355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » авторов Коллектив » Современная филиппинская новелла (60-70 годы) » Текст книги (страница 25)
Современная филиппинская новелла (60-70 годы)
  • Текст добавлен: 18 апреля 2017, 20:30

Текст книги "Современная филиппинская новелла (60-70 годы)"


Автор книги: авторов Коллектив


Жанр:

   

Новелла


сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 28 страниц)

Де Пальма захлопал в ладоши. Не обращая на него внимания, Сантьяго продолжал:

– Гляжу я на тебя и погружаюсь в Кандабу; гляжу и вижу трещину в зеркале в Малолосе, где когда-то держал под уздцы Его коня и касался кончика Его сабли. Все это навсегда осквернено в твоих глазах – глазах, за которые я никогда не стал бы сражаться, ибо это не те глаза, за которые стоит сражаться.

Из беззубого рта цветочника исходило сиплое дыхание.

– Еще по чарке, patrón[79]79
  Хозяин (исп.).


[Закрыть]
,– попросил он.

Сантьяго так разошелся, что даже скамья ходила под ним ходуном.

– Когда они схватили Его в Паланане, я был сам не свой: помутился разум. Без этого Человека и острова были не острова; без Него вообще ничего уже не было, кроме отступников, продавшихся Западу за понюшку табака. Нас не победили – нас предали.

– Arriba[80]80
  Вставай! (исп.).


[Закрыть]
! – воскликнул Де Пальма.

Но Сантьяго трудно было остановить.

– Ты видишь в людях только плохое.

Рубен, явно задетый, поднял стакан.

– Пью за несбывшиеся мечты, за иллюзорность надежд.

– Это твои стихи на стене углем нацарапаны? «Остерегайся Его»?

– Надень очки, старик. Ты не так понял. Там написано «Остерегайся демона-искусителя».

Хозяин в отчаянии воздел руки к небу и простонал:

– Нет, этому не будет конца!

– Да, не будет, – огрызнулся Сантьяго. – Жалкое вы отродье. Недостойные люди.

Рубен собрал свои книжки.

– Пойду-ка я лучше займусь общественными науками.

Де Пальма потянул его за рукав.

– Останься, – невнятно пробурчал он. – Я песню тебе спою.

– Психи!

И тот и другой с презрением посмотрели на Сантьяго. Не стерпев обиды, Де Пальма быстро встал и подошел вплотную к Сантьяго. Мстительные, злые слова, сорвавшиеся у него с языка, звучали ясно, точно он и не был пьян:

– Бомба, о которой ты говорил, заложена в том самом доме, куда твоя Элена сегодня пошла – это ее родила твоя уродка жена, которая танцевала, танцевала, да и дотанцевалась однажды летом. Голая сейчас лежит твоя дочка, на потребу всем желающим.

– Не болтай зря, старик.

– Говорю тебе – голая. В том доме с балконом. Давно хотел тебе сказать, да дурак ты.

Сантьяго ударил его по лицу.

– Врешь! Элена в богатый дом ходит, обучает их сына музыке.

– Она его кое-чему другому учит.

Сантьяго нанес ему второй удар.

– Сволочь ты, вот кто.

– А ты спроси этого парня, почему он пьет?

Сантьяго обернулся к Рубену.

– У меня своя гордость, – тихо сказал тот.

– Спроси кого хочешь, – сказал Де Пальма. – Спроси вон хоть этих скотов на углу, что посвистывают ей вслед, когда она тут проходит. Земля слухом полнится. Не пианистка она, Сантьяго.

С этими словами старый продавец цветов рухнул на скамью. Он испытывал и чувство исполненного долга, и раскаяние одновременно. Глядя вслед удалявшемуся другу, начал перебирать струны гитары.

Сантьяго держал путь среди жалких хижин, стараясь не наступить на какого-нибудь ребенка, уже достаточно взрослого, чтобы сидеть на дороге с протянутой рукой; пробирался по узеньким улочкам среди мусорных баков, сопровождаемый страдальческими вздохами. Спотыкался о тела изможденных мужчин и женщин, лежащих на тряпье и газетах, бормоча извинения, клянясь избавить их от голода.

