей! – крикнул с крыльца Свечкин. – Вы как?
– Плохо.
– Что?
– Мне бы полежать.
Свечкин слетел по ступенькам.
– Слушайте, у нас никаких лекарств... – подставив плечо, он заставил Телицкого подняться. – Валериана если.
– Бросьте на кровать, и я сам...
– Дотерпите до завтра?
Телицкий кивнул.
– Наверное, напекло. Солнце у вас... другое.
В проплывающих мимо предметах кое-как угадывались ступеньки, дверь, полог, темная, заставленная лежаками комната. Потом словно само собой накренилось, обрело жесткую, ребристую структуру пространство, сверху опустилось, укутало одеяло. Оказалось, что только что было холодно, а сейчас тепло.
– Чаю? – возник перед глазами Свечкин.
– Да, – улыбнулся Телицкий, – было бы хорошо.
Уснул он, чая так и не дождав99шись.
Спал плохо. Холод проникал из реальности в сон, снился заснеженный лес, треск сучьев, какие-то тени. Перед пробуждением он вдруг увидел Натку Симоненко, которая встав над ним, спрашивала: «Где интервью, Телицкий? Мы же у тебя из твоих гонораров будем грант вычитать, чтоб ты пропал!»
Телицкий послал ее в задницу.
Прихватив одеяло, в темноте он выбрался из кладовки. Ноги подгибались. Голова была тяжелая.
– Вы куда? – спросила его Ксения Ивановна, что-то читая при свете свечи.
– Посижу во дворе, – сказал Телицкий.
Небо было чистое, звездное. Над шапкой далекого леса рассветным провозвестником плыло зеленоватое свечение.
Ни сигарет, ни желания курить. Кто я? Какое уютное безумие – быть украинцем. Никому не должен, но все, по гроб жизни...
Маленький, куцый мирок, похожий на могилу. Но свой. Частный. Не замай!
Телицкий вздохнул, пошатал зачем-то стол и пошел к колодцу. Нашарил ведро, повесил на крюк, сказал вслух: «Ну, дурак я» и взялся за ворот.
На ванну потребовалось еще восемнадцать ведер.
Привычные мысли куда-то сдриснули, и Телицкий просто считал ходки туда-обратно. Одна. Вторая. Седьмая...
Свежий ветер путался под ногами, дышал в лицо.
Странно, Телицкий не чувствовал усталости. Вернее, чувствовал, но она обреталась где-то на периферии сознания. А вот петь или смеяться в голос хотелось неимоверно, он с трудом сдерживался.
Накормили чем-то, весело думалось ему. Ну не может же быть, чтобы само... Легко на сердце от песни веселой...
Последнее ведро Телицкий приволок в дом и, стараясь не шуметь, поставил у двери. Снял ботинки, осторожно пробрался в кладовку, посмотрел на спящего Свечкина и потом долго сидел перед кружкой остывшего чая, вспоминая деда, выколупывая из памяти, какой он был, где воевал, не рассказывал ведь почти ничего своему внуку, хмурился, усы седые, правая рука без пальца, медали.
Пусть ярость благородная...
Разбудил его звук клаксона: би-ип! би-би-ип! Телицкий не поверил, вскочил, пробился через старух на крыльцо.
– О! – словно старому знакомому закричал Николай, выбираясь из «лэндровера». – Какие люди! И как оно?
– Нормально.
Спустившись, Телицкий пожал протянутую ладонь.
Николай открыл багажник. Вместе они перетаскали продукты, туалетную бумагу, одежду, кипу журналов, железные уголки в дом.
– Интервью взяли? – спросил Николай.
– Взял, – кивнул Телицкий.
Свечкин появился из-за дома, голый до пояса, потный, с лопатой в комьях земли.
– Грядки устраиваю, – сказал он, здороваясь с водителем. – Потом еще повыше под картошку соточку бы перекопать.
– Я окончательно договорился, – сказал Николай. – В мае завезут брус, в июне-июле жди бригаду. Может, еще я с мужиками подъеду.
– Чаю попьешь? – спросил Свечкин.
– Ага. Перекурю только.
Телицкий воспользовался моментом и полез в салон на переднее сиденье.
– Я посижу пока?
Николай усмехнулся.
– Так не терпится?
Телицкий не ответил. Пахло освежителем и нагретым пластиком.
