Текст книги "Четвертое измерение"
Автор книги: Авраам Шифрин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 20 страниц)
Глава XXV
Неожиданно у меня резко осложнилась болезнь ног. С утра стала болеть левая нога, к вечеру она распухла, как бревно, боль усилилась. Товарищи пытались вызвать врача. «Какой врач?» – надзиратели только отмахивались. Но вечером друзья подняли такой крик и стук в двери камер, что пришел офицер. Увидев, в чем дело, пообещал отправить в больницу. Поздно вечером меня вынесли, положили в кузов грузовика на доски, туда же влезли три конвоира с автоматами и собакой. И повезли полутруп под охраной. Ехали мы по разбитой таежной дороге, перекатывало меня по доскам пола, швыряло и подбрасывало. Попал я в хирургическое отделение и провалялся там больше месяца со страшными болями. Всё это время ко мне заходил Зубчинский и приносил читать философскую и теософскую литературу.
А кругом шла обычная больничная жизнь: привозили арестантов с «мастырками» – членовредителей всех сортов, пострадавших в результате аварий и просто больных. Но только тех, кто был на грани смерти.
Кончилось мое пребывание в больнице скандалом: я ударил санитара, избивавшего беспомощного больного. Санитары-заключенные зачастую зверстовали не меньше надзирателей: власть развращает человека с садистскими наклонностями.
Через час после скандала мне объявили: завтра на этап. A у меня нога совершенно распухла, ходить не могу.
– Как же, – говорю, – ехать?
– Ничего не можем сделать – приказ оперуполномоченного.
Вызвал я «Домино». Пришла. Объяснил ей, что везут в тайгу, где врачей нет. Обещала помочь и ушла. А утром, на рассвете, пришли за мной надзиратели:
– Пошли!
– Не могу, – отвечаю, – идти.
– Ах, не можешь, так мы поможем! – и сбросили меня на пол.
Но я и подняться не мог. Тогда взяли меня за руки и ноги – а нога-то болит... – и понесли до вахты. Там бросили мне одежду, оделся я кое-как. Начали обыск, нагло отбирали себе то, что им нравилось.
– Ну, пошли, – командует старшина.
– Но я не могу, – пытаюсь я им объяснить.
В ответ – крик, матерщина: поезд-то скоро подойдет, и им надо успеть дойти до станции, а у них есть еще какая-то группа идущих на этап. С матом отправили они вперед колонну заключенных, а я сижу. Посовещались в сторонке, подходят ко мне:
– Ну, как, ты пойдешь?
– Не могу.
– Бери его, ребята!
И меня, опрокинув на землю, схватили за ноги и потащили волоком по земле к станции. При первом движении моя куртка задралась, спину обжигали и царапали камни дороги. Конвоиры, матерясь, тащили меня; беспомощность и отчаяние этого состояния непередаваемы.
Когда меня уже почти дотащили по пустынному шоссе до маленького станционного домика, то навстречу нам попались какие-то мужчина и женщина. Смутно помню, что они стояли, смотрели и плакали. А из рупора громкоговорителя лилась сладкая музыка рояля и симфонического оркестра – Шопен...
Я рассказываю об этом, мои западные читатели, не для того, чтобы вызвать у вас слезы жалости, нет. Я хочу показать вам «единство противоположностей», характерное для жизни этой несчастной страны, где вы, туристы, смотрите великолепный балет и слушаете хорошую музыку. И может быть, в это же время в далекой глухой тайге, эту музыку слышат политзаключенные: под нее их бьют, расстреливают или просто обыскивают...