Он с трудом выбрался на проспект и зашагал дальше, косясь на закоулки, откуда доносились голоса зазывал. Сердце билось так тревожно, как тогда, перед началом Сражения, когда выстрелила пушка, пробив брешь в заболоченных зарослях, когда заиграл горн и заржали кони. Он отметил зарубками путь отхода в чащобу, хотя был всего лишь вестовым, ибо еще в юные годы восторгался этим Человеком, обещавшим в своих речах осуществить после прихода к власти реформы в стране. Так, под грохот канонады и топот копыт, шел и шел Сантьяго по городу в поисках дома с azotea[81]81
  Плоская крыша, обычно используемая как терраса.


[Закрыть]
, где его дочь обучает игре на рояле ребенка, который даже еще не умеет подсластить свое молоко. В темноте улицы были еле видны, трава била по щиколоткам, в ушах звенели песни Де Пальмы о горах, о звездах, о реке, окаймлявшей возвышенность, на которой мечтал, сидя верхом на коне, их Вождь и смотрел на восток, в то время как с запада наступали парни из штата Арканзас и стирали свои носки в водах Баколора.

Полчаса спустя Сантьяго набрел на заведение с шарнирной дверью и опасливо заглянул внутрь, как когда-то заглядывал в кусты, где прятались американцы. И там, в манящем красном свете, увидел девиц; хлопая ресницами, похожими на миниатюрные крылья летучей мыши, они уставились на ветерана революции с медалью на груди, возникшего перед ними, как дурной сон. Усталый от ходьбы, с влажным от слез лицом, с бьющимся сердцем он стоял и смотрел на их змеиные надушенные фигуры. Женщины хихикали, извивались перед ним, но потом сочувственно кивали и удалялись в свои красные альковы – страшные ямы, от которых старик отшатнулся, как от пули, поразившей его в висок. Он не знал, где находится тот высокий дом с azotea, и хотел, чтобы рояль, на котором играют сейчас Элена и ее недоразвитый ученик, звучал громче – тогда он будет уверен, что может за нее не беспокоиться. Но рояля не было слышно, только гонимый ветром запах вина указывал ему дорогу в заведения, где женщины, увидев его, смеялись, не веря своим глазам, а потом приглашали разделить с ними трапезу и побыть у них, но недолго, самое большее до полуночи, потому что его старые кости просят покоя. Вконец измученный, обливаясь потом и слезами, он присел под тентом на тротуаре. Проведя рукой по разгоряченному лицу, он открыл глаза и увидел то, что искал: перед ним среди зеленых зарослей возвышалось похожее на монастырь или замок здание, освещенное с северной стороны неоновыми лампами. Он медленно встал – голова еще кружилась от похмелья, а щеки горели – и побрел к этому таинственному дому, казавшемуся в свете луны призрачным и уродливым, как ветряная мельница.

Он постучал в массивную металлическую дверь. Внутри послышался грохот, но никто не отозвался. Он постучал еще раз. Молчание. Он поднял голову и увидел балкон – тот самый балкон. Наверху, в одной из комнат – в этом доме их было много, – видимо, находились люди, потому что он услышал быстрые женские шаги, басистый голос мужчины и потом – он в этом не сомневался – скрип кровати.

– Откройте! – крикнул он.

Наверху кто-то зажег сигарету. Сантьяго поднял глаза на окно, стараясь представить себе мужчину, который смотрит на него, возможно, сверху вниз, потом подпрыгнул и ухватился за лозину; но руки не удержали его, и он упал. Поднявшись, еще раз подпрыгнул, но до лозины уже не дотянулся и снова упал.

Нет, на балкон ему не влезть.

Он окинул взглядом здание, окруженное парком. Лет десять назад здесь помещалась молельня. Перед фасадом – неухоженная живая изгородь и каменная скамья. С правой стороны, ближе к проспекту, – фонтан. И каменная статуя какого-то героя с простертыми как бы навстречу восходящему солнцу руками. Хотя солнце по утрам светило ему не в лицо, а в спину.