– Ну, твое дело, сиди – сказал водитель и, переговариваясь со Свечкиным, пошел к дому.
У крыльца они остановились. Николай оббил от грязи короткие сапожки, Свечкин угостился сигаретой.
Телицкий захлопнул дверцу и откинул голову на подголовник.
Ну, вот, можно и домой. Он закрыл глаза. Только гадко почему-то. Почему? Воды наносил. И все же... Ему показалось важным выяснить это до отъезда.
Я кто? – спросил он себя.
Сердце защемило. Где мой мир? Ну, не здесь же, среди Всеволодов и Ксений! Я же сдохну от тоски на грядках, в глуши, с радио при наличии батареек. А Свечкин будет звать меня раскапывать чужие погреба в поисках чего-нибудь вкусного. Вот радости-то! Мы будем скакать над банкой огурцов.
Я привык к другому.
Телицкий со свистом втянул воздух, словно его ударили в поддых. Почему же гадко-то так? Я уезжаю, да, я уезжаю.
Я не обещал. Я не чувствую за собой вины. Я никому ничего не должен. Они тут сами, в своем, со своими тараканами. А то, что было вечером...
Телицкий выпрямился.
Внутри его словно завибрировала, зазвенела старая, проржавевшая пружина. И кто-то словно подтянул ее, поправил, добиваясь чуть слышной вибрации.
Пусть ярость благородная...
Телицкий задохнулся. Он ощутил вдруг себя частью русского мира, миллионов и миллионов людей, уже ушедших, проживших и растворившихся в этой земле.
Они смотрели на него, они жили в нем и с ним, он нес их в себе.
Он понял: он больше, чем один человек. Он – лес, он – простор, он – жизнь. Он – мир, целая страна, раскинувшаяся на шестой части суши, громадная, сильная, прорастающая наперекор злой воле. Он – все, кто были до него. Их надежды, их мечты, их будущее.
И самая большая тайна: он бессмертен!
Он растворится в воздухе и в почве, в воде и в листьях. В детях!
Глупо требовать что-то от самого себя, когда ты – все. Ты все можешь и должен делать сам. Поддержка – внутри тебя. Силы – внутри тебя. Помощь – всюду. И цель твоя – чтобы мир стал лучше, жизнь людей стала лучше, не одного, не двух, всех, по возможности, всех.
Господи, подумалось Телицкому, я же даже не себе, я предыдущим поколениям обязан, они жили, они строили, они гибли ради того, чтобы с каждым новым поколением, с каждым годом... Они же за меня, в том числе... не спрашивая, не жалуясь, взвалив на женские, мужские, детские плечи...
А я?
– Куда?
Серая лента грунтовки уходила под капот. По обочинам вспухали, пенились кусты. Впереди белел город.
– Проснулся? – спросил с водительского сиденья Николай. – Я тебя будить не стал, сумку твою взяли, через полчаса уже будем.
Андрей Кузнецов (Луганск)
Ангел на плече
Старика Егорова в селе не то, чтобы недолюбливали. Правильнее сказать, избегали по возможности. Сам Егоров это обстоятельство так понимал: правду про других все сказать готовы, а за себя правду услышать – это уже болезненно для человеческой натуры.
А старик имел свойство про все иметь свое мнение. Когда в Киеве майдан начался, народ шушукался, дескать, в этом Киеве все – не слава Богу, зато у нас в селе тихо и спокойно. Егоров же напоминал оптимистам историю, как еще 10 лет назад в соседнем районе кумовья друг на друга с топорами пошли, потому, как один за Яныка был, а другой – за Юща.
Когда из области новость пришла о народной республике, народ по большей части вздыхал облегченно: если «западенцы» могут от Киева отделяться, то чем на Донбассе люди хуже? А старик в ответ упорствовал: «И что вам ЛНР пенсию что ли платить будет?!»
Борька, местный тракторист все над Егоровым подшучивал: «Вы, Николай Иванович, контрреволюционные вещи говорите. Да вас бы в 1917-м за это дело большевики бы к стенке поставили!». Старик в ответ хмыкал, с Борькой спорил и даже «малолетним обормотом» называл, хотя Борьке на тот момент уже за 30 было.
Когда война пришла, Борис, как шептались соседи, в ополчение ушел. Позже уходили ополченцы через село, технику свою тянули, а Егоров все глаза проглядел Бориса высматривая. Спросить боялся: хмурые брели ополченцы, потому как отступали. Мария Павловна, соседка Егорова через два дома, крикнула: «Что, хлопцы, навоевались, тикать теперь?! А нас тут оставляете?!».