Дотащив меня до сидящих у линии железной дороги заключенных, конвоиры с веселым криком «бей жида!» кинули меня к ним. Это были достойные представители «шерсти», один из них – с явным намерением продолжить издевательство – подполз ко мне и протянул руку; из последних сил я ударил его в лицо. Он ошарашенно отшатнулся. Не знаю, чем это кончилось бы, но подошел поезд, и нас начали грузить в вагоны. Ехал я всего 30 км, до ст. Анзеба, от которой тогда шла дорога к Падуну, на Братскую ГЭС. В «воронок» меня погрузили одного: дурной знак. Сесть на скамейку я не мог и лежал на полу в закрытой, душной коробке. Когда мы двинулись, то я почувствовал, что газ выхлопной трубы попадает ко мне. Душегубка! Это не было сделано специально: просто газ просачивался сквозь днище. Но для меня этого было достаточно: я потерял сознание. Очнулся я, лежа на земле, голова была облита водой, всё тело болело от ушибов. Надзиратели взяли меня опять за руки и ноги и, занеся через вахту лагеря, положили на землю, поставили рядом вещи и ушли: добирайся до барака, как знаешь.
Я огляделся, лежа: дорога от вахты уходила вверх на вырубленную сопку, вдали видны бараки. Лагерь был мне незнаком. Начал накрапывать дождик, была ранняя осень. Я лежал в ожидании чьей-либо помощи, сам я подняться не мог, нога очень болела.
Опять пришло легкое забытье. Очнулся я от голосов: кто-то осторожно поднимал меня на руки. И над собой я вдруг увидел плачущее лицо Теймура Шатирошвили – грузинского князя, человека, с которым уже встречался в других лагерях. Этот силач нес меня на руках, как ребенка, и что-то успокоительно приговаривал по-грузински; рядом шли еще какие-то зеки.
История этого Теймура, которого в лагерях все звали дружески Мишадзе, сама по себе очень интересна. Этот красавец и силач, из знатного кавказского рода, занимался у себя на родине террором против советской власти. Вся его жизнь прошла в налетах и побегах от погони. Но когда его поймали, то решили судить не как политического врага, а как бандита. Так было выгодней властям: спокойней представить террор бандитизмом. И Теймур, получив 25 лет, попал в блатные лагеря под Владивосток. Там в 1954 году он поднял лагерное восстание, встал во главе, захватил оружие и увел весь лагерь в тайгу. Захватив радиопередатчик лагеря, он передал в США призыв о помощи и сообщение о том, что заключенные подняли восстание. Дошел ли его призыв и кем был принят, неизвестно; но КГБ его точно приняло и послало войска и вертолеты в тайгу. Восстание, конечно, подавили, а Теймур получил – теперь уже как политзаключенный – еще 25 лет и приехал к нам в «Озерлаг».
Мы были с Теймуром вместе, когда у него произошло событие, потрясшее его и давшее новый смысл его жизни. В лагере у «шерсти» он случайно увидел грузинского мальчика и подозвал его к себе. Насколько Теймур был храбр и силен, настолько этот паренек был запуган и подавлен. Теймур принял в нем участие, одел его потеплее, накормил и начал расспрашивать. И когда они беседовали на непонятном для нас грузинском языке, вдруг Теймур вскочил и с диким криком закружился по бараку. Его схватили, что с таким силачом нелегко было сделать, усадили, напоили водой, и он сказал, что сейчас выяснил: этот мальчик – его сын.
18 лет назад он после очередного налета отлеживался, раненый, в горном ауле и там был у него роман с молодой девушкой. Но уезжая, он даже не подозревал, что она осталась беременной. А сейчас этот юноша ему рассказал, что он родом из этого аула и что мать ему назвала имя якобы убитого его отца – Теймур Шатирошвили.
Случай был совершенно особый. Правда, я уже видел отца, узнавшего на вышке солдата-сына; и все мы видели, как этот солдат застрелился, там же, на вышке.
Сын Теймура сидел тоже потрясенный и даже не радующийся. Установив все и убедившись, что это его сын, Теймур объявил администрации, что он сына от себя не отпустит: ведь тот должен был находиться в соседней зоне, за забором, у блатных. Юношу пытались увести в его зону, но Теймур выхватил припасенные два ножа и сказал, что зарежет надзирателя, если тот подойдет, а уж потом сына и себя; уступили, оставили парня с нами. И у Теймура появилась забота: воспитывать сына, учить его с азов. Юноша был малограмотным: голод привел его на свободе к мелкому воровству, а в блатном лагере было не до учебы. Мы дружили с Теймуром, и отношения наши всегда были искренними и теплыми.