Сантьяго тяжело опустился на скамью и подул на ладони, покрытые ссадинами. Окно, равнодушное к его мукам, по-прежнему казалось безжизненным, зловещее молчание комнаты сливалось с безмолвием города. Ничего не видя и ничего не чувствуя, кроме боли, он сполз на землю и впился зубами и ногтями в гравий, его слепая ярость острой болью отозвалась в пояснице. Водка пропитала все его тело, туманила все, что еще хранила память, годы змеиным кольцом сдавили горло. Он бил по земле кулаками, насколько хватало сил, но из груди его не вырвалось ни звука; ему казалось, что бьет он сейчас всех спящих жителей города, которым нет дела до его страданий. Ему представилось, будто он лежит на зеленом лугу среди молодой буйной природы во времена Мечты и смотрит в глаза Человеку, который рассказывает о грядущем Дне. Дышал он тогда ароматом цветов, а пищу заменяло ему радостное возбуждение, живущее теперь только в сладостных воспоминаниях…

Агинальдо! Какое начало и какой печальный конец. Когда-то Он был одержим Мечтой, Его глаза сверкали огнем, а что теперь? Теперь Он – увядший, полубольной старик, призрак, трофей, которому раз в год отдают почести, надгробный памятник, один со своей революцией, забытый поэт, стихи которого подобны зернышкам, брошенным на бесплодную почву.

Сантьяго лежал на спине и, корчась от боли, смотрел на луну, что плыла, гордая своей красотой, по своей орбите – сама судьба.

Но вот налетело облако, будто крыло хищной птицы, блеснуло и бросило на луну черную тень. Он поднялся, подошел к железной двери и постучал костяшками пальцев.

Дверь открылась. На пороге стояли, вглядываясь в темноту и поддерживая друг друга, старик с фонарем в руке и его жена.

– Чего вам? – спросили они в один голос.

У Сантьяго задрожали губы.

– Женщину.

Старик переглянулся со своей спутницей, поднес фонарь к лицу дрожащего седовласого гостя, которому захотелось любви, и наконец сказал:

– Входите.

Сантьяго последовал за фонарем и, когда вошел внутрь, убедился, что дом этот – и в самом деле замок, когда-то служивший, наверно, резиденцией генерал-губернатору, а потом подаренный его querida[82]82
  Возлюбленной (исп.).


[Закрыть]

– Это – гарем? – попробовал пошутить Сантьяго.

– Идем, приятель, – грубо ответил старик. Старуха промолчала.

Сантьяго повели по запутанным ходам дома, показывая одну за другой каморки, двери которых торжественно отпирали ключом, висевшим у старухи на цепочке. В каморках находились женщины и дети всех возрастов: одни развязывали узлы, другие спали, третьи раздевались, многие же просто стояли и молча взирали на вошедших. Сантьяго спросил, где остальные: ему говорили, что здесь должны быть новенькие, которых только что привезли на пароходе с других островов.

Старик, державший фонарь, неприязненно взглянул на гостя, почесал лысину.

– Ничего подходящего для вашего возраста сейчас не имеем. Вот разве согласитесь подождать…

Сантьяго хотел было ответить, но в это мгновение обо что-то споткнулся.

– Извините, – растерянно сказал он и посмотрел под ноги.

На огромной циновке виднелись силуэты людей, прикрытых кто одеялом, кто холстиной, кто плащом, а кто даже полотенцем. Женщины лежали вповалку, как скот.

– Они еще не в том виде, – вежливо объяснил старик, – но неважно. Выбирайте.

Сантьяго пошел между телами, озаренными светом фонаря, и стал вглядываться в лица, приподнимая края покрывал, отводя в стороны заслонявшие их руки и пряди волос. Какая-то женщина с прыщавым лицом укусила его за руку, и он, побледнев, отпрянул. В тот же миг старуха, спокойно стоявшая в дверях, с кошачьей легкостью подскочила к прыщавой и нанесла ей два удара хлыстом – по лицу и по бедру (Сантьяго сначала причудилось, что это не кнут, а высушенный хвост животного).

Послышалось приглушенное рыдание. Прыщавая съежилась на полу, накинула на себя холстину. Старуха криво усмехнулась, обнажив золотые зубы:

– Иногда на них хандра находит.

Обход закончился. Старуха заперла двери – надзирательница свое дело знает. Хозяин особняка назвал имена женщин, указав, кто сколько стоит. Сантьяго насчитал тридцать имен.

– Все тут? Других нет?

