Текст книги "Четвертое измерение"
Автор книги: Авраам Шифрин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 20 страниц)
Глава XIX
Через месяц меня включили в этап. Но до этого я все же успел прочесть у Зубчинского ряд книг по вопросам теософии. Мы ехали опять на ст. Чуна, в лагерь № 04. В Чуне от маленького станционного домика нас повели через таежные вырубки и строящийся небольшой поселок. Этот лагерь не отличался от других, разве только был более ветхим... Скоро я увидел, что это нечто вроде резервуара, откуда черпали людей для громадного лагеря, расположенного неподалеку, для ДОКа – деревообделочного комбината, где работало много тысяч человек. В зоне были люди, поправляющиеся после болезни и занятые «легкой» работой – разгрузкой вагонов для ДОКа. Меня встретили знакомые: врач Гефен, Виктор и многие друзья; я уже перестал чувствовать себя в лагере новичком, хотя, по сравнению с другими, был здесь еще немного. Ведь люди исчисляли свои сроки с 1948 и даже с 1945 года, то есть сидели уже по 10 лет. Был здесь и человек, кончавший 25-летний срок... Это был старый коммунист, соратник Ленина, еврей Баумштейн. Меня познакомили с ним. Он лежал в бараке, уже не вставая, от истощения у него была хроническая пелагра. Сухонький легкий скелет, обтянутый бледной шелушащейся кожей, привстал мне навстречу и подал невесомую руку. Говорить ему было тяжело, и мы, посидев недолго, ушли. Наш разговор касался общих мест.
– Ну, как там, на воле? – спрашивал беззубый рот.
Я хотел спросить его мнение о событиях наших дней, но жаль было мучить человека.
– Все по-прежнему. «Временные затруднения» тянутся почти 40 лет.
Этот еле живой человек все еще считался опасным – его везли в Красноярскую тайгу, в ссылку.
Был тут парень, знакомый мне по Омску, который не производил на меня приятного впечатления, но был явно интересен своим внутренним миром: Геннадий Черепов, бывший студент, сын известного советского генерала. С товарищами, тоже детьми крупных военных, он создал террористическую организацию: из отцовских пистолетов они убили секретаря областного комитета партии в Свердловске. А в лагере этот высокий, нервный юноша с громадными серыми глазами и бровями вразлет на скуластом лице попал в русскую националистическую группу, которая боролась с «украинским засильем». Думаю и даже уверен, что группу эту создал КГБ, чтобы разжигать национальную вражду в лагерях. Но Гена, конечно, был искренен. В драке с украинцами ему повредили позвоночник: он сильно хромал. Этот человек увлекся теперь философией, и наше с ним знакомство развивалось: он давал мне читать Канта, Гегеля и даже Ницше (это было запрещено). Постепенно наши беседы становились глубже и искренней и, наконец, я кое-что рассказал ему, дав возможность самому додумать остальное – о понятиях Кармы и реинкарнации. Сказанное мною Гена воспринял, как откровение. Да это и было откровением для незнающего. Серьезно мыслящий человек не может пройти мимо этих понятий, меняющих весь взгляд на философию и мышление.
Но на этом наше знакомство не остановилось: поскольку Гена сам писал стихи, я читал ему Брюсова, Блока, Гумилева. Геннадий сидел, не дыша. Он не знал этих поэтов: в школьных программах СССР их нет.