Вот этот-то человек и увидел меня, лежащего у вахты под мелким осенним дождем, и принес меня в барак. Заботы товарищей – их тут оказалось много – оживили меня. Вскоре я уже знал, что попал на новый штрафняк, построенный недавно: зона № 307. Ребята сами вырубили лес на сопке и из этих бревен сложили бараки; на стенах еще была свежая смола.
Врача в лагере не было, и я лечился, как мог: мне поставили узкую лежанку за печкой, и я грел у раскаленных камней спину и ноги.
В зоне было не более тысячи человек и среди них много знакомых лиц: контингент штрафняка – это люди, которым трудно перебраться в общий лагерь. Но были и новые, а среди них приятные люди, недавно арестованные: Николай Богомяков, Юрий Овсянников, Борис Вайль, Пименов. Они рассказали нам, как воспринимались на свободе венгерские события: оказывается, и в России нашлись честные люди, не побоявшиеся выступить в защиту уничтожаемой Венгрии. А ведь в СССР каждое слово, открыто брошенное в лицо власти – героизм! Каждое выступление учило окружающих смелости и звало честных людей на этот же путь. Мы с восторгом слушали о студенческих волнениях, расспрашивали о мельчайших подробностях. Богомяков и Овсянников были интеллигентами, еще участвовавшими в свершении революции в России: по одному сроку они уже отсидели, а теперь их «на всякий случай» опять бросили в лагеря.
А Боря Вайль и Пименов были студентами, молодыми носителями идей чистоты и правды. Какой же озверелой и тупой должна быть власть, чтобы бросать в ужас тюрем и лагерей этих начинающих жизнь, ясноглазых, талантливых ребят: Пименов, например, получил ученую степень математика в университете еще до окончания курса. Были у нас и другие представители зарождающегося демократического направления умов: Аркадий Суходольский и Давид Мазур. Они привлекали к себе умом, сердечностью, начитанностью. Марксистское воспитание давало себя знать: они были целиком на социалистических позициях. Но им, как и декабристам времен царизма, мерещился рай на земле, царство справедливости.
Для того, чтобы читающий эту книгу понял, что настроения этих юношей не были преходящими, забегая вперед, скажу: они и после освобождения боролись за свои идеи. Сегодня некоторые из них снова в тюрьме.
Дни шли монотонно, осень покрыла низкое небо свинцовыми тучами, лежал уже снежок; ребята работали на лесоповале: валили деревья на дне будущего Братского моря, которое в просторечье на всей трассе заключенные именовали «Братским кладбишем».
Ко мне в это время зачастил с визитами некий Котмышев. Он говорил, что сидит тоже за венгерские события, и пытался сблизиться с нашей компанией. Мне же, лежащему без движения, он оказывал множество услуг, без которых мне было трудно обойтись. И поэтому все мирились с его присутствием, хотя симпатии этот человек ни у кого не вызывал. Но отрицательное отношение наше было чисто интуитивным, а факты говорили в его пользу – спокойного, услужливого, молчаливого, внимательного слушателя.
Теймур с сыном был в зоне, и мы часто виделись. Котмышев сблизился и с Теймуром. И почему-то вскоре Теймур перестал бывать у меня.
Я не придал этому значения. С моего приезда прошло уже несколько месяцев, я начал вставать и как-то обнаружил, что в моем чемодане рылись. Воровства в зоне не было, случай настораживал. Однажды я вышел в соседний барак, шел я эти пятьдесят метров больше часа, ноги были еще слишком слабы. И в коридоре, увидев Теймура, я радостно его окликнул. Но в ответ на меня смотрели глаза врага и взбешенного зверя. Подойдя ко мне быстро и молча, этот силач схватил меня одной рукой, поднял в воздух – весил я немного – и, выхватив откуда-то нож, прорычал: «Прощайся с жизнью, гад!». Я буквально онемел от удивления: что с ним? С трудом я выдавил: «Что случилось?»