– Все, все, – подтвердил старик и резким движением задернул занавеску. – Извините, они еще отдыхают. Мы не ждали клиентов… так поздно. Но поскольку вы – редкий случай…

Сантьяго радостно улыбнулся:

– Тогда я, пожалуй…

– Есть еще одна – наверху, – услужливо сообщила старуха, покусывая кончик кнута. – Пальчики оближешь.

Сантьяго встрепенулся и, ничего не сказав, кинулся наверх. Старик поспешил следом.

– Только подождать придется, – предупредил он.

Но Сантьяго ничего уже не слышал. Все его внимание было поглощено роялем (накрытый покрывалом, он казался бесформенным ящиком), стоявшим недалеко от лестничной площадки, и красным зонтиком, прислоненным к одной из его ножек. Сантьяго схватил зонтик и побежал вниз, сбив по пути старуху, потом пробрался через лабиринт комнат и выбежал вон из замка, преследуемый стариками; при этом старуха угрожающе размахивала своим кнутом. Прижимая к груди зонтик и чувствуя, как бешено колотится сердце, он шагнул в ночной мрак.

Когда она вернулась домой, свеча уже почти догорала. Мокрая от дождя, дрожащая, запыхавшаяся, она спросила:

– Ну, как ты, папа? Выпил?

Он кивнул:

– Как всегда.

– Опять Де Пальма про свою бомбу говорил?

– О чем же еще ему говорить?

– Да. Любит он жаловаться на судьбу. Только эту роскошь и может себе позволить. Но завтра у нас будет рис, так что ты сможешь угостить его – для разнообразия. И креветки будут.

– Где ты их возьмешь? Наловишь в Пасиге?

Она снисходительно улыбнулась. Вытирая полотенцем волосы, ответила:

– Нет, папа. На рынке. У меня завтра деньги будут.

Наступило тягостное молчание. Дочь уже подумала, что оно будет длиться бесконечно, что отец никогда уже с ней не заговорит, как вдруг он протянул ей руку, в которой темнел какой-то предмет; она подошла ближе и увидела, что это небольшой венок.

– Я видел тебя на кладбище.

Не переставая дрожать, она взяла цветы и тут заметила зонтик: он был мокрый и с него стекали, как слезы, капли воды. Наконец она поняла и бросилась ему на грудь.

– Папа!

– …Прости их, грешных! – воскликнул он, глядя на портрет жены. – Они сами не ведают, что творят.

Он обнял ее, и они вместе зарыдали, ее боль передалась ему.

– Элена, дитя мое, она ведь ради тебя танцевала, свое сердечко надрывала. Худенькая она была, бездетная, до изнеможенья танцевала и в такт в ладошки ударяла, свое бесплодье проклинала и все баррио вспоминала, куда мы ходили с именем богородицы в ее молитвеннике…

– Папа…

– Я тоже молился, потому что по моей вине она не могла родить ребенка, я не хотел, чтобы она страдала из-за любви к старому немощному солдату революции. Однажды кто-то из родных рассказал ей про чудо, свершившееся в Обандо, и мы отправились туда, взяв с собой ее деревянные башмаки, ее молитвенник и мою гитару, у которой вместо пятой струны была натянута коралловая нитка моей матери – нитка, наполненная музыкой ее родины. Как-то вечером, уже в Обандо, она зажгла свечу перед алтарем Сан-Паскуаля и стала танцевать под мою гитару, и в эту минуту понесла во чреве своем твой чудесный лик. В ту ночь, полную тяжелых предчувствий, она дала тебе жизнь, Элена, и сбылся промысел божий. Тело, которым ты торгуешь, чтобы прокормить меня, родилось в ней, когда она танцевала под дождем в Обандо, а я пел ей песни моего отца. Тебя породил Обандо, дочь моя, ты – плод любви своей матери!

– Не могу больше! Не могу! – умоляла она.

– Я – чудовище, я пожираю ночи своей дочери. Так-то ты ходишь на могилу матери. А я думал: рис! Рис! Сам же и объедаю тебя. Живу твоим телом, которое ты отдаешь кому-то в постели. Эх, дочка, дочка!

Она сотрясалась от рыданий.