Егоров Марии Павловне ничего тогда не сказал. Потому что женщина в отчаянии всегда в точку бьет. Наотмашь.
* * *
Жену свою он аккурат на второй майдан похоронил. Через пару недель после похорон запил. Запил отчаянно, буквально заливался этой водкой поганой. Уже и соседи пытались усовестить, мол, Иваныч, тебе ж 75 лет, сгоришь ведь! А им невдомек было, что жена для Егорова единственным якорем в этой жизни была. Она единственная старика и терпела, и слушала, и обнять могла, если тому вообще невмоготу было. И на огороде успевала порядок держать, и в доме.
В общем, спокойно они жили. А потом – простуда, три дня температуры, и нет жены! Вот так бы и пил бы он до самой смерти, ежели б в одно утро не сказала жена ему над ухом: «Коля, убьешь ведь себя!».
Старик попервах решил, что белая горячка в дом пришла. Весь день от похмелья маялся. А к вечеру как пришел более-менее в себя, жена снова над ухом: «Ты бы порядок в хате навел, Коля!».
Вот так с неделю они и общались. Понятно, что только в доме, скажи кому на селе, пальцем у виска крутанут, а любой другой и вовсе санитаров вызовет.
Но спустя неделю шепнула жена: «Пора мне, Коля». И замолчала. Навсегда. Старик по привычке продолжал с ней шепотом говорить, за жизнь на селе рассказывать. Думал, отзовется жена. Но та ушла насовсем.
Зато с водкой Егоров Николай Иванович распрощался окончательно и бесповоротно.
А потом война началась. И вскоре украинские войска в село зашли. Другая жизнь началась. На жизнь совсем непохожая. Потому что днем надо было дров попытаться нарубить, под пулю «освободителя»-снайпера не попав, потом на край села за хлебом добрести и на «нациков» пьяных не нарваться, а ночью в погреб лезть, потому что ополченцы попыток занять село не прекращали, а к зиме 2015-го, похоже, всерьез что-то задумали, потому что взаимные обстрелы продолжались и днем, и ночью.
Но, ни та, ни другая сторона, как думал Егоров, в расчет остатки населения не принимали.
* * *
«Ходики» как раз полдень пробили, когда в дверь Егорова постучали. Старик удивился даже: к ним и по мирному времени гости без предварительного уведомления редко-редко захаживали, а уж сейчас, когда на улицу и по делу выйти опасно…
– Открыто! – крикнул Егоров.
Зашел на 10 лет младше его Мазей Максим Николаевич. Когда-то, в казавшейся такой нереальной нынче мирной жизни любили Егоров и Николаевич посидеть на лавке за жизнь повспоминать. Тем более, что вспомнить было чего.
– Иваныч, ты сам? – тихонько спросил Мазей.
– Не, женился вчера, вон жена огурцы закрывает! – ворчливо пошутил Егоров.
– Да не, я про военных, не видно?
– Максим Николаевич, они ж тут все заминували и сами уже не помнят, где что ставили! Ты огородами шел?
– Огородами, по-над посадкой, да… – растерялся Мазей.
– А шел бы улицей, я б тебя услышал, только мы б уже с тобой не тут говорили, а потом, на том уже свете! – веско уточнил Егоров.
– Ну, слава Богу! – выдохнул Мазей. – Я к тебе Иваныч вот зачем пришел. Помощь твоя нужна.
– Кажи!
– Да Борьку надо похоронить! – помявшись «выронил» Мазей.
Егоров положил на пол щепу, которую готовил для печи и поднялся.
– Нашего Борю? – тихонько спросил.
– Нашего, Иваныч, нашего. Только выходить тебе сейчас нужно, потому как скоро эти засранцы могут обстрел начать, а потом в погреба и окопы попрячутся от «ответки». И, значит, нас с тобой не заметят.
Егоров схватил тулуп, накинул ушанку и направился к выходу.
– Побрели, что ли, по дороге расскажешь, – бросил он.
