Текст книги "Философия Науки. Хрестоматия"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанры:
Философия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 37 (всего у книги 93 страниц)
Парадигмы как общепризнанные образцы
Парадигма как общепризнанный образец составляет центральный элемент того, что я теперь считаю самым новым и в наименьшей степени понятым аспектом данной книги. Поэтому именно образцы требуют здесь большего внимания, чем другие компоненты дисциплинарной матрицы. Философы науки обычно не обсуждали проблемы, с которыми сталкивается студент в лабораториях или при усвоении учебного материала, все это считалось лишь практической работой в процессе применения того, что студент уже знает. Он не может, говорили философы науки, решить никакой проблемы вообще, не изучив перед этим теорию и некоторые правила ее приложения. Научное знание воплощается в теории и правилах; проблемы ставятся таким образом, чтобы обеспечить легкость в применении этих правил. Я попытался доказать тем не менее, что такое ограничение познавательного содержания науки ошибочно. После того как студент уже решил множество задач, в дальнейшем он может лишь усовершенствоваться в своем навыке. Но с самого начала и еще некоторое время спустя решение задач представляет собой способ изучения закономерности явлений природы. В отсутствие таких образцов законы и теории, которые он предварительно выучил, имели бы бедное эмпирическое содержание.
Чтобы показать, что я имею в виду, я позволю себе кратко вернуться к символическим обобщениям. Одним из широкопризнанных примеров является второй закон Ньютона, обычно выражаемый формулой F=та. Социолог или, скажем, лингвист, которые обнаружат, что соответствующее выражение сформулировано в аподиктической форме и принято всеми членами данного научного сообщества, не поймут без многих дополнительных исследований большую часть того, что означают выражения или термины в этой формуле, и то, как ученые сообщества соотносят это выражение с природой. В самом деле, тот факт, что они принимают его без возражений и используют его как средство, посредством которого вводятся логические и математические операции, еще отнюдь не означает сам по себе, что они соглашаются по таким вопросам, как значение и применение этих понятий. Конечно, они согласны по большей части этих вопросов; если бы это было не так, это сразу бы сказалось на процессе научного общения. <...> (С. 241-242)
КАРЛ-ОТТО АПЕЛЬ. (Род. 1922)
К.-О. Апель (Ареl) — немецкий философ, развивает герменевтическую традицию Гадамера и Хайдеггера, но ориентируется на исследование проблем «герменевтики бытия». Проблема понимания текстов имеет для него подчиненное значение, на первый план выходит интерсубъективность сознания, тесно связанная с языком. Идея нового основоположения трансцендентальной философии является определяющей для его поздних работ. Предлагаемый им проект трансцендентальной прагматики является результатом синтеза ряда основных идей, представленных в различных направлениях современной философии, а также результатом обновления кантовского трансцендентализма.
Основные труды: Transformation der Philosophic. (Suhrkamp, Frankfurt a. M., 1988), Der Denkweg von Charles Sanders Peirce. (Suhrkamp, Frankfurt a. M., 1975), Diskurs und Verantwortung. Das Problem der bergangs zur postkonventionellen Moral (Suhrkamp, Frankfurt a. M., 1990).
Е. Головкина
Фрагменты приводятся по кн.:
Апель К.-О. Трансформация философии. М., 2001.
От Канта к Пирсу: семиотическая трансформация трансцендентальной логики
1. Введение: трансцендентальное измерение современной «логики науки» («logic of science »).
Если сравнить Кантову Критику чистого разума как теорию науки с логикой науки наших дней, то в качестве глубочайшей точки расхождения между ними можно будет назвать методологическое отличие анализа сознания от анализа языка.
У Канта речь идет о том, чтобы сделать понятным объективную значимость науки для любого сознания вообще; и хотя для осуществления этой цели он заменяет эмпирическую психологию познания Локка и Юма на «трансцендентальную» логику познания, его исследовательский метод все еще остается связанным с тем, что он сам называет «высшим пунктом» [имеется в виду «синтетическое единство апперцепции». – Е.Г.], с точкой единства сознания в трансцендентальном синтезе апперцепции»; и этому предвосхищению соответствуют учреждающие некое объективное единство правила априори, которые Кант ставит на место Юмовых психологических ассоциативных законов, – правила действия таких психических способностей, как «созерцание», «сила воображения», «рассудок», «разум».