Он оглядел комнату и все, что в ней было. Здесь все добыто ее телом, ее красотой: кровать, табуреты, ложки. Потому, наверно, и в лампе у них есть керосин, что горячи ее поцелуи. Даже сундучок, который она ему купила, и тот, возможно, является частью ее самой, наградой за ласки, которые она дарит мужчинам. Все, что есть в этом доме, принадлежит ей, все. Сам же он – всего лишь тень ее чрева, ничтожество, пьяница.

Сантьяго подтянул ремень. Гордый своим предназначеньем, зашагал по комнате: суровый, мечтательно-грустный – Дон Кихот, попавший в родную стихию.

– Куда ты собрался? – с тревогой спросила она.

– Я должен освободить народ.

– Никуда ты не пойдешь!

Он вытащил из ножен саблю.

– Мне кусок в горло не лезет, когда я о тебе думаю.

– Не пущу!

– Я должен.

– Ничего ты не добьешься. – Она преградила ему дорогу.

– Ты думаешь, что можешь заглушить во мне совесть? – Он оттолкнул ее с неожиданной силой. Элена упала и потеряла сознание.

Сантьяго выскочил на улицу, миновал кабачок, откуда все еще доносились печальные песни Де Пальмы, и направился к зернохранилищу, призывая нищих идти вместе с ним. Как раз в это время мимо проезжал грузовик с зерном. Сантьяго, став в позу фехтовальщика, вонзил саблю в мешок один раз, потом другой, и тотчас из него посыпался рис; люди, стоявшие поблизости, с дикими воплями бросились на дорогу и стали собирать зерно вместе с пылью. Грузовик резко свернул в сторону и, наехав на мусорный бак, накренился; несколько мешков лопнуло по швам, и рис, точно белая кровь, залил тротуар, на котором изможденные матери кормили младенцев, плачущих от укусов насекомых. От скопища людей отделилась фигура старухи, согнувшаяся под тяжестью огромного мешка с рисом. Сантьяго, размахивая саблей, звал за собой людей на территорию склада.

Сторож не сразу заметил, как Сантьяго кинулся на колючую проволоку и затем, путаясь в цепких ее обрывках, помчался с саблей к мешкам, сложенным в том месте, где по утрам кормили рыбой хозяйских собак. Потом с ревом и проклятиями начал рубить, колоть, рвать мешковину, высвобождая зерно, пачкая его собственной кровью, в то время как толпа неистовствовала у изгороди.

Но вот сторож опомнился, закричал, и Сантьяго, набрав в пригоршню риса, побежал прочь. Сторож крикнул второй раз, требуя, чтобы Сантьяго остановился, но тот продолжал бежать, он уже ничего не слышал, в ушах его только ветер шумел. Не переставая кричать, сторож бросился было за ним, но не догнал. И тут Сантьяго ощутил толчок в спину. Сторож, совсем еще мальчишка, впервые в жизни державший в руках винтовку, выстрелил. Толпа рассеялась, старик застыл на месте, блистая своей медалью.

И когда Сантьяго упал, как падает с лица слеза скорбящего человека, ему почудилось, что лежит он не на джутовых мешках, сваленных в кучу на мокрых опилках, а на холодной траве, смоченной их кровью, в горах, среди лунного ландшафта, в ту далекую святую сентябрьскую ночь. Он сник, как дуновение ветерка, как слабый отсвет старой монеты, что катилась, катилась и вдруг исчезла в какой-нибудь щели. Падая, он сливался с горами, которые тоже страдали от одиночества и очарование которых обратило его в небытие. Он умирал с сознанием, что пуля, поразившая его, – это дар всевышнего, его избавление, светлый праздник, которому не будет конца. Так лежал он среди зерен риса, одинокий, всеми покинутый, и остались при нем только сабля да мерцание звезд.

Бьенвенидо Н. Сантос
В ДЕНЬ ПРИЕЗДА ТАНЦОРОВ

Перевод К. Чугунова

Проснувшись, Фил увидел, что за окном уже бело, несмотря на ноябрь. Для Чикаго это довольно необычно: в осенние месяцы этот город – сонная, скучная, сумрачная долина, где с утра все окутано усыпляющей мглой, а после полудня не успевают тучи, похожие на кочаны цветной капусты, рассеяться, как наступает вечер. Фонари на проспектах светятся слабо, точно на них вековой слой грязи, небоскребы кажутся чудовищами, смотрящими тысячью воспаленных глаз. И вдруг – ослепительная белизна. Фил понял, отчего это, и закричал:

– Снег! Снег идет!