С Геной Череповым приходил ко мне Валька «Лохматый» – Рикушин, тоже известный мне еще по Омску. Бывший беспризорник, живший на кучах отбросов угля, под мостами, он с детства научился воровать. Сначала – на рынках. А потом его «специальностью» стало сбрасывать на ходу с товарного поезда контейнеры. Паровозная бригада показывала ему и его товарищам, что лучше сбросить; они проделывали «работу», прыгали с притормозившего состава, разбивали упавший контейнер, продавали бывшие там товары, а деньги делили с железнодорожниками: ведь в СССР все вынуждены воровать, всем не хватает на жизнь. Ворует продавец в магазине и директор треста; воруют генералы и руководители военных институтов; я сам, работая в системе Министерства вооружения, помогал некоторым из них вырваться из «объятий» прокуратуры, где на них были заведены дела о хищении денежных средств и материалов. А Валька воровал потому, что просто хотел есть. Начались аресты, тюрьмы. Сейчас ему было 19 лет. К нам, в лагерь политзаключенных, он попал за то, что в подземном карцере вскрыл себе вену и кровью написал на стене: «Смерть коммунистам!» Вся жизнь этого юноши прошла в борьбе за элементарное существование: на свободе он хотел добыть хлеб, в лагере ходил с двумя ножами, чтобы сохранить жизнь. Вечные драки с «политическими противниками» – «суками» – не раз ставили Вальку в безвыходное положение, и тогда он убивал. А однажды его «заловили» и так изрезали, что потом врачи «сшивали» его больше полугода. В драке этой ему ножами изрезали голову, и теперь у него кожа там сплошными рубцами, так что его нельзя стричь наголо (как стригут каждые 10 дней всех нас). Отсюда и кличка – «Лохматый». Этот бывший вор теперь дружен с Геннадием, ходит за ним, как тень. Читает философские книги. Начал писать стихи. Но есть и еще кое-что, связывающее этих людей: оба морфинисты, оба курят «план», гашиш... Геннадий начал колоться, когда ему перебили позвоночник. Ну, а для Вальки это естественно: как избежать подобного, если вся жизнь «по кочкам»?
Был в зоне и Зигмунд. Мы тепло встретились. Через дня два он сказал мне:
– Я хочу познакомить тебя с одним человеком. Это генерал Рейха Сарториус, большая фигуpa. И не только по чину: он умен, работал всю жизнь в контрразведке.
Вечером мы пошли «на чашку кофе» к генералу. Прежде всего поражали глаза этого невысокого, худощавого и, в общем-то, незаметного человека: они буквально пронизывали тебя.
Нас, действительно, ждало кофе, настоящее, не желудевое: генерал иногда получал посылки от Красного Креста, а иногда и от друзей из Германии – его не забывали.
– Я ведал не разведкой, а контрразведкой в Париже, – рассказывал генерал. – Жил, забыв о Рейхе: у меня была фирма «Мороженое», и за многие годы жизни во Франции я «офранцузился». Поэтому, когда я столкнулся с действиями гестаповцев, они мне показались дикими, хотя я, конечно, знал о них. Я, может быть, долго этого и не увидел бы, но у меня работал человек, жена которого оказалась еврейкой, она попала в руки французской полиции и в лагерь для депортации. Прибежал ко мне этот человек со слезами на глазах, – пришлось ехать выручать его жену. Ведь в это время я уже был лицом официальным. Приехали мы в лагерь, в пригороде Парижа. Списков никаких, найти женщину эту трудно. Пришлось нам ходить по баракам. Ходили два дня, нашли ее, увезли. Но после этих поисков неделю я не мог есть. Такое я увидел... Говорю потом как-то при встрече Гиммлеру, в Берлине: «Как это ты допускаешь такое? Ведь это позор для нас!» А он отвечает: «Ты там ближе, хочешь – вмешайся»...
Вот генерал и послал своего адъютанта, чтобы тот как следует «почистил» лагеря: тех, кто связан с «маки», оставил, а непричастных к партизанской деятельности – отпустил. Отдав приказ, он забыл об этом. Шли годы. В 1945 году пришлось ему бежать от союзных войск. Добрался он почти до Испании, но в море их задержал английский крейсер. После прибытия в Англию ему объявили, что он заочно был приговорен к смерти. Но его судили снова, поскольку приговор не был приведен в исполнение при его задержании. Судили – и оправдали: не нашли в его действиях преступлений против человечности, а свою работу военного контрразведчика он и не отрицал. Тогда Франция потребовала его выдачи для суда во Франции. Понимая, что французы его не пощадят, он ехал туда не с легким сердцем. Но в камеру его тюрьмы неожиданно пришла делегация евреев парижской общины. Эти люди сказали, что хотят назначить ему своих адвокатов.
– Почему? – спросил он их.
– У евреев хорошая память, – отвечали они. – Во время войны по вашему указанию освободили из лагерей несколько тысяч евреев. Теперь мы хотим уплатить наш долг.
Процесс был сенсационным: евреи защищали немецкого генерала! И суд оправдал его.