Совершенно иначе устроена современная «logic of sciences» – «логика науки»: здесь речи нет не только о психических способностях; проблема сознания как субъекта (в противоположность объектам) научного познания, можно сказать, устранена. И на месте этих психологических реквизитов «трансцендентальной логики» Канта располагается не «единственная» математически обновленная формальная логика (как хотелось бы верить многим современным умам), а, если формулировать точно, – логический синтаксис и семантика языков науки. Эти языки науки как «semantical frameworks) («семантические каркасы») представляют собой новый субстрат априорных правил, в которых заранее выносится решение о возможном описании и объяснении «вещей в той мере, в какой они образуют некую закономерную взаимосвязь»; а кантовская проблема объективной значимости научного познания для «сознания вообще» должна быть решена в современной «логике науки» посредством логико-синтактического и логико-семантического «подтверждения» научных предложений (гипотез) или же теорий, т.е. с помощью доказательства их логической согласованности и эмпирической верифицируемости (или осторожнее: подтверждаемости). (Историко-философская) соль этой синтактико-семантической реконструкции теории науки станет зримой, если мы зададим вопрос о том, что перешло в современную логику науки из кантовского «сознания вообще», т.е. из трансцендентального субъекта науки. Официально ответ должен был бы звучать так: в этом предположении больше нет необходимости. Поскольку под субъектом при этом подразумевается человек, то субъект науки можно свести к объекту науки; поскольку же речь идет о логическом условии возможности и значимости науки, трансцендентальная функция субъекта заменяется на логику языка науки: следовательно, языковая логика вместе с эмпирической проверяемостью предложений или же систем предложений занимают место Кантовой трансцендентальной логики объективного опыта.
Между тем эта официальная неоспоримость современной логики науки уже давно не соответствует реальной проблемной ситуации; здесь имплицирован идеологический момент, в котором скрыт провал изначальной программы современной логики науки, «логического эмпиризма»: дело в том, что замена трансцендентальной функции субъекта познания на «единственную» логику научного языка могла производиться всерьез с тех самых пор, как возникла надежда, что интерсубъективность возможной значимости всякой эмпирической науки можно будет гарантировать с помощью синтаксиса или семантики некоего «вещного» языка или же языка «фактов»[3]3
Уже в редукции «вещного» языка или языка «событии» к языку «фактов», как он задан в Трактате Л.Витгенштейна и продолжен в конструктивной семантике – например, у Гемпеля в реконструкции «объяснения событий» посредством логического выведения соответствующих «описываемых фактов» – проявляется неолейбницианская редукция трансцендентальной логики опыта к формальной логике языкового описания: здесь вопрос о значимости познания, в качестве вопроса о логическом и эмпирическом обосновании доступных описанию фактов, вновь отделяется от кантовского вопроса о субъективных условиях возможности познания вещей или же событий – как если бы этот последний вопрос можно было бы свести к психологическому вопросу о возникновении познания (отделение «context of discovery» – «контекста открытия» – от «context of justification» – «контекста обоснования»). Похоже, что такая редукция трансцендентальной логики до (синтактико-семантической) «логики науки» нуждается в коррекции со стороны языковой логики, дополненной трансцендентальной прагматикой; это настоятельно требуется уже в силу того обстоятельства, что синтактика-семантическая реконструкция причинного объяснения событий через дедуктивно-номологическую модель выведения фактов по сей день не сумела выработать критерий для различения случайно взятых универсальных предложений и обобщенных симптомов от высказываний, в которых формулируются релевантные для объяснения законы. На мой взгляд, здесь мы имеем дело с местью неотрефлектированного абстрагирования от прагматического измерения причинного дискурса экспериментальной науки, которая формулирует релевантные гипотезы своих законов посредством выведения (Пирс), с помощью эвристической путеводной нити категории причинности.