Тони, спавший в соседней комнате, очнулся.

– Чего ты? – спросил он.

– Снег идет, – повторил Фил, глядя на белые кружащиеся пушинки и торжествующе улыбаясь, как будто это он заказывал снег и теперь радовался, что так быстро этот заказ выполнили. – Вот уж они обрадуются, так обрадуются!

В спальне раздался скрип ржавых пружин, похожий на звуки разбитого аккордеона. Тони спросил:

– Кто это «они»? Чему обрадуются?

Фил молчал. Тони спросил снова, в голосе его послышалось раздражение.

– Танцоры, конечно, – ответил наконец Фил. – Сегодня приедут. Если уже не приехали. Увидят снег и захотят походить по нему. Вряд ли они его когда-нибудь видели. Это будет им память о Чикаго.

– Откуда ты знаешь? Может, в Нью-Йорке тоже был снег. – Голос Тони смешивался со стоном и скрежетом придавленных до упора пружин.

– В Нью-Йорке в начале ноября – снег? Ты что, спятил?

– Еще неизвестно, кто из нас спятил, – с усмешкой сказал Тони. – Ты как узнал, что к нам филиппинские танцоры едут, так словно помешался. Чокнутый стал. Будто они к тебе в гости едут.

Фил смутился. Так оно, наверно, и есть, он очень разволновался, когда узнал про танцоров, но ничего не мог с собой поделать. Тони правду сказал: можно подумать, что они специально к нему едут в Чикаго.

Филемону Акайяну пятьдесят лет. Он гражданин США. Служил в чине капрала в американской армии (его часть проходила обучение в Сан-Луисе-Обиспо, штат Калифорния), но в августе 1945 года, сразу после Хиросимы, война для него, как и для тысяч других солдат, кончилась, и он ушел в почетную отставку, так и не успев повоевать за родину. А спустя несколько месяцев он принял американское гражданство. Тысячи маленьких солдат в щеголеватых формах стояли тогда по стойке смирно под палящим солнцем и клялись в верности флагу и республике. Голоса присягавших походили на хоровое чтение молитвы во время причащения.

Вскоре он снова пошел работать. Для человека, только что получившего гражданство, работать значило добывать средства к существованию где придется и как придется: на фабрике, в больнице, в гостинице и других подобных местах, ухаживать за розарием, за древним старцем – ветераном какой-нибудь пограничной войны, служить официантом, поваром и выполнять всевозможную случайную работу, которой и названия-то не придумаешь.

Теперь Фил служит специальным почтовым полицейским. Он сфотографировался в форменном кителе, несоразмерно просторном и длинном, и на снимке выглядит скорее уличным музыкантом, швейцаром или служителем Армии спасения, чем полицейским. Он на несколько лет моложе Тони (полное имя Тони – Антонио Батальера) – отставного проводника пассажирских поездов, но выглядит старше, хотя Тони в последние два года редко расстается с постелью – он болен какой-то изнурительной болезнью, представляющей загадку для врачей. У Тони постоянно шелушится кожа. Сначала он думал, что это просто лишай, распространенная среди филиппинцев болезнь. Шелушение началось на шее, потом перешло на все части тела. Кожа на его лице имеет такой вид, словно заживает после сильных ожогов. И все же лицо Тони кажется молодым, гораздо моложе, чем у Фила; впрочем, лицо Фила и всегда-то выглядело старческим.

– Вот слезет вся кожа, и стану я белым человеком, – пошутил однажды Тони.

И сейчас Фил услышал такой же смешок, только прозвучал он на этот раз несколько обидно.

Фил сказал:

– Знаю я, кто из нас спятил. Тот, кто болеет и у кого дурные мысли в голове. Тебе на все наплевать, кроме своей боли, которую ты сам же и выдумал.

– Это у тебя дурные мысли! – крикнул Тони. – И ничего я не выдумал. – Он подозревал, что его болезнь серьезнее, чем просто разрастающиеся белые пятна на коже. У него внутри что-то болит, словно кишки тупыми ножницами режут. Рак. – Почему же тогда меня на пенсию уволили? – сердито спросил он.