– Ты не знаешь?! – захлебывался этот горячий сын гор. – А кто оклеветал меня и сына?!
Для меня это было неожиданностью: всегда эти люди вызывали у меня только симпатию. Нож, занесенный надо мной, я как-то не воспринимал всерьез и постарался спокойно сказать:
– Теймур, если есть человек, которому надо было натравить тебя на меня, то воспользуйся моим советом: подумай, кому это выгодно. И тогда, может быть, станет ясно, кто спровоцировал твою вражду ко мне.
Резко отпустив меня, Теймур ушел. Как я вернулся к себе в барак, не помню.
А дня через два пришел ко мне Теймур, уселся на койке, обнял, поцеловал и сказал: «Прости, друг. Но вот, что было. Твой приятель Котмышев подружился со мной и, войдя в доверие, начал потихоньку восстанавливать меня против тебя, убеждать в твоей неискренности. А несколько недель назад он мне сказал, что ты распространил слух по зоне, что со мной не сын, что я держу рядом с собой педераста и использую его. У меня кровь бросилась в голову: ведь Котмышев все время около тебя, он-то знает, что ты говоришь! И я кинулся к тебе с ножом. Было это ночью, ты спал. Я стоял с ножом, готов был тут же зарезать тебя. Но вдруг, почему-то вспомнил твои рассказы о матери: как она всю жизнь мучается, как отца из тюрьмы ждала, как тебя теперь ждет. И ушел я. Мать спасла тебя. А когда ты мне тогда под ножом так сказал – ищи, кому выгодно, – я как на стену наскочил: кому выгодно, чтобы я тебя убил? И вот думал я, все эти дни думал и понял. А когда понял, поставил я этого Котмышева под нож, и все из него потекло, как на исповеди: он около тебя «опером» поставлен, в вещах твоих рылся, в бумагах, а потом «кум» велел ему натравить меня на тебя. И тогда этот гад от твоего имени выдал этот грязный слух и меня на тебя спустил.»
Мы все слушали Теймура встревоженно и напряженно.
– Где же сейчас Котмышев? – спросил кто-то; мысль эта была у всех.
– Не волнуйтесь, не стал я его резать. Вывел его на улицу, избил, а потом воткнул ему нож в задницу: беги к своему хозяину! Ох и рвал же он когти на вахту: на три метра впереди своего визга!
Мы облегченно вздохнули: ведь если бы Теймур убил этого негодяя, его могли бы расстрелять, так как смертная казнь опять была введена.
Спустя несколько дней к нам в зону попал каким-то ветром занесенный начальник санитарной службы всех лагерей трассы. Он осмотрел меня и дал указание: немедленно отправить на 601 лаготделение для комиссовки.
Это была удача. Колоссальная удача! Лагпункт № 601 находился в самом Тайшете, на трассе Москва—Владивосток, и попасть туда было почти невозможно; а «комиссовка» была мечтой всех: медицинская комиссия могла дать заключение, что арестанту нельзя больше находиться в условиях лагеря, поскольку он безнадежно болен, и тогда специальный суд мог решить: освободить досрочно в связи с заболеванием.
Через несколько дней я прощался со штрафняком и его обитателями. Всегда ощущаешь нечто вроде вины, оставляя друзей на штрафном режиме. Очень тронула меня забота ребят, укутавших меня в дорогу: был канун нового, 1959, года. А мегерам блатных нашей зоны – Костя Чиверов – принес мне свою фотографию, где он снят рядом со своими «телохранителями», на обороте была надпись: «Во встречу ТАМ верю, как в святость». Слово «ТАМ» обозначало свободный мир: блатные перековывались в «политиков».
Глава XXVI
В Тайшете на лагпункте № 601 я встретил много старых знакомых и увидел новичков; шли аресты, связанные с Венгрией, ехала горячая молодежь: студенты, рабочие, даже суворовцы – воспитанники офицерских училищ. Политлагеря пополнялись совсем новым контингентом: молодых ребят и девушек сажали уже не по ошибке – они действительно протестовали против расправы властей над злосчастной Венгрией.