[Закрыть]. Как раз это и стало основной причиной, в силу коей молодой Витгенштейн в Трактате посчитал себя вправе назвать «логику языка» «трансцендентальной» с намеком на Канта, а субъект науки – как нечто такое, чего в мире «не существует», – наделить функцией установления границ мира, присущей логике языка. Между тем было все-таки выявлено, что посредством синтаксиса и семантики некоего вещного языка или же языка фактов невозможно гарантировать ни логическую согласованность, ни (даже) интерсубъективную эмпирическую проверяемость науки. В двух местах оказалось необходимым под именем практических конвенций ввести так называемое прагматическое измерение интерпретации знаков человеком как условие возможности и значимости научных предложений.
1. Один раз это произошло с так называемой проблемой верификации, когда логически реконструированный язык науки необходимо было сопрячь с фактами. Здесь выяснилось, что как раз аналитически-языковая форма современной теории науки имеет своим последствием то, что теории науки, которые подлежат проверке, можно сличать не с голыми фактами а лишь с так называемыми базисными предложениями. Но чтобы последние возымели силу, потребовалась договоренность научных экспертов как прагматических интерпретаторов науки – а ведь это означает, – как субъектов науки, поскольку они принципиально не могут быть редуцированы до уровня объектов эмпирической науки. Получается, что язык этой договоренности относительно базисных предложений – в смысле логической семантики – не может быть идентичным реконструируемому языку науки; скорее он должен практически совпадать с еще не формализованным языком, на котором сами создатели языка и ученые-эмпирики должны прийти к соглашению о прагматической интерпретации языка науки.
2. Тем самым уже указан и другой, еще более важный пункт, где замена трансцендентальной функции субъекта синтактико-семантическими правилами некоего вещного языка или языка фактов с необходимостью потерпела крах. В отличие от того, что постулировал ранний Витгенштейн, формализованный язык науки не может пользоваться не подвергаемой дальнейшей рефлексии логической формой «единственного» языка и «единственного» мира; скорее он должен внедряться и узакониваться как конвенциональный «semantical framework» – «семантический каркас» – учеными, прагматически интерпретирующими его на некоем метаязыке. (С. 171-174)
Проблема, к которой привела современная дискуссия, как будто стоит в том, что кантовский вопрос об условиях возможности и значимости научного познания был обновлен, став вопросом о возможности интерсубъективного взаимопонимания относительно смысла и истинности предложений или же систем предложений. А это может означать, что Кантова критика познания как анализ сознания оказалась преобразованной в критику смысла как анализ знаков; «высшим пунктом» же последней является не достижимое уже теперь объективное единство представлений в полагаемом как интерсубъективное «сознании вообще», а единство взаимопонимания в неограниченном интерсубъективном консенсусе, со временем достижимое путем последовательной интерпретации знаков. (С. 177)
Коммуникативное сообщество
как трансцендентальная предпосылка социальных наук <...> мне хотелось бы с самого начала обозначить два тезиса:
1. В противоположность господствующей сегодня логике науки (logic of science), я придерживаюсь мнения о том, что каждая философская теория науки должна ответить на поставленный Кантом вопрос о трансцендентальных условиях возможности и значимости науки.
2. В противоположность представителям ортодоксального кантианства, я, однако, придерживаюсь еще и того мнения, что ответ на поставленный Кантом вопрос сегодня не ведет назад к кантовской философии трансцендентального «сознания вообще». Более того, ответ на вопрос о трансцендентальном субъекте науки, как я полагаю, должен быть опосредован реальными достижениями философии нашего столетия, а именно – пониманием трансцендентального достоинства языка, а тем самым – и языкового сообщества.
Я не считаю, что вопрос о трансцендентальных условиях возможности и значимости науки идентичен вопросу о возможной дедукции теорем в рамках аксиоматической системы, которая сама подлежит обоснованию, и что поэтому он должен привести назад к логическому кругу, к regressus ad infinitum [движение назад до бесконечности (лат.). – Ред.] или же к догматическому постулированию последних принципов.