– Старый ты, потому и уволили, – ответил Фил, глядя в окно на снегопад. – Да, ты болен, но только не раком. – Он прижался лицом к стеклу. Снежный покров достиг уже дюйма толщины, если не больше.

Тони вышел из спальни. Вид у него был измученный, словно он провел бессонную ночь.

– А я уверен, что это рак, – сказал Тони таким тоном, будто считал смерть от рака большой честью и привилегией, а Фил вознамерился лишить его возможности умереть. – Такая боль спроста не бывает. Умру я, вот что.

– Разумеется, – сказал Фил. – А кто говорит, что не умрешь? – Хорошо бы, думал он, познакомиться с этими ребятами из филиппинского ансамбля, показать им город, погулять с ними по снегу, полюбоваться их оживленными лицами, ответить на вопросы, рассказать о временах года в этой чужой стране. А они стали бы загребать пригоршнями снег, мять его или класть в рот, как делал когда-то, давным-давно, он сам, ибо снег напоминал ему мороженое, которое продавали китайцы возле городского рынка, где он играл со старшим братом, впоследствии погибшим во время ливневых дождей. Ему вспомнилось, как тяжело переживала мать смерть сына и как легко отнеслась к смерти мужа – опустившегося, конченого человека. Теперь у него никого нет, погибли все, все, кого он любил: одни от наводнения, другие – сразу или постепенно – вследствие засухи. Фил продолжал: – Все мы умрем. В один прекрасный день. Достаточно одной бомбы среднего размера, направленной на Чикаго, и всему этому вертепу – конец. Кто тут уцелеет?

– Может, твои танцоры уцелеют, – сказал Тони, глядя на снег. – Не понимаю, на что они тебе.

– Конечно, уцелеют, – парировал Фил тоном человека, который не сомневается, что благодаря его заботам с танцорами ничего не случится. – А вот когда они уедут домой на Филиппины… – Он вдруг умолк, точно засомневался в чем-то, потом, глядя печальными глазами в окно, добавил: – А что, если бомбы и на Филиппины сбросят?

– Тебе-то что? – сказал Тони. – Родных там у тебя не осталось, верно? Мне, например, наплевать. К тому времени меня и самого в живых не будет.

– Ладно, поговорим о чем-нибудь более приятном, – предложил Фил с вымученной улыбкой. – Посоветуй, с чего начать разговор, как познакомиться с этими ребятами.

План у него был таков: представившись артистам, он пригласит их осматривать достопримечательности. Машину он приготовил – помыл с мылом пепельницы, вымел мусор, выбросил старые коврики и постлал новые, пластиковые. Вымок весь, пока поливал из шланга кузов. Работая, напевал себе под нос, понемногу восстанавливал в памяти мотивы филиппинских песен. Может, под эту музыку артисты споют и потанцуют. А он будет подпевать, вставляя отдельные слова и фразы. Всех-то слов он уже не помнит, их вытеснили из памяти слова популярных песенок, заученных в Америке.

Тони молчал.

– Черт возьми, – продолжал Фил, – будь у меня твоя внешность, даже при всех этих белых пятнах, я бы не постеснялся к ним подойти. А с моим-то рылом…

– Внешность человека играет большую роль, – согласился Тони. – Визитная карточка. По ней видно, что ты – филиппинец. Крестьянин.

– Зачем обманывать себя, друг? Не в том дело, что я филиппинец. Физиономия у меня безобразная. Старческая.

Время – враг Фила. Когда-то ему твердили: «молод еще, молод», а потом вдруг стали говорить «стар» и «поздно». А в промежутке что было? Усталость, сумрак. Нет смысла глядеться в зеркало, если и так видишь, что постарел, постарел как-то сразу, стал никому не нужен, и если сознаешь, что уже миновало время, когда прекрасные мечты о будущем скрашивали твое безрадостное настоящее. Лица всех, кого ты знал, слились в твоей памяти с лицами менее знакомыми, чужими.

Когда Фил служил санитаром в больнице Кук-каунти, он ежедневно соприкасался с грязью и кровью. Домой возвращался весь пропахший медицинским мылом и дезинфицирующими средствами. На работе он имел дело как с эмбрионами, похожими на ящерицу, так и с младенцами, застывшими в зародышевом положении, скрюченными от холода и страха. Во сне ему временами виделись и более взрослые особи на разных стадиях развития, но он так и не обнаружил ту многолетнюю временную дистанцию, которая разделяет слишком молодого человека и слишком старого.