Считая, что теперь пора и отдохнуть, он поехал в Германию. По дороге его украла русская опергруппа КГБ и вывезла в СССР. После допросов на Лубянке ему объявили: «приговорен Особым Совещанием к пожизненной каторге. «Исправили» ошибку англичан и французов, даже суда не потребовалось. И вот, с 1948 года он в советских концлагерях, повидал Воркуту, Инту, теперь – здесь.
Слушать этого человека, и говорить с ним было интересно: во всем чувствовался недюжинный ум и проницательность. И поражало отчетливое понимание ситуации и социологических отношений в СССР. Этот человек не только хорошо говорил по-русски, но и знал об антагонизме между карательными органами: прокуратурой, милицией и КГБ; знал, что такое комсомол и каковы взаимоотношения между администрацией и рабочими на заводах...
Рядом с генералом на нарах лежал старик Гинзбург – «украинский националист», целыми днями переводивший Бялика и Маркиша с еврейского на русский. Эта пара была дружна. Они часами беседовали по-немецки: генерал всегда умел найти в собеседнике что-то интересное для себя.
Новый Год неожиданно принес поразительную новость: объявили об амнистии «власовцам» – людям, воевавшим против советской власти, и всем пособникам немцев. Но сделано это было странно и глупо: тех, кто «с оружием в руках» шли на фронте против Советской армии, освобождали полностью, а тем, кто «пособничал» немцам – был старостой, бургомистром, переводчиком – срок снижался наполовину: с 25 до 12 с половиной лет. Никто из нас не мог понять, кто и как выдумал эту нелепость. Но факт налицо: за вахту уходили власовцы, а Гинзбург оставался в лагере...
– А знаете, Гинзбург, есть идея: я вам дам официальную справку, что вы служили солдатом у меня в батальоне, – шутил Зигмунд, – а генерал засвидетельствует! И отпустят вас.
Но Гинзбургу было не до шуток: амнистии бывают не часто, а 12 лет и шесть месяцев для человека в 60 лет – то же, что пожизненно...
В лагере царило оживление: каждый день освобождали людей, и это вселяло какую-то надежду.
И вдруг объявили: всем немцам срочно собраться с вещами и явиться к вахте! Новость вызвала недоумение и ажиотаж: неужели этих людей отпустят на Запад? Ведь они – живые свидетели преступлений советской власти против военнопленных, люди из сегодняшних красных концлагерей!
А немцы уже потянулись к воротам. Мы пошли прощаться. Какой-то парень читал отъезжающим стихи:
– Ты запомни навек,
как кингирские трупы
под танками
Проложили дорогу на вахту тебе!
Мы обнялись с Зигмундом: судьба свела врагов, подружила их и разводила в стороны. Немцы вели себя в лагерях достойно: мы прощались с ними по-товарищески. А вот и генерал.
– Шалом вам, евреи! Желаю стать израильтянами!
– Спасибо за самое лучшее пожелание! Ворота вахты распахнулись и закрылись: к по езду уходило несколько сотен человек, а на трассе в могилах оставались сотни тысяч их товарищей.
На следующей день бесконвойники рассказали, что всех немцев с трассы свезли в Вихоревку, куда были поданы два пассажирских состава – прощай, «телятники»! – и около станции была поставлена трибуна. Немцев построили около поездов, а на трибуну вышел начальник Озерлага полковник Евстигнеев и начал прощальную речь, в которой предлагал «забыть обиды» и приглашал дружить с Россией. Не дав ему кончить, вскочил на ступеньку вагона немецкий генерал и обратился к товарищам:
– Друзья мои! – и все отвернулись от трибуны и стали лицом к своему товарищу.
– Не забывать я зову вас, а помнить, что остаются здесь сотни тысяч трупов, умерших от голода, расстрелянных товарищей наших. Почтим же их память, попрощаемся с ними, – и он снял шапку.
Вся толпа обнажила головы. Ничего не оставалось делать и Евстигнееву: снял он чекистскую фуражку – дипломатия превыше всего!
Уехали немцы, а вскоре начали приходить от них письма: Мюнхен, Бонн... Неужели есть на свете эти города?.. Неужели есть в мире что-то, кроме тайги, грязи, бараков, вышек?..
Ведь «жизнь» у нас продолжалась: мы ходили на работу в тайгу пилить лес, валить деревья для ДОКа, и конвой был так же жесток, и есть хотелось – недоедание мучало постоянно. И конвой, русский конвой, издевался над соотечественниками, как не могли бы, наверное, издеваться никакие завоеватели. Я помню случай, когда в тайге за какую-то провинность эти люди-звери раздели и привязали голого заключенного к дереву: на растерзание мошке. А таежная мошка, «гнус» – это исчадие ада. Величина мошки – не больше 1-1,5 мм, но стоит ей сесть на тело, как она в долю секунды прожигает отверстие в коже и пьет кровь. И раздавить ее уже бесполезно: яд пошел в кровь, место укуса опухает, болит. Работать при мошке без сетки-накомарника нельзя: на голову надеваешь мешок, в котором перед лицом вделана сетка из ниток. И вот, на съедение этой мошке, этим кровавым ядовитым тиграм, был отдан человек... Вначале он кричал, матерился. Жутко было смотреть на него, беспомощного. Потом замолк. Оказалось, что это был парень из воров; среди этих людей шло явное совещание. Очевидно, они хотели отомстить за товарища. И отомстили... Во время съема, конца работы, заключенные стоят толпой. И конвой стоит группой, распределяя, кому где идти с колонной. В этот момент из нашей толпы просвистел топор и раскроил череп начальника конвоя; он упал замертво. Виновный? Нет виновного: ведь стоит тысяча человек, попробуй узнать, кто это сделал...
Правда, КГБ все же часто бывал слишком хорошо осведомлен о многом. Все знали, что среди нас есть «стукачи», предатели. За десять лет в лагерях я убедился, что редко стукачу удавалось продержаться нераскрытым два-три месяца: на чем-то обязательно попадался. И тогда его убивали. А когда за убийство была введена смертная казнь, его «прикладывали»: поднимали за руки и ноги и опускали с силой задом и спиной на землю, на бетон. После этого человек жил... в больницах, дотягивал год, два до смерти.
Глава XX
События явно развивались: к нам то и дело приезжало какое-то высокое начальство в штатском. С ними почти всегда был Евстигнеев, начальник Озерлага. Шли весенние «параши» – будет комиссия, будут освобождать... Меня, как юриста, многие спрашивали: возможен ли такой приезд комиссии для пересмотра наших дел? Я отвечал, что считаю это нелогичным и нереальным: ведь для пересмотра дел надо доставить миллионы томов из архивов КГБ и начинать следствие заново. А где свидетели? А как быть с самооговорами? Ведь известно, как много людей под пытками наговорили на себя Бог весть что! Никакая, самая объективная следственная комиссия не может найти истину, спрятанную под ворохом ложных дел и бесчисленных бумаг. Но одновременно, – говорил я, – чего не бывает в «стране чудес»? Ведь в СССР никто никогда не знает, в какую сторону через минуту сумасшедший кинет валенок...
Меня в это время перевели на деревообделочный комбинат, где я сразу попал в дружескую среду. Был тут Абрам Эльбаум, которого судьба забросила сюда из Харбина. Этот пожилой скромный еврей, всю жизнь работавший дантистом, никак не ожидал ареста. Но когда советские войска вошли в Китай, то его сочли почему-то врагом и отправили на 25 лет в Сибирь. Его жена и двое детей – юноши лет по 17 – приехали вслед за отцом и теперь ютились в грязной комнатке, тут же, за тюремной зоной. Ребята работали как вольнонаемные у нас на ДОКе, и отец познакомил меня с ними. По просьбе отца мы устроили для них нечто вроде ежедневных бесед, в которых они знакомились с еврейской историей. Так мы подружились. Работа на ДОКе была самой разнообразной, и мне пришлось побывать на многих участках: от лесоповала и погрузочных работ до сушильного цеха и... переплетной мастерской. Во время ночных дежурств в сушилке я работал над изготовлением поддельных документов, необходимых для побега, который мы решили готовить.
Вместе с нами собирался бежать Семен Кон и еще, конечно, Виктор, который тоже был на ДОКе. План наш был оригинален: открыть нагруженный вагон, влезть в него и, заново закрыв, опломбировать. С запасом продуктов и воды мы могли уехать далеко и сравнительно спокойно, так как опломбированные вагоны в пути не вскрывают.
Для снятия оттиска с пломбы сыновья Эль-баума принесли мне зубоврачебный воск. Но еще стояли холода, и на морозе он становился хрупким. С воском в банке горячей воды я пошел ночью снимать оттиск с пломбы нагруженного вагона, а ребята отвлекали солдат. Но после того, как я сделал слепок, меня все же заметила охрана, и я увидел солдат, бегущих ко мне с криком и матом:
– Ты что, гад, около вагона трешься?!
Пломбу-оттиск ломать было жалко. Я держал его в руке, в кармане, и готов был уничтожить улику, если не будет выхода. Но пока я играл дурачка:
– Да вы что? Чего вам мерещится? – и я совал им в нос банку с горячей водой. – Я чифирь иду варить. Если хотите, пошли вместе. Нужны мне ваши вагоны! Что там, чай, что ли?!
Моя банка с горячей водой вызвала недоумение: от нее шел пар. Но все же один из солдат решил:
– Ведем его на вахту – там разберутся!
И меня повели. Я шел, преувеличенно хромая и повторяя как бы про себя:
– Чего мне сдались вагоны ваши? Иду себе чай варить и не думаю, что мимо вагонов иду...
По дороге нам навстречу шел офицер из конвоя.
– Что случилось? – спросил он у солдат.
– Да вот, вроде бы, около вагонов что-то делал... – неуверенно доложил один из моих конвоиров.
Офицер видел мою хромающую походку, в руке я держал по-прежнему банку с горячей водой – мое оправдание – и, когда я ему объяснил, что шел из сушилки, где грел воду, он выматерил солдат и заорал на меня:
– Марш на работу! Я тебе покажу, как чаи распивать! – и выбил из руки банку.
Я не заставил себя просить и быстро убрался восвояси: оттиск пломбы был цел!
К этому побегу мы готовились тщательно и ждали весны: зимой ехать холодно. А пока на ДОКе у меня завязывались все новые знакомства и связи.
Одним из таких новых знакомых был инженер Лева Бернштейн. Этот худощавый, белобрысый и незаметный еврей из Москвы так успешно защитил в 1939 году диплом в Институте гидротехники, что ему сразу засчитали его за докторскую диссертацию – случай редчайший. Его дипломная работа – проект гидростанции на приливах и отливах океана – сразу был принят к исполнению, и вчерашний студент стал начальником стройки на Севере, под Мурманском. Этот ученый и энтузиаст за три года до второй мировой войны успел кое-что построить, несмотря на все препятствия, чинимые ему советской бюрократией. Но началась война, и его призвали в армию: строить оборонные укрепления. А стройку гидростанции бросили на произвол судьбы. Войну Лева закончил офицером, с орденами, почетом и без особых мыслей о неполадках советского режима – это был полностью ассимилированный еврей, чисто советский тип. После войны он выехал по заданию командования в Северную Германию для осмотра и демонтажа военно-морских баз и на обратном пути встретился в поезде с американским инженером, тоже специалистом по гидростанциям на приливно-отливных волнах. Разговорились два специалиста, обменялись адресами и расстались. Лева не обещал американцу писать и объяснил, что подобная переписка грозит ему арестом. А адрес американца записал осторожно: в список научной литературы – ведь времена были тяжелые. Но в Москве Леву арестовали: американский шпион!
Ведь встреча с американцем была, и адрес американца в перечне книг все-таки нашли. Что нужно еще? Дали 25 лет и послали Леву строить Норильск. Бернштейн был инженером до глубины души и вложил часть своего таланта в этот страшный город Заполярья: как прораб, он строил дома и шахты, административные здания и клубы. Но его испытания еще не кончились: он был арестован после восстания 1954 года как один из главарей бунта и «организатор побега в США на льдине». Это звучит шуткой, но так записали в новом приговоре, по которому он получил еще 25 лет тюремного срока. И вот теперь он строил в Чуне ДОК: по его проекту ДОК рос и становился первоклассным предприятием. Мы, шутя, называли Леву «главным строителем сортиров», хотя понимали, что он талантливый инженер. Таких работяг, как Лева, нельзя «научить» даже двумя сроками по 25 лет: они работают всегда на совесть. Забегая вперед, могу сказать, что Лева Бернштейн сейчас освободился и заканчивает строительство гидростанции под Мурманском, прерванное войной и арестом всего на 25 лет.
Очень подружился я с французом Максом Сантером, попавшим в СССР по ошибке: КГБ принял его и его кузена за советских дезертиров в Париже. Дело в том, что он с кузеном знали русский язык, так как их тетя была русской графиней, и после конца войны решили лучше познакомиться с русскими военными в Париже. А для этого надели форму советских офицеров, и пошли в компанию пьянствовавших вояк. Там агенты КГБ их чем-то опоили, и проснулись они уже на Лубянке, в Москве. Выяснив ошибку, кагебисты выматерили их и... послали на Инту, в шахты Заполярья, где свирепствовала резня между ворами и «суками». Так кузен Сантера погиб во время какого-то «шумка». А Макс после 9 лет шахт попал в Тайшет. Это был обаятельный человек, невысокого роста, очень пропорционально сложенный, с выразительным лицом. Его выручал талант художника: местная политчасть давала ему писать плакаты для зоны и картины для офицерских квартир: извечные темы «Трех охотников», «Запорожцы пишут письмо султану» (Макс называл – «Запорожцы подписываются на заем») или «Девятый вал» Айвазовского. Макс был тонким знатоком поэзии и мы с ним часами сидели за крепким чаем, к которому он пристрастился в Заполярье, и говорили о стихах, о литературе. С ночных дежурств в сушилке ДОКа я приносил ворованные из офицерских «парников» овощи (их зэки выращивали для охраны) и по утрам мы с Максом, Витей, Семеном и Левой устраивали пир – у нас была «французская кухня». Надо не забывать, что жили мы, как всегда, впроголодь.
В разговорах о поэзии часто принимал участие и Гена Черепов; его стихи становились все более зрелыми. Приведу одно из них:
Братьям
«Сколько вас проклятых,
названных грешными?»
Но где я их встречал? Скажи, сестра иль брат?
В каком созвездии, в какой иной эпохе?
Я помню явственно: вот так же шли в закат
Слепцы, паяцы, скоморохи...
Спал, грезя, океан. В него втекала кровь.
Как муха, по краям вечерней раны неба
Ползла толпа людей, запродавших любовь,
Без веры, без пути... ты был там или не был?
Позднее Брейгеля чудовищная кисть
Весь ужас этих толп и лиц запечатлела.
Они шли в Ночь. Потом... в провал оборвались.
И грезил океан. И кровь следов алела.
Мрак рану зализал; закрыл глазницы дня.
Я вышел в холод звезд; склонился над провалом
И стоны душ ловил, и слушал шум огня
В аккордах звездного хорала.
Безумцы! На Земле им был не нужен Бог...
Что Бог с Его простой наукой о смиреньи,
Когда в сердцах витал звенящий зов тревог,
Кровь леденил наркоз таинственных учений.
Я заглянул в провал. Сверкнул огнями ад.
Давно, давно в веках звучат и гаснут вздохи.
Я помню явственно: вот так же шли в закат
Слепцы, паяцы, скоморохи...
Было на ДОКе в то время около четырех тысяч человек и, конечно, я не в силах писать обо всех моих знакомых. Но кое о ком все же стоит вспомнить. Например, о старообрядцах с Урала. Это была удивительная история.
Открылись ворота: с новым этапом вошло человек тридцать – в посконных домотканных рубахах и портах, в лаптях, с окладистыми бородами. Откуда вы такие? – удивились мы. И услышали историю о том, как в 1920 году крестьяне целой деревни Южного Урала, увидев зверства советской власти, ушли со скотом, семенами, утварью в леса Северного Урала. Устроились они в глубокой тайге, расчистили землю, построились, посеялись и зажили в тишине труда и веры в Бога – это были старообрядцы. И лишь в 1955 году патрульный вертолет обнаружил их деревню, где они жили. 35 лет без властей и налогов, в блаженном неведении творящихся кругом ужасов. Конечно, сразу поналетели к ним представители властей: налоги надо собрать, молодых в армию забрать. А деревня на дыбы: не пойдем в солдаты! Тогда прилетели туда с солдатами внутренних войск КГБ. А солдаты эти специально ввозятся из среднеазиатских республик в центр России, где их никто не понимает и все для них чужие. Покрутили эти «эфиопы», как рассказывали старообрядцы, молодых и старых, увезли. Судили, дали старикам по 25 лет, а молодых взяли в армию. Приобщили, так сказать, к цивилизации...
В лагерях собраны люди на диво разных судеб. Вспоминается такое: Михаил Пильняк, еврей, попал в плен к немцам как русский солдат – его ранило в бою под Брестом, было ему тогда 19 лет.
Из плена он бежал и добрался до Франции, где три года был в партизанском отряде. Перебросили его в Англию, воевал с немцами в Африке. А когда кончилась война, через Иностранный легион Франции попал во Вьетнам, потом в Корею и в плен к ... китайцам, вторгшимся в 1950 году в Корею. А китайцы его отдали русским. Так сделал он почти кругосветное путешествие и успокоился в сибирских лагерях...
Я уже упоминал, что месяца два работал переплетчиком в бухгалтерии ДОКа. Сидел я в отдельной комнате, но иногда часами делал подбора документов и в общей комнате, где были вольнонаемные сотрудники бухгалтерии, и среди них были женщины. По инструкции им было запрещено со мной разговаривать. Но как утерпеть: ведь любопытно, что это такое – политзаключенный... И конечно, завязались у нас разговоры, где частенько темы были более, чем крамольные: женщины жаловались, что нет продуктов, одежды, что мужья пьют и бьют их... Однажды во время работы к нам в комнату вошел один из офицеров зоны лагеря. Я знал этого капитана, это был типичный садист, прославившийся избиениями беззащитных людей: он любил приходить в карцер к избитому и бил уже людей, сидевших в наручниках. Войдя в комнату, капитан этот внимательно посмотрел на меня, очевидно, ожидая, что я встану, как это полагается по рабскому уставу лагерей. Но я не встал: ведь я был на работе. Глаза у офицера стали, как ножи, но он промолчал. Выяснив, что ему было нужно, он ушел, и одна из женщин, обратившись ко мне, сказала:
– Какой это хороший человек!
Я опешил:
– Хороший?!
– Да, очень хороший, – подтвердила она.
– Не знаю, почему он хорош вам, но у нас, в жилой зоне лагеря, это садист и мучитель людей, – резко проговорил я.
– Не может быть! – заахали женщины. – Он же такой чудесный семьянин, не пьет, всегда со всеми вежливый, всем дорогу уступает, детей так любит!
Я работал и думал: «Вот, он слывет хорошим семьянином, этот садист и зверь. И сколько их таких ходит по бедной этой земле: тюремщиков, любящих детей...»
И ведь Хрущев, а до него Сталин так любили фотографироваться с детьми! А в памяти вспыхнула картина. Новосибирская пересылка и танцующая с дикими воплями и истерическими слезами цыганка. У нее отняли детей и бросили ее в тюрьму за то, что она не хотела перейти от кочевой жизни к оседлой, в колхоз. И вот она, тоскуя о своих детях, сошла с ума. Но до этого никому нет дела: здесь пересылка, этапы... А дети ее плачут в неприютном детском доме – есть такие спецдетдома для детей преступников.
Пришел Виктор, мы пошли обедать: я рассказал ему о садисте-семьянине. Лицо Виктора как-то даже осунулось: «Ты знаешь, я сам бросил бы атомную бомбу на страну нашу, на себя, на родных! Сколько можно мучить людей! Пусть лучше начнут сначала! Ведь нельзя этот режим улучшить, исправить! Только сжечь! Мне даже и сны такие снятся. Вот, вчера ночью видел, что стою с группой офицеров в кабинете у Эйзенхауэра, и он говорит: Кто согласен бросить на них бомбу? И я сразу шагнул вперед. Ведь если это рассказать на Западе, подумают, что мы сумасшедшие. А ведь мы правы! Этого не исправить!»