Совершенно так же я не считаю, что трансцендентальную постановку вопроса – как у самого Канта – следует ограничить «оправданием» классического построения теории в физике или же в Евклидовой геометрии – хотя такая постановка вопроса остается релевантной и при таком ограничении, при одновременной познавательно-антропологической релятивизации идеи априорного. Ввиду фактически свершившейся трансформации теоретико-познавательной проблематики в проблематику аналитической философии языка гораздо более естественной мне представляется картезианская радикализация трансцендентальной постановки вопроса, которая, правда, в отличие даже от Э. Гуссерля, не позволяет возводить вопрос о значимости смысли к картезианскому вопросу об очевидности сознания, которая всегда моя [jemeinigen Bewußtseins-Evidenz].
<...> С одной стороны, весьма правдоподобно, что аксиомы Евклидовой геометрии и «предложения о цвете» [Гуссерля. – Ред.] («что зеленое, то не красное» или же «что цветное, то и протяженное») представляют собой синтетические предложения априори потому, что хотя мы и в состоянии непротиворечиво иначе мыслить соответствующие положения дел, но мы не можем их иначе себе представлять. Эта феноменологическая и познавательно-антропологическая констатация основана на обыденной наглядной очевидности индивидуальных феноменов; между тем, как раз поэтому она недостаточна для обоснования априорной интерсубъективной значимости Евклидовой геометрии и «предложений о цвете». Более того, для такого обоснования требуется, чтобы обыденная наглядная очевидность была посредством прагматико-семантических правил сопряжена с некоей «языковой игрой», т.е. возведена на уровень парадигмы языковой игры в духе позднего Витгенштейна. Только тогда очевидность сознания, которая всегда моя, благодаря взаимопониманию посредством языка преобразуется в априорную значимость высказываний для нас и потому может считаться априори обязательным познанием в консенсусной теории истины. (С. 193-195)
И вот, как Витгенштейнову концепцию «языковой игры», так и Пир-сову концепцию «сообщества» («community»), можно, на мой взгляд интерпретировать так, что, с одной стороны, сохраняется функциональная соль кантовского трансцендентального идеализма... с другой же стороны, имплицируется опосредованность кантовского трансцендентального идеализма своего рода реализмом и даже историческим материализмом фактически всегда уже предполагаемого общества (как «субъекта-объекта» науки). Возможность и даже необходимость такой интерпретации обусловлена тем, трансцендентальная философия критики смысла, в противоположность Канту, исходит не из предпосылки различения вещи-самой-по-себе и мира явлений, <...> а из того, что идеальные нормы, без принятия которых в качестве предпосылки всякий аргумент утратил бы смысл... могут и принципиально должны реализовываться в конкретном обществе. Следовательно, анализируемая трансцендентальная предпосылка науки не будет ни идеалистической в духе традиционной философии сознания, ни материалистической в духе онтологического «диамата» либо сциентистского объективизма позитивистского происхождения, умалчивающего о своих онтологических импликациях. Скорее речь здесь должна идти о поистине диалектической концепции, располагающейся по ту стороны идеализма и материализма, – диалектической потому, что в ней с самого начала «опосредована» противоположность между трансцендентальным идеализмом и апеллирующим к обществу «историческим материализмом». (С. 197)
<...> Из антагонизма между нормативно-идеальным и материально-фактическим моментами в нашей трансцендентальной предпосылке коммуникативного сообщества вытекает, на мой взгляд, основная диалектическая черта философской теории науки, обнаруживающаяся как только коммуникативное сообщество, которое формирует трансцендентальный субъект науки, в то же время становится объектом науки: на уровне наук о духе в широчайшем смысле. А именно, теперь обнаруживается, что, с одной стороны, субъектом возможного консенсуса об истине в науке является не внешнее по отношению к миру «сознание вообще», а исторически реальное общество, – с другой же стороны, то, что исторически реальное общество лишь тогда может быть понято адекватно, когда оно будет рассматриваться как возможный субъект науки, включая социологию, а его историческая реальность – эмпирически и в то же время нормативно-критически будет реконструирована с учетом реализуемого в обществе идеала неограниченного коммуникативного сообщества.