– А еще по этой карточке видно, что ты простофиля, – продолжал Тони. – Ну зачем тебе понадобилось их приглашать? В нашу квартиру? Не стыдно разве тебе за эту дыру?

Десять лет они прожили безвыездно в доме на Уэст-Шеридан-роуд, и за все это время он ни разу не ремонтировался, словно квартиры, расположенные здесь, поспорили между собой, которая из них продержится в таком запущенном состоянии дольше всех.

Спальню Тони занимал сам, а Филу предоставил возможность спать в гостиной на раскладушке. Их ковер был так истерт и впитал такое количество пыли, что навсегда утратил свой первоначальный цвет и рисунок, напоминая мираж, представляющий лишь отдаленное сходство с некогда прекрасным оригиналом. Да и все в этой квартире, включая филиппинские газеты и журналы десятилетней давности, было старое. Совершенно голые стены украшало только распятие, но и оно падало на пол всякий раз, когда кто-нибудь нечаянно хлопал дверью.

Их кухня напоминала чулан, заваленный откупоренными бутылками и распылителями со всевозможными дезодораторами. По утрам Фил, встав с постели, первым делом начинал опрыскивать помещение, чтобы убить гнилостный запах, накопившийся за ночь.

Вдоль кухонной стены тянулись полки с надписями на гнездах «соль», «хлеб» и прочее. Перед некоторыми из них стояли колышки, показывающие, какой из продуктов подошел к концу. Эти колышки постоянно перемещались в зависимости от того, что следовало купить. Не менял положения лишь один колышек под бумажкой с надписью «Лигайя», наклеенной Тони поверх этикетки «крахмал», который они никогда не употребляли. Лигайя – это девичье имя, означавшее, кроме того, счастье. То, что этот колышек постоянно торчал под надписью «Лигайя», имело двоякий смысл. Тони и Фил считали это остроумным и забавным.

Фил стряпал лучше Тони, и это был его козырь.

– Знаю, что у нас не дворец, – сказал он. – Ну, и что? Зато они отведают отменного адобо и лучшего куриного мяса с начинкой. – Фил причмокнул губами.

– Дурень ты, дурень, – сердито пробурчал Тони. – Самый что ни на есть тронутый. Чего ради ты будешь тратиться? Всю жизнь жил на гроши, да и теперь жалованье твое не ахти какое, а еще потратишься на этих юнцов, которые тебя не знают и даже открытки потом не пришлют.

– Не в открытках дело, – сказал Фил. – На что они мне? Главное, приятно им будет, понял? И потом – знаешь что? Их голоса, песни, их смех на моем «звуковом зеркале» сохранятся.

Услышав себя впервые в магнитной записи, Фил не поверил, что это – его голос, но, когда сомнения рассеялись, эта штука представилась ему истинным чудом. Он приобрел портативный магнитофон, доставивший ему и Тони много приятных минут. Они записывали песни, передаваемые по радио, а потом слушали их; записывали также собственные разговоры на английском или на родном языке. Фил явно превосходил Тони красноречием. Слог у него был цветистый, прочувственный, поэтический.

Магнитофону было уже несколько лет, но он выглядел как новый. Пленок накопилось много, и каждую Фил снабдил аккуратной наклейкой. Песни записывались в исполнении на английском языке, а речи – по большей части на родном.

Потихоньку от Тони Фил экспериментировал, запечатлевая на пленке различные звуки: скрип кровати, хлопанье двери, звуки падающих капель дождя и мокрого снега, шаги в коридоре и по истертому ковру. Все эти шумы он потом прослушивал, стараясь восстановить в памяти события и обстоятельства того дня или вечера, когда данная запись производилась. Возможно ли это? Ему начинало казаться, что возможно. Он учился связывать каждый из звуков с определенным настроением или фактом. Временами его одолевало странное желание найти способ записывать тишину, потому что именно тишина представлялась ему богатейшим источником звуков – таких, например, как звук падающего снега. И теперь, стоя рядом с Тони у окна, он смотрел на снежные вихри и думал: на что еще он может рассчитывать, если даже память подводит? Память, как и время, есть враг, изменница.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю