Текст книги "Четвертое измерение"
Автор книги: Авраам Шифрин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 20 страниц)
Глава ХХХII
Весна властно шла по лесам Мордовии: зазеленел лес, оттаяла земля. Последние дни работы в цветнике прошли очень удачно: Вольт получил от мамы, приехавшей из Москвы, Раджас-Йогу и я, стоя под окнами его камеры и делая вид, что работаю, ежедневно по два-три часа слушал через решетку медленное внятное чтение.
Но, увы, глиняный карьер оттаял, наступил день выхода на работу.
Увидев этот кирпичный завод, я вспомнил Египет и моих предков: методы здесь за три тысячи лет не продвинулись вперед ни на йоту. Мы копали лопатами глину и подвозили ее вручную тачками к яме, где она замешивалась с водой при помощи простейшего ворота, вращаемого лошадьми, ходящими по кругу. Из этой ямы мы выбирали глину лопатами опять в тачки и отвозили к столам под навесом, где вручную колотушками глина забивалась в формы и потом сырые кирпичи сушились на ветру, лежа рядами на стеллажах. Обжиг кирпичей вели в двух самодельных печках.
Работали нехотя, из-под палки. Лишь в конце месяца начальство начинало бегать: план невыполнен. И тогда блатным несли запрещенный в зоне чай – из него делают «чифирь» – и гашиш! За это они в два-три дня доводили норму до выработки. Чай и гашиш начальство добывало на обысках у заключенных общих зон и поэтому не очень жадничало: план сдачи кирпича был важней: ведь из этих кирпичей офицеры строили себе дома.
Популярный в лагерях напиток «чифирь» имеет свою историю. В страшные годы голода в Сибири и на Колыме царил авитаминоз: цынга была почти у всех, а витаминов для лечения не было. Я еще застал конец этого и помню, как люди глотали свои собственные зубы: они свободно вынимались из десен. И кто-то посоветовал: заваривать крепкий чай, в пропорции 50 г на поллитра воды. Практически это делается так: в кружке заваривают пачку чая и сливают темнокоричневую, почти черную жидкость. Это – «первак». Потом этот же чай заваривают опять в той же кружке и сливают «вторяк». Так получается кружка чая крепчайшей консистенции. Напиток этот горек и вяжет рот. Но несколько глотков жидкости сильно повышает тонус, расширяет сосуды: появляется почти такое же ощущение, как при опьянении. «Чифирь» содержит витамин «С» и помогает против цынги, но когда его пьют, то привыкание почти такое же, как к наркотикам. Он популярен не только у заключенных, его пьет и конвой, офицеры. Кто-то из зэков сочинил шуточный «Гимн чифиристов»:
По тайге мороз гуляет,
Пес конвойный где-то лает,
Вьется ноченька без сна,
Как колымская весна.
Ну-ка, милый землячок,
Завари-ка «первачок»,
По глоточку всем налей —
Сердцу станет веселей.
Ведь напиток наш «чифирь»
Чист, прозрачен, как эфир:
Кто не первый год сидит,
Это смело подтвердит.
Чифирь пили на Печоре,
Колыме и Беломоре,
И в Сиблаге, и в Карлаге,
И начальнички в ГУЛАГе.
И никто, брат, не видал,
Чтобы «дубаря» кто дал.
Так-то, милый землячок,
Подвари-ка «вторячок»!
Работа на кирпичном заводе была утомительной: все мы ослабли от долгого сидения в камерах без воздуха и физических упражнений. Но и после того, как мы втянулись в работу, она изнуряла, поскольку питание было очень плохим.
Возвращаясь вечером в камеры, мы долго лежали ничком, но потом все же принимались за занятия: у нас были учебники и нужные книги.
А ночью мы слушали... концерты соловьев. За забором тюрьмы был молодой лиственный лесок, посаженный, чтобы скрыть кладбища, и там ночами пели десятки, сотни соловьев. Эти певцы весны и любви всю ночь соревновались в руладах, а мы лежали без сна, думали...
А на нарах, а на нарах,
В явью явленных кошмарах
Каждый профиль запрокинут,
Каждый взгляд с высот низринут
В мир огромный, темный-темный...
Так писал об этом талантливый поэт Валентин Соколов, тоже прибывший к нам. Сидел он второй раз: неспокойная душа звала к борьбе.
Наша рутинная работа была нарушена особым происшествием: на глазах у нас двое ребят совершили побег «на рывок». Этот метод прост: бегут на глазах у конвоя, если есть шанс уйти в лес, вскочить в поезд, затеряться в толпе. Тут сговорились трое. Каждый вечер три человека выносили из рабочей зоны инструменты в склад за пределы лагеря, и их сопровождал лишь один надзиратель. Склад стоял метрах в пятидесяти от железнодорожного полотна, за которым почти сразу начинался лес, уходящий на сотни километров. Но один из троих был провокатором и предал товарищей. Выйдя за зону и дойдя до склада, двое ребят неожиданно бросились бежать, а третий, некий Аверин, лег на землю, а с вышек сразу открыли стрельбу из пулеметов заранее готовые и ждущие надзиратели. Мало того: по дороге «случайно» ехала закрытая машина «скорой помощи», из нее выскочили человек шесть офицеров с автоматами и тоже начали стрелять вслед храбрецам. Один был убит наповал, и труп притащили за ноги в зону, где мы стояли, сгрудившись молчаливой толпой. А второй – ушел! Под градом пуль трех пулеметов и шести автоматов. Но и его взяли в лесу спустя неделю: не так-то просто выйти из зоны, охраняемой КГБ. Я потом разговаривал с ним и услышал очень интересный рассказ. Сбившись вначале с верного направления, беглец пошел на север и через сутки вышел к асфальтированному шоссе, о котором никто из нас в Мордовии не слышал. Он лег в кустах, чтобы посмотреть, какое движение по этой дороге. Минуты через две мимо проехал патруль из трех солдат на мотоциклах, с пулеметами. Наблюдая дальше, он установил, что по шоссе такой патруль проезжает каждые десять минут. Спустя полчаса он увидел знакомые лица: шоссе было круговое. Все же он пересек полосу асфальта, но через час наткнулся на новое шоссе, и эта дорога была кольцевой, и ее контролировал конвой. Перейдя ее, беглец дошел до знаменитого на весь мир старинного русского монастыря, издревле славившегося святостью живших там подвижников: Саровской Обители. Но сейчас этот монастырь был обнесен запретзонами, вышками, освещен прожекторами. Арестант наш, конечно, постарался побыстрее оттуда уйти. Потом я расспрашивал местных жителей: что же там, в Саровской Обители? Все, что мне удалось узнать: зона эта охраняется специальным конвоем офицеров, не имеющим отношения к Дубровлагу, и туда никого не пускают. Специальные поезда, прибывающие на конечную станцию, обыскиваются на контрольном пункте, и в зону Обители их проводят не машинисты, а сами офицеры, они же и выводят состав. Тайна абсолютная.
Только в СССР и, может быть, еще в Китае возможно такое: неизвестные миру спецгорода, где десятки и сотни тысяч людей живут без права переписки. Это не заключенные, нет. Это – специалисты-ракетчики, сверхсекретные исследователи. И если есть такие города в пустынях Казахстана, на Урале, под Челябинском, на Воркуте, то что удивляться Саровской Обители, спрятанной в глухомани Мордовских лесов?! Что удивляться тому, что на островах Врангеля и Шмидта в Ледовитом океане, за полярным кругом живут и сейчас десятки тысяч похищенных из Европы людей, которым запрещено даже называть свое имя: у них клички! Упрощено все до предела: если имя начинается на букву «Ф», то к ней прибавляется «икс» и получается «Фикс» если «А», то «Акс», или «Алекс». И люди эти живут и работают на секретнейших объектах, отделенные запретзонами даже друг от друга. Велика сила надежды – все хотят выжить... Но умирают. Вот и попробуйте, люди Запада, найти своих «без вести пропавших» родственников; найти такого, как шведский дипломат Рауль Валенберг, которого в 1945 году советские агенты нагло увезли из Будапешта, или сотрудника и одного из руководителей Народно-Трудового Союза Александра Рудольфовича Трушновича: я слышал от человека, бывшего на этих островах и чудом вырвавшегося, что эти люди ходят там под кличками «Ракс» и «Акс»...
*
Была у нас еще одна попытка побега: из ямы, где замешивали глину, ребята начали подкоп, но кто-то из блатных выдал их – явно, за чай.
Так пришла осень, приближался Йом Кипур. Выйдя однажды на прогулку, я увидел новичков. Но смотреть на них было страшно: их лбы, лица и даже шеи были исколоты татуированными надписями: «Смерть коммунистам!», «Раб Хрущева», «Раб КПСС», «Раб СССР». Наколки были сделаны плохо, и буквы расплывались синевой по лицам...
– Что это? – оторопело спрашивали мы.
– А это теперь у нас в бытовых лагерях делают многие, – пояснил один из блатных, – иногда целыми лагерями накалываются.
Один из татуированных с явной завистью сказал, обращаясь к Эдику:
– Вот бы мне твою лысину – я такое наколол бы!
Несмотря на ужас всего этого, мы рассмеялись. Среди прибывших был парень, с гордостью показавший сделанную на груди татуировку ракеты с надписью «На СССР», а на спине – плахи с топором и надпись «Для коммунистов».
Но один из новичков был без наколок, звали его Гриша Молдавский. Родом он был из Кишинева, еврей, отец его был кантором синагоги. На мой вопрос, знает ли он Кол Нидрей – молитву Йом Кипура, – Гриша ответил утвердительно.
– Так ты спой, ведь сегодня Йом Кипур!
– Прямо тут?.. – удивился Гриша.
Да, обстановка была не синагогальная: ругались блатные, материлась охрана, кругом шумели.
– А ты не обращай внимания и пой как следует.
И Гриша запел... Раздались проникающие в душу звуки всемирно известной, своеобразной мелодии древней молитвы. Кто-то рядом с нами начал смеяться. Но мы оба стояли, закрыв глаза, у колючей проволоки, разделяющей наши дворики, и Гриша продолжал петь. Вначале он сбивался, но потом голос его окреп, и грустная мелодия покаяния понеслась над тюремными двориками. Шум постепенно затихал, все повернулись в нашу сторону; от тюремного здания подошли дежурные надзиратели: все слушали незнакомую надрывающую душу мелодию тысячелетней тоски изгнания.
Когда Гриша смолк, какой-то надзиратель спросил в наступившей тишине:
– Это чего он такое пел? – и добавил: – Хорошо пел!
Но не всегда прогулки проходили так тихо и спокойно: часто тут разыгрывались такие сцены, которые читателям могут показаться дикими и надуманными. Но в «четвертом измерении» бывает и не такое. Надо помнить, что с нами сидели воры, которые только недавно были переведены кагебешниками в разряд политзаключенных. Психика этих людей осталась без изменения. Прежде всего, им было скучно с «политиками», с «мужиками»: ни тебе в карты поиграть, ни тебе зарезать парочку «сук»... и ограбить никого нельзя, и поругаться всласть не с кем – «политики» все книжки читают. Вот и придумывали они приключения «на свой хобот»: то с надзирателем поругаются, благо он от них ничем внутренне не отличается; то вдруг начинают неорганизованный протест по малейшему пустяку. Например, один у нас на глазах во время прогулки начал иголкой с черной ниткой вышивать у себя на ноге слова «Раб СССР». Другой достал из каптерки висячий замок и умудрился, прорезав мошонку возле полового члена, вдеть туда дужку замка и, продев ее за колючую проволоку, закрыть замок.
Но все рекорды побил «Адмирал» – Николай Щербаков. О нем уже рассказывал в своей книге Анатолий Марченко, только не знаю, почему он пишет, что «Адмирал» отрезал себе одно ухо. Он при мне отрезал оба и бросил их в лицо начальству, предварительно сделав на них наколку: «Подарок XXII съезду КПСС». Причем, когда он резал левое ухо, то правой рукой сделал это мгновенно, а правое он отрезал так, что бритва пошла вкось, в шею; кровь била фонтаном во все стороны: он порезал крупные сосуды. Единственная помощь, оказанная этому несчастному, заключалась в том, что ему забинтовали голову, и лишь ночью, после того, как мы все обезумели от его крика и начали бить в двери, он получил снотворное. Спустя несколько месяцев, я спросил у Николая:
– Зачем ты все-таки это сделал?
И услышал в ответ:
– Вот кончу срок, выйду на свободу, и пусть тогда все видят, до чего нас в лагерях советская власть доводила, пусть понимают, что терпеть уже больше никаких сил не было!
Этот же «Адмирал», получивший кличку за то, что в дни советских праздников голосом радиодиктора читал на всю тюрьму пародийные «Приказы главнокомандующего и Адмирала ракетных войск» об уничтожении Советского Союза, – несколько раз вытворял такое, что мы только ахали. Однажды во время прогулки, выбрав момент, когда у калитки прогулочных двориков стояли оперуполномоченный и начальник режима, о чем-то беседовавшие с надзирателями, он пошел в уборную, прыгнул в полную выгребную яму и вылез оттуда весь в кале, кинулся к оперуполномоченному и – пока тот не успел сообразить, в чем дело, – крепко обнял его.
Такого дикого крика я не слышал никогда в жизни: злосчастный офицер – а он, надо сказать, заслужил это объятие – орал так, будто его резали. Он пытался высвободиться от Николая, и оба они упали, покатившись по земле. Офицеры и надзиратели кинулись на помощь, но, увидев, в чем дело, отшатнулись... А эти двое все катались по земле, и Николай хохотал во все горло. Неожиданно он отпустил свою жертву и кинулся на второго офицера. Тот бросился бежать, словно на него спустили бешеного льва. А «Адмирал» бежал за ним, срывая с себя куски кала и швыряя в спину убегающего. Мы катались со смеху. Загнав офицера на вахту, Николай кинулся на надзирателей, но и те пустились бежать врассыпную по зоне.
Крики, погоня, матерщина продолжались с полчаса. Наконец, надзиратели принесли вилы и начали ими загонять Николая в угол зоны. Увидев это, он побежал к колодцу, сел в бадью и прыгнул вниз. У колодезного сруба начались переговоры о сдаче. Наконец, Николай согласился вылезти, если ему принесут кружку чифиря. И надзиратель согласился, принес... После этого, вылезя из колодца, Коля пошел в рабочую зону, и его там мыли из пожарного шланга. Но и потом он не меньше месяца сидел в одиночке – пока не проветрился.
Глава XXXIII
Моя старенькая мама, выстрадавшая десять лет безвинного ареста папы, вырастившая нас с сестрой в тяжелейших условиях, теперь мучалась и переживала мой арест. Она ничего не знала, кроме разрешенных в письмах сообщений: жив, здоров.
Когда я был в Сибири, то ей не по силам была поездка на свидание. А сейчас она хотела приехать в Мордовию: от Москвы это десять часов езды.
Очень я не хотел подвергать маму издевательствам, связанным с получением свидания. Но она так просила в письмах, моя бедная страдалица! И сам я так хотел обнять ее: ведь уже восемь лет я был в лагерях и тюрьмах, не видя никого из близких (развод с женой был оформлен заочно сразу после моего ареста).
И мама приехала. Теперь ей предстояло пройти через все узаконенные унижения: упрашивать начальство тюрьмы, ждать очереди, быть обысканной и, наконец, увидеть меня: худого, с серо-желтым цветом лица, остриженной наголо головой, оборванного, небритого, явно больного. У меня в лагере отросла борода. Но я не хотел пугать маму еще и этим.
Пока она ходила за зоной с просьбами – ведь свидание могут и не дать! – я начал лихорадочную подготовку к встрече: достал у ребят приличный костюм и рубашку, а один из товарищей взялся меня побрить. Это процедура очень сложная: бритв нет, они запрещены, и приходится затачивать какой-нибудь кусочек случайно найденного металла – он ведь тоже строго запрещен в лагерях. Нашли мы... пряжку от брюк. Распрямили ее на камне и заточили настолько, что она брила. Но как... Достаточно сказать, что процедура бритья заняла у нас время до обеда – полдня.
Но вот мне сообщили, что свидание разрешено: три часа. Это после восьми лет разлуки!
Если бы майор Ликин, относившийся к нашей камере покровительственно, был на работе, то, может быть, маме разрешили бы побыть со мной дольше. Но, помимо Ликина, над нами властвовали еще офицеры – начальники отрядов. Среди них не было ни одного человеческого лица, а сейчас за Ликина остался такой садист, что и описать трудно. Этому желчному человеку мало было не отдать арестанту письма, бандероли или посылки. Он проделывал это более изощренно. Например, вызовет заключенного и говорит:
– Ну, нарушений режима у вас нет. Разрешаю получить продовольственную посылку из дома, пишите письмо.
Отправляется письмо. Приходит посылка, и офицер возвращает ее с весьма двусмысленной надписью: «Адресата нет. Передавать посылку некому». Родные, увидев такую надпись, пугаются: если передавать некому, то, наверное, умер... И вот летит письмо: «Дорогой! Что с тобой? Жив ли ты? Я получила назад посылку и надпись такая, что не знаю, жив ли...».
Вот тут-то садист – он же сам цензурует переписку – вызывает арестанта и передает ему письмо: «Садитесь, читайте». И когда несчастный, у которого рвется сердце от беспомощности и желания успокоить мать или жену, читает, мерзавец смотрит на него и улыбается. Подобных случаев было уже несколько.
А мама сейчас попала именно к этому негодяю. Мои самые худшие предположения сбылись: войдя в комнату свиданий, я застал плачущую, несчастную маму и, целуя ее, узнал, что отрядный офицер больше двух часов рассказывал ей про меня гадости.
– Ваш сын – отпетый преступник и никогда из тюрьмы не выйдет. Он организует в лагерях банды, совершает бесконечные попытки побега, руководит антисоветской и сионистской деятельностью, подбивая на это и других заключенных. За все это мы уже не раз сажали его в спецтюрьмы для осознания вины. Но он неисправим, и мы посадим его на дополнительный срок тюрьмы. Повлияйте на сына, заставьте его исправиться. Если не дадите мне обещания говорить об этом с сыном, то свидания я не дам.
И негодяй, убивающий беспомощную женщину, начал показывать ей мое «личное дело», где были подшиты бесчисленные карцерные и тюремные постановления о моих наказаниях.
– Видите, это документы, не слова. Показываю вам, чтобы вы приняли меры, повлияли на сына.
Постановления администрации лагерей при отправке в тюрьму или карцер, действительно, всегда пишутся в таком тоне, словно арестант совершил, Бог знает, какое преступление...
Садист добился своего: вместо личного разговора я вынужден был все три часа успокаивать бедную маму, объяснять ей, почему прав я, а не этот негодяй. В ответ она рыдала и без конца повторяла: «Не делай ничего против них... Веди себя хорошо... Ведь они сильней тебя...».
Мое сердце разрывалось, я готов был задушить этого садиста за мамины муки. Лишь к концу трехчасового срока – а он пролетел, как мгновение – мама чуточку успокоилась и начала ужасаться моему виду: «Ты же выглядишь, как мертвец!»
Это она говорила после того, как все лето я был на воздухе, загорел и окреп, а не сидел в бетонном каземате «Гитлера». Не дай ей Бог увидеть меня в тех условиях!
Кончилась наша короткая встреча. Конвой увел меня, и я увидел, уходя, что маму обыскивают... Не крик, а хрип и вопль рвался из сердца.
Так в последний раз я посмотрел на маму. Последний. Больше я ее не увидел. Напряжение этой последней встречи оказалось для нее каплей, переполнившей чашу страдания...
В камеру я вернулся подавленный, разбитый, внутренне измученный: как жить дальше?
До прихода ребят с работы я лежал неподвижно и бездумно на нарах: эта встреча сломала меня ощущением беспомощности, невозможности помочь родному, единственному человеку.
Но настало утро: развод, работа, товарищи – все это требовало действий, выводило из оцепенения. Надо было жить. Если это была жизнь...
– Ну, Шифрин, свидание было хорошее?! – прозвучал неожиданно у меня за спиной голос садиста-отрядника.
Резко обернувшись, я увидел Ликина и негодяя, лишившего меня возможности даже в эти жалкие три часа говорить с мамой о нашем, о личном.
Схватив его за грудь, я прохрипел:
– Задушу! Беги, гад, под пулеметы, – и отпущенный мерзавец, сломя голову, кинулся к вахте.
– Вы что, с ума сошли, – закричал на меня Ликин, – я от вас этого не ждал! Новый срок хотите?!
Постаравшись овладеть собой, я рассказал, почему я так взбешен, и что сделал его офицер с мамой, что наговорил ей, как прошло свидание.
– Я не могу поверить, чтобы он так издевался над вашей матерью, – сказал Ликин. – Сегодня же напишу ей письмо и расспрошу. Если вы говорите правду – накажу офицера, если это не правда – пойдете в карцер.
Ликин оказался на высоте: он, действительно, написал маме, расспросив ее и добавив от себя, что лично он ко мне никаких претензий не имеет, так как веду я себя всегда спокойно, пользуюсь уважением товарищей, много читаю, занимаюсь и замечаний в этом лагере не имею.
От мамы я получил об этом письмо, но сколько она – да и я – перемучились во время свидания и за тот месяц, пока шел обмен письмами!
А отрядник с тех пор старался обходить меня стороной. Но и сейчас он там, на спецстрогом № 10, где и теперь мучаются мои друзья, осужденные в 1970 и 1971 годах в Ленинграде, Риге, Кишиневе, Одессе, Ростове. Не о прошлом пишу я. Все описываемое происходит и сегодня. Только наивные люди думают, что советская власть исправляется и улучшается: до последних своих дней она будет в основе своей все той же – демагогической, безжалостной, беспринципной.
Лето 1960 года было в разгаре, рабочие будни шли своим чередом. После провала ребят, пытавшихся совершить подкоп из ямы, начальство провело сортировку людей по камерам, и мы попросили перевода в освободившуюся камеру. Дело в том, что камеры были не совсем одинаковыми в ширину: от 2,5 до 3 метров. И эти 50 см для нас были очень важны: возникала возможность ночью перевернуться, лечь на спину. Ликин перевел нас. Обживая новое помещение, мы сдвинули тумбочку при мытье полов и обнаружили под ней затертый и замазанный квадрат: шов был, вроде бы, старый. Опытным взглядом «кадровых» беглецов мы определили, что здесь пытались работать. Очевидно, это было давно, начальство об этом узнало, забило дырку и небрежно замазало шов люка.
После того, как пол был чисто вымыт, прорезь шва стала видна четко.
Прошло дней пять и вдруг утром объявили: «выходи с личными вещами во двор». Генеральный обыск. Здесь такое проделывали раз в два месяца. У нас в камере, под покровительством Ликина, скопилось много книг, и мне удалось забрать из каптерки запрещенную сейчас редкость, чудом провезенную мною через «шмоны» – Танах, Библию в русском переводе. Мы берегли и хранили эту книгу всей камерой. И вот, сейчас встал вопрос: оставить ее в камере среди прочих книг или вынести с вещами и пытаться, как уже было неоднократно, скрыть во время обыска.
Товарищи советовали оставить, я не хотел, думал взять с собой. Собираясь, мы спорили, и в конце концов, я подчинился общему мнению: отложил Библию. Вынесли мы на двор свернутые матрацы, внутри которых были наши нехитрые вещи, а надзор пошел обыскивать камеры. Развернули мы матрацы для проверки, и вдруг выпала Библия.
Ребята на меня рассердились:
– Зачем ты взял ее?
– Да не брал я ее, – отвечаю, – не знаю, как она попала в вещи, я ее сам отложил в сторону.
Мне явно не верили, хотя я говорил правду: она попала в вещи в спешке выхода. Говорю я об этом так подробно, потому что события развернулись для всех нас неожиданно, и ситуация стала угрожающей в течение последующих минут.
Мы увидели, что у окна нашей камеры проверяют землю щупами, и вскоре раздалось знакомое слово: «подкоп»!
Оказывается, тот люк, который мы увидели при мытье пола, был новым: ребята, сидевшие в камере до нас, прорезали асфальт пола и уже успели выкопать ход, идущий к запретзоне...
Вот теперь иди и доказывай, что ты не верблюд – разве КГБ поверит? Ведь им нужны виновные: на кого-то надо списать подкоп. А значит, мы, в лучшем случае, получим по два года закрытой тюрьмы, поедем во Владимир; а после «Гитлера» и этого «спеца» сил у нас уже осталось совсем немного.
Приехала дрезина, появилось большое начальство, все подходили к нашей группе и смотрели – вот они, «шахтеры»!
Когда пришел Ликин и осмотрел подкоп, мы подозвали его и сказали, что ему-то, наверно, ясно, что это не наша работа, и мы просим его вступиться, сказать, что нас перевели в эту камеру несколько дней тому назад.
Майор выслушал нас и сказал, что мы, очевидно, говорим правду, но встает вопрос о том, что уехавшие «хозяева» подкопа передали нам сведения о неоконченной работе и мы перешли в эту камеру специально. Час от часу не легче...
Все же было похоже, что Ликин поверил нам, хотя ничего конкретного не сказал.
Раскапывание подкопа, его засыпка камнями и стеклом продолжалась до вечера. Лишь перед отбоем нас отвели в другую камеру: все наши книги и записи оперативный отдел забрал на цензуру, Библия осталась с нами! Впуская в камеру, нас даже забыли обыскать. Вот и считай после этого, что с Книгой произошла случайность!
Следствие все же прошло удачно: подкоп нам не инкриминировали.
В нашей камере был установлен свой распорядок дня: только час перед отбоем разрешалось говорить на любые темы, остальное же время царила тишина, мы занимались, читали, думали.
В этот час перед сном мы любили посмеяться и часто слушали рассказы наших украинских товарищей, с юмором говоривших о тяжелой школе жизни в деревнях и в армии.
В России говорят, что если человек был на войне и в тюрьме, то ему надо для окончания образования еще пожить в колхозе.
Рассказы о тяготах жизни в деревне, о каторжном подневольном труде перемежались смехом: ведь эти несчастные пытались подшутить над своим начальством, над отъевшимися за счет колхозников председателями, секретарями, кладовщиками, бригадирами.
Например, когда председатель заставил перед приехавшим из районного центра начальством петь девочку, которая славилась своими частушками, она тут же экспромтом исполнила:
Я маленька колгоспница
Заробыла трудодень:
Мамо ходит без спидницы,
А татуня без спидень.
Ни коровы, ни свиньи —
Ридный Сталин на стини.
Конфуз был полный, но что с ребенка взять!
Слушая рассказы о службе в армии, где ребят этих заставляли участвовать в испытаниях новых видов оружия, я удивлялся, до какой бесцеремонности может доходить правительство.
Устраивали, например, взрывы атомной бомбы, а вокруг эпицентра были расположены окопы и укрытия из дерева, бетона, пластика; люди сидели там, как подопытные кролики.
Рассказывали, как отказывает оружие, как не стреляют пушки и не хотят лететь на учениях ракеты. Слушал я, вспоминая наше министерство, ведавшее оборонными заводами, где делалось оружие, думал о царившем там хаосе и беспорядке. И в те времена, когда я работал, отказывали пушки – у нас тогда был большой «полигон» в Корее, – склочничали между собой конструкторы, воровали на заводах кто что мог.
На нашем спеце был приехавший тоже из Тайшета римский кардинал, украинец Слипий. Этот скромный и спокойный человек страдал в лагерях уже второе десятилетие, был очень болен, но держался стойко и старался быть не обузой товарищам, а помогать им. Мы понимали, что такого вождя национализма, каким был Слипий, советская власть не выпустит: для украинцев он был чем-то вроде духовного знамени.
Но случилось чудо: за кардиналом Слипием приехали из Москвы какие-то чекисты и увезли его так срочно, что он едва успел попрощаться с друзьями. Мы не знали, куда его увезли. Но спустя дней десять к одному из наших ребят приехала на свидание жена и рассказала, что слышала, что кардинал Слипий в Риме.
Всех нас потряс отъезд кардинала: дуновение свободы донеслось из беспредельной дали.
Однако свои дела были не менее важны. Неожиданно распространился слух: к нам на спец едет комиссия, чтобы решить, кто останется еще на год, кто переводится на лагерный режим.
Лагерные «параши» сбываются: вскоре начались вызовы, и от ребят я услышал, что наши судьбы решает Ролик – мой старый знакомый. Стало ясно, что если он меня узнает, то не видать мне перевода со строгого режима.
С той нашей встречи в БУРе омских лагерей прошло семь лет, я постарел, борода у меня – вряд ли можно узнать человека при таких условиях. Но вот и вызов...
Вхожу в кабинет, здороваюсь, сажусь...
– Здравствуйте, Аврам Исаакович, – глаза Ролика смотрят пристально и с интересом: он явно узнал меня, но чувствую, что при других офицерах, сидящих здесь, не будет упоминать обстоятельств нашей первой встречи.
Молчу. Жду.
– Постарели вы, – произнес Ролик, рассматривая меня.
– И вас время не щадит, – отвечаю, глядя на него.
– Да, конечно. Ну, а внутренне вы как? Изменились или все тот же?
Вопрос Ролика понятен только мне.
– Даже лежачее бревно меняется. А я не лежал эти годы. Безусловно, изменился.
– Слышал я, что философией увлекаетесь, индуизмом, йогой?
– Да. Меня это интересует всерьез.
Воцарилось молчание.
– Ну, Шифрин, хотелось бы знать, увижу ли я от вас неприятности и сюрпризы, если переведу из тюрьмы в лагерь?
Опять вопрос понятен до конца только мне.
– Думаю, что нет. Многое передумано и нет прежних устремлений. Меня интересует другое.
Опять помолчали. Ролик сидел, думая.
– Хорошо. Я выпускаю вас в лагерь. Прошу вас помнить то, что вы сказали сейчас. До свидания.
– До свидания, – ответил я. Но свиданий больше не было. Это было прощание.
Кончился эпизод, который начался, как в приключенческом фильме, и выглядел неправдоподобно и надуманно.