И вот в этой точке становится очевидным и конфликт, с самого начала наличествующий между рассматриваемым мною трансцендентально-философским подходом к основоположению и господствующей сегодня аналитической «logic of science» («логикой науки»). А именно: последняя, на мой взгляд, глубочайшим образом обусловлена той предпосылкой (которую она, правда, вряд ли рефлектирует), что чистое отделение в науке субъекта от объекта следует сохранять в сфере не только естествознания, но и в сфере наук о духе. <...> Мне представляется, что в действительности Рубикон в современной дискуссии об основаниях теории науки характеризуется следующим вопросом: обусловлена ли принципиальная разница между науками об обществе и естествознанием тем обстоятельством, что человек в первых сразу является и субъектом, и объектом науки. В дальнейшем я хотел бы попытаться осознанно перейти этот Рубикон. (С. 198)
<...> Речь при этом идет о том, чтобы проплыть между Сциллой релятивистической герменевтики, которая условия собственной возможности приносит в жертву плюрализму монад языковых игр, – и Харибдой догматико-объективистской критики других, которые уже не допускаются ни к какому действительному диалогу. <...> эта цель философии и критических социальных наук может быть достигнута in the long run – в конечном счете – лишь одновременно с практической реализацией безграничного коммуникативного сообщества в языковых играх систем социального самоутверждения. (С. 235-236)
ПОЛ КАРЛ ФЕЙЕРАБЕНД. (1924-1994)
П.К. Фейерабенд (Feyerabend) – американский философ и методолог науки, представитель философии постпозитивизма, выдвинувший концепцию «эпистемологического анархизма». Ее исходным пунктом стал тезис о «теоретической нагруженности» фактов, из которого он делает вывод, что кажущееся превосходство одной теории может быть вызвано лишь привычным для нас языком, а отнюдь не ее объективными достоинствами. Теории «несоизмеримы» между собой, и эмпирический метод не может дать независимого основания для выбора. Рациональный выбор между теориями – сказка, придуманная учеными. На самом деле все зависит от таких факторов, как социальное положение ученого, его мировоззрение, пристрастия, интересы. Абсолютизируя как момент зависимости фактов от теории, так и значение социокультурных факторов для развития науки, Фейерабенд утверждает, что нет и не может быть универсального метода познания, а господство одной, чаще всего старой, теории – догматизм, вредный для науки и общества в целом. Единственным принципом, обеспечивающим развитие науки, является «пролиферация», те. умножение взаимно несовместимых теорий, или, по-другому, принцип «все допустимо».
Другое следствие «несоизмеримости» теорий, по мнению Фейерабенда, – невозможность оценки качественных сдвигов в науке. Отстаивая антикумулятивистскую концепцию научного знания, он доказывает, что научного прогресса нет, а познание не представляет собой движения к истине, оно лишь «океан взаимно несовместимых альтернатив». Следующим закономерным шагом, который сделал Фейерабенд, стало стирание грани между мифом, религией, наукой, искусством. Раз любая гипотеза на что-то годна, то наука не представляет собой универсального познавательного инструмента и не может претендовать на исключительное место в культуре. В конечном счете Наука, Истина, Разум, Справедливость для Фейерабенда оказываются синонимами инструментов господства, а плюрализм и анархизм в познании отождествляются с интеллектуальной свободой.
М.В. Сахарова
Приводимый отрывок взят из главного теоретического труда Фейерабенда «Против методологического принуждения». Текст цитируется по кн.:
Фейерабенд П. Избранные труды по методологии науки. М., 1986.
Против методологического принуждения
Контриндукция
Например, мы можем использовать гипотезы, противоречащие хорошо подтвержденным теориям или обоснованным экспериментальным результатам. Можно развивать науку, действуя контриндуктивно Подробный анализ этого принципа означает рассмотрение следствий из тех «контрправил», которые противостоят некоторым известным правилам научной деятельности. Для примера рассмотрим правило, гласящее, что именно «опыт», «факты» или «экспериментальные результаты» служат мерилом успеха наших теорий, что согласование между теорией и «данными» благоприятствует теории (или оставляет ситуацию неизменной), а расхождение между ними подвергает теорию опасности и даже может заставить нас отбросить ее. Это правило является важным элементом всех теорий подтверждения (confirmation) и подкрепления (corroboration) и выражает суть эмпиризма. Соответствующее «контрправило» рекомендует нам вводить и разрабатывать гипотезы, которые несовместимы с хорошо обоснованными теориями или фактами. Оно рекомендует нам действовать контриндуктивно.
Контриндуктивная процедура порождает следующие вопросы: является ли контриндукция более разумной, чем индукция? Существуют ли обстоятельства, благоприятствующие ее использованию? Каковы аргументы в ее пользу? Каковы аргументы против нее? Всегда ли можно предпочитать индукцию контриндукции? и т.д.
Ответ на эти вопросы будет дан в два этапа. Сначала я проанализирую «контрправило», побуждающее нас развивать гипотезу, несовместимые с признанными и в высокой степени подтвержденными теориями, а затем я рассмотрю контрправило, побуждающее нас развивать гипотезы, несовместимые с хорошо обоснованными фактами. Результаты этих рассмотрений предварительно можно суммировать следующим образом.
В первом случае оказывается, что свидетельство, способное опровергнуть некоторую теорию, часто может быть получено только с помощью альтернативы, несовместимой с данной теорией: рекомендация (восходящая к Ньютону и все еще весьма популярная в наши дни) использовать альтернативы только после того, как опровержения уже дискредитировали ортодоксальную теорию, ставит, так сказать, телегу впереди лошади. Некоторые наиболее важные формальные свойства теории также обнаруживаются благодаря контрасту, а не анализу. Поэтому ученый, желающий максимально увеличить эмпирическое содержание своих концепций и как можно более глубоко уяснить их, должен вводить другие концепции, т.е. применять плюралистическую методологию. Он должен сравнивать идеи с другими идеями, а не с «опытом» и пытаться улучшить тс концепции, которые потерпели поражение в соревновании, а не отбрасывать их. Действуя таким образом, он сохранит концепции человека и космоса, содержащиеся в книге Бытия или «Поимандре», и будет их использовать для оценки успехов теории эволюции и других «новейших» концепций. При этом он может обнаружить, что теория эволюции вовсе не так хороша, как принято считать, и что ее следует дополнить или полностью заменить улучшенным вариантом книги Бытия. Познание, понимаемое таким образом, не есть ряд непротиворечивых теорий, приближающихся к некоторой идеальной концепции. Оно не является постепенным приближением к истине, а скорее представляет собой увеличивающийся океан взаимно несовместимых (быть может, даже несоизмеримых) альтернатив, в котором каждая отдельная теория, сказка или миф являются частями одной совокупности, побуждающими друг друга к более тщательной разработке; благодаря этому процессу конкуренции все они вносят свой вклад в развитие нашего сознания. В этом всеобъемлющем процессе ничто не устанавливается навечно и ничто не опускается. Не Дирак или фон Нейман, а Плутарх или Диоген Лаэрций дают образы познания такого рода, в котором история науки становится неотъемлемой частью самой науки. История важна как для дальнейшего развития науки, так и для придания содержания тем теориями, которые наука включает в себя в любой отдельный момент. Специалисты и неспециалисты, профессионалы и любители, поборники истины и лжецы – все участвуют в этом соревновании и вносят свой вклад в обогащение нашей культуры. Поэтому задача ученого состоит не в том, чтобы «искать истину» или «восхвалять Бога», «систематизировать наблюдения» или «улучшать предсказания». Все это побочные эффекты той деятельности, на которую и должно главным образом быть направлено его внимание и которая состоит в том, чтобы «делать слабое более сильным», как говорили софисты, и благодаря этому поддерживать движение целого.
Второе «контрправило», рекомендующее разрабатывать гипотезы, несовместимые с наблюдениями, фактами и экспериментальными результатами, не нуждается в особой защите, так как не существует ни одной более или менее интересной теории, которая согласуется со всеми известными фактами. Следовательно, вопрос не в том, следует ли допускать в науку контриндуктивные теории, а скорее в том, должны ли существующие расхождения между теорией и фактами возрастать, уменьшаться или будет происходить что-то третье?
Для ответа на этот вопрос достаточно вспомнить, что отчеты о наблюдениях, экспериментальные результаты, «фактуальные» предложения либо содержат в себе теоретические предложения, либо утверждают их самим способом употребления. Таким образом, наша привычка говорить «эта доска коричневая», когда мы видим ее в нормальных условиях и наши органы чувств не расстроены, и говорить «эта доска кажется коричневой», когда мало света или мы сомневаемся в нашей способности наблюдения, выражает веру в то, что существуют известные обстоятельства, при которых наши органы чувств способны воспринимать мир таким, «каков он есть па самом деле», и другие, равно знакомые нам обстоятельства, при которых органы чувств нас обманывают. Эта привычка выражает веру в то, что одни наши чувственные впечатления правдивы, а другие – нет. Мы также уверены, что материальная среда между объектом и нашим глазом не оказывает разрушительного воздействия и что физическая сущность, посредством которой устанавливается контакт – свет, – доставляет нам истинную картину. Все это абстрактные и в высшей степени сомнительные допущения, формирующие наше видение мира, но недоступные прямой критике. Обычно мы лаже не осознаем их влияния до тех пор, пока не столкнемся с совершенно иной космологией: предрассудки обнаруживаются благодаря контрасту, а не анализу. Материал, находящийся в распоряжении ученого, включая его наиболее величественные теории и наиболее изощренную технику, имеет точно такую же структуру. Он содержит принципы, которые ученому неизвестны, а если и известны, то их чрезвычайно трудно проверить. (В результате этого теория может прийти в столкновение со свидетельством не потому, что она некорректна, а потому, что свидетельство порочно.)
Итак, как можно проверить нечто такое, что используется постоянно? Как можно проанализировать термины, в которых мы привыкли выражать свои наиболее простые и непосредственные наблюдения, как обнаружить их предпосылки? Как можно открыть тот мир, который предполагается в наших действиях? Ответ ясен: мы не можем открыть его изнутри. Нам нужен внешний стандарт критики, множество альтернативных допущений, или – поскольку эти допущения будут наиболее общими и фундаментальным – нам нужен совершенно иной мир – мир сновидений. С его помощью мы обнаружим характерные особенности реального мира, в котором, как нам кажется, мы живем (и который в действительности может быть лишь другим миром сновидений). Следовательно, первый шаг в нашей критике хорошо известных понятий и процедур, первый шаг в критике «фактов» должен состоять в попытке разорвать этот круг. Мы должны создать новую концептуальную систему, которая устраняет наиболее тщательно обоснованные результаты наблюдения или сталкивается с ними, нарушает наиболее правдоподобные теоретические принципы и вводит восприятия, которые не могут стать частью существующего перцептивного мира. Этот шаг вновь является контриндуктивным. Следовательно, контриндукция всегда разумна и имеет шансы на успех.
В последующих семи главах этот вывод будет развит более подробно и подтвержден примерами из истории. Может возникнуть впечатление, будто я рекомендую некоторую новую методологию, которая индукцию заменяет контриндукцией и использует множественность теорий, метафизических концепций и волшебных сказок вместо обычной пары теория – наблюдение. Разумеется, такое впечатление совершенно ошибочно. В мои намерения вовсе не входит замена одного множества общих правил другим; скорее я хочу убедить читателя в том, что всякая методология – даже наиболее очевидная – имеет свои пределы. Лучший способ показать это состоит в демонстрации границ и даже иррациональности некоторых правил, которые тот или иной автор считает фундаментальными. В случае индукции (включая индукцию посредством фальсификации) это означает демонстрацию того, насколько хорошо можно поддержать рассуждениями контриндуктивную процедуру. Всегда следует помнить о том, что эти демонстрации и мои риторические упражнения не выражают никаких «глубоких убеждений». Они лишь показывают, как легко рациональным образом водить людей за нос. Анархист подобен секретному агенту, который играет в разумные игры для того, чтобы подорвать авторитет самого разума (Истины, Честности, Справедливости и т. п.). (С. 160-165.)