* * *
Однако толком обо всем Николаевич рассказал, когда они Борьку из посадки волокли. Пока к дому Мазея брели, и вправду обстрел начался. В морозном воздухе минометы грохотали раскатисто. И хотя оба и не такое слыхали, а все равно головы в плечи вжимали, да то и дело приседали, потому что хрен поймешь, откуда выстрел и куда «пошелестело». К моменту, когда все поутихло, уже от дома Мазея к посадке двинулись.
В общем, по словам Максима Мазея, он утром за дровами потащился. А так как поблизости сушняк уже весь поломал, то вглубь поплелся. А когда груду валежника разбирал, нога босая показалась. Николаевич хотел было деру дать, до больно дровеняка хорошая была. Потому потянул он ее настойчивей и все тело показалось.
– Присмотрелся, на руке левой наколка Борькина, помнишь, он все стеснялся ее, – рассказывал Мазей тихонько, когда они с Егоровым Борьку на большую ветвь положили и во двор Мазея волокли.
По молодости Борька в Луганске себе татуировку сделал, было тогда модное поветрие – «ироглифы» китайские писать на обратной стороне руки. Бориса даже одно время «китайцем» за это звали. Он все собирался свести татуировку, но что-то не сложилось
– Если б не наколка, сразу б не признал, – рассказал Мазей, – Потому как лица на нем что не было, все измочаленное.
Егоров молча согласился. Он долго в Борькино лицо вглядывался, все пытался соотнести увиденное с тем молодым парнем, который ему «контрреволюцией» грозил.
– Кто ж его тут бросил-то? – спросил Егоров, когда они на две минуты перекур устроили. Перекур, понятное дело, условный, ибо сам Егоров никогда не дымил, а Мазей по состоянию здоровья еще лет 10 назад бросил.
– Да эти ж твари и запытали, – тяжело дыша, прошептал Николаевич, указав взглядом на расположение военных за селом.
– Думаешь, в плен Борька попал? – уточнил Егоров.
– К гадалке не ходи! – отрезал Мазей. – Не зря шептались, что у нас тут ополченцы партизанят.
В общем, кое-как дотащили они тело до двора Мазея. Потом еще часа три дрова разбирали с поленницы, потом поочередно яму рыли, туда тело положили и снова дровами прикрыли.
– Вот скажи, Николаевич, может, я что-то в этой жизни так и не понял? – обратился Егоров к Мазею.
Они в доме сидели, Мазей пытался печь запалить, а Егоров безучастно сидел рядом, пытаясь сложить свою мысленную таблицу умножения.
Мазей со второй попытки дрова поджег, те загудели, потянуло первыми струйками тепла.
– Что непонятно-то, Иваныч? – отозвался он наконец-то.
– Не могу я Борькину смерть понять, – нехотя признался Егоров. – Ведь жил себе парень, не дурак какой был, а с чего на смерть пошел?
– Так ведь он Родину защищать пошел, Иваныч. Что ж тут непонятного?..
– Ты мне чушь пропагандную не неси, – возмутился Егоров. – Родину мы в Великую Отечественную защищали, а сейчас паны холопов лбами сбивают.
– Это на майдане они сбивали народ, Иваныч, а теперь уже другая ситуация. Теперь уже не холопы дерутся, а пацанва ради нас жизнью рискует, – мрачно ответил Мазей, ставя на печь литровую кружку с водой.
– А за что рискует?! – взбеленился Егоров. – Или ты тоже в «эленерию» веришь?
– Да мало ли во что я верю, Иваныч! Но только никому не дано право народ гнобить только за то, что мы здесь живем и на майдан не ездили, – угрюмо ответил Мазей и протянул Егорову кусок хлеба. – На, подкрепись, тебе еще назад брести. Проводить?
– Сам дойду, – буркнул старик.
И ведь дошел же! Хотя вечерний обстрел был особенно громок. А когда в 200 метрах в развалины ФАПа мина прилетела, Егоров выматерился и глубоко в снег вжался.
А когда утихло вокруг, доплелся до хаты.
* * *
После майдана старик уже только на себя полагался. Поэтому НЗ, пусть и скудный, но сделал. Понятно, почему НЗ скудный: пока две пенсии в доме было, да сын помогал, дышалось легче. А с одной пенсией – уже иная картина. И сын последний раз деньги матери на похороны передавал.
Тем не менее, скрепя сердце, старик спичками, солью и водкой запасся. Запасы пришлось в райцентре делать – нечего односельчанам повод для слухов давать. Еле допер потом «кравчучку» до хаты.
Так что печку было чем растопить.
На улице разгар дня был, когда на дворе хруст снега послушался, а за ним – стук в двери. Старик не запирал ни ворота, ни дверь входную. Да и от кого прятаться: местных в селе и без того сотни две осталось, да и те из дому без повода не высовывались. А «гости»… Так эти и стучаться не станут, ежели приспичит.
Вообще, он после вчерашних событий никак в себя не мог прийти. Кое-как утром поднялся, кряхтя дочапал до кухни, облил лицо мерзлой водой, силой заставил себя пойти за дровами.
И вот час назад вязанку сухостоя приволок. Все печку пытался растопить, но с мороза руки не могли отойти, тряслись, как с перепою. Сидел возле печки, на ладони дышал.
– Открыто! – крикнул Егоров.
Пришла, оказывается Настя, внучка Марии Павловны. Раньше-то они через два дома соседями были, но когда украинцы все вокруг минировать начали, перебрались к родственникам на другой конец села.
Зашла девчонка крадучись, словно к чужим. С собой принесла пакет «регионовский» – того, что с эмблемой партии, которая столько лет при власти была, а вот, глядишь, при первых же ударах, рухнула. Собственно, даже с пакетом таким «освободителям» опасно на глаза показываться, но, видать, огородами шла…
– Дедушка, здравствуйте! Что вы тут, как?
Мигом оценила ситуацию, взяла из стариковских рук спички, умело, по-хозяйски, растопила печку. Дрова загудели ровно, пошло тепло в хату.
– Спасибо, доча, – поблагодарил старик. Кряхтя, встал, схватил клюку, уселся на стоящий рядом табурет. – Ты мне что, гостинцев принесла? Да ну перестаньте, что я – не знаю, как вы сами живете?..
– Дедушка, мы уходим!
– Куда? – в груди старика что-то ухнуло. Задавая вопрос, он, в принципе, уже знал ответ.
– В райцентр попытаемся прорваться, – продолжила девчушка. Впрочем, какая она «девчушка»? Если года два назад школу заканчивала, теперь, значит, и вовсе – девица на выданье. Хоть и выглядит устало. А кто сейчас в селе из местных за собой следит? День бы пережить – и славно.
Помолчали. Девушка показала на пакеты:
– Здесь гречка, пол-литра масла, перловка. Что-то еще бабушка положила. Я не знаю. Нам-то оно ни к чему, если прорвемся, голодными не останемся, а если не выйдет, будем к вам кушать ходить.
Господи, да она и шутит еще!
– Что вы надумали! – проворчал Егоров. – Как пройдете, эти ж (он кивнул головой в сторону улицы) – не пропустят!
– По темному пойдем, главное – по-над центральной улицей аккуратно пройти, чтобы мину не поймать. И до «камня» быстренько успеть, а там нас ополченцы и спасатели вывезут. В райцентре место для беженцев есть – в школе-интернате все живут, – уверенно сообщила она.
– Откуда ты все это знаешь?
– Соседей наших вчера встретила, они, оказывается, связь поймали, со своими из райцентра давеча говорили. Те им все рассказали.
– Ох, опасно же!
– Да не опасней, чем здесь, дедушка! – горячилась девушка.
Старик кивнул. За истекшие полгода он о действиях украинских военных в селе прознал немало. И про то, что центральную улицу они заминировали, а никого из местных не предупредили и люди погибли. И про то, что если видят – дом подходит для обороны, выгоняют жителей, загоняют свою технику. Сам слыхал, как один военный другому бахвалился, мол, на квартиру уже заработал, теперь на машину зарабатывает.
Еще с полгода назад шел он по улице и видел, как прицепились пьяные «нацики» к Александровне, что хлеб домой несла. Что она там им сказала, Егоров не расслышал, но отлично видел, как один молодой пустил очередь Александровне под ноги. Женщина с испугу на спину упала, а пьянь громко ржала, глядя на нее.
Он-то, дурак старый, возьми да и подойди к ним. Попытался было мозги вставить, да заслышав «Мы вас, сепаров сраных, еще в Россию отправим!», понял – говорить там не с кем. Подошел к Александровне, кое-как помог ей на ноги встать. На том все и закончилось. Спасибо, что не пристрелили тогда обоих.
Знал Егоров обо всем. Знал и молчал. Потому что рухнуло в одночасье все, что казалось таким конкретным, очевидным.