Характерно, что волны арестов в СССР – которые никогда не прекращаются – периодически достигают высшей точки. И интервал между такими арестными «эпидемиями» почти всегда одинаков: примерно 10 лет. Давайте вспомним: 1919 год – военный коммунизм и первый кровавый разгул чекистов, уничтожавших «буржуев» и «врагов революции». 1929 год – аресты в деревне, жертвы принудительной коллективизации, возникновение первых крупных лагерей. 1938-1939 годы – руками Ежова Сталин расстрелял бывшего министра внутренних дел Ягоду, и началась знаменитая на весь мир волна «ежовщины»; тут уж миллионы зэков уехали погибать в тайгу и тундру, закладывать основы индустрии; с интеллигенцией было покончено, а заодно и со старыми большевиками. В 1948 году началось опять: в лагеря поехали миллионы людей, военнопленных, вернувшихся из Германии и повторно отправили «набор 1938 года», – тех, кто освободился в этом году, окончив первые десять лет. Теперь, в 1958 году, опять шли этапы.
Уже тогда я задумался: ведь люди, получившие в СССР по суду менее 10 лет, почти всегда в лагерях имеют «добавку»; их судят за лагерные нарушения и они сидят примерно те же 10 лет; а те, кто получает больше 10 лет, работают и имеют зачастую так называемые «зачеты» (их теперь отменили) и по зачетным дням освобождаются на несколько лет раньше, то есть тоже кончают десятилетний срок. Вот и получается, что для строительства своей индустрии, прокладки дорог в диких горах или тайге, для освоения новых угольных, золотоносных, металлургических районов, государство нуждается каждое десятилетие в новой волне людей – ведь добровольно на такую работу никто не поедет. А потом, когда район освоен, можно снимать заключенных и вербовать вольнонаемный персонал. Так было с Воркутой, Интой, Колымой, Казахстаном, Норильском, Братской и другими гидроэлектростанциями; и еще сотнями и тысячами строек, называемых печатью «комсомольскими, молодежными». Может быть, в этом грустная и грязная основа массовых арестов, проводимых каждое десятилетие?
Приезд мой в Тайшет был ознаменован смешным событием. Смешным – для лагеря, трагическим – для участников. За несколько лет до этого советский танкер «Туапсе» с грузом нелегального оружия был задержан в Японии. Команда его, воспользовавшись случаем, приняла предложения свободных стран и разъехалась по всему миру: в СССР они не вернулись. Этих моряков агенты советских посольств начали запугивать и уговаривать вернуться. Кое-кто согласился, так как в России были их семьи. А тех, кто не хотел, попросту выкрали и привезли насильно. В СССР тем временем подняли страшную газетную шумиху: «Империалисты Запада не разрешают нашим честным советским морякам вернуться на Родину! Наших граждан принуждают стать дезертирами, изменить своей стране!» Срочно был снят художественный кинофильм о судьбе танкера и героической борьбе моряков, рвущихся в СССР; фильм кончался трогательной сценой возвращения победителей домой, к родным...
Вот этот-то фильм привезли к нам в зону. А в зале сидела команда моряков танкера «Туапсе»: их всех осудили и послали в лагеря как завербованных шпионов и изменников родины – даже тех, кто вернулся добровольно. В зале стоял смех, шум, матерщина, проклятья...
Познакомился я с «новичком», сидевшим лишь несколько месяцев, но арестованным вторично. Это Феликс Красавин. До революции его отец носил фамилию Шейнеман, но став одним из первых командармов Советской власти, он счел нужным ассимилироваться в стране, которой он отдавал себя целиком; поэтому он поменял фамилию, переведя ее на русский язык. Через несколько лет Сталин расстрелял Шейнемана, а жену его, работавшую в то время в руководстве Высшей Партийной академии, арестовали и отправили в неизвестность.
А Феликс попал в интернат для детей, отнятых у арестованных родителей, и вытерпел все ужасы этого детства. Прошел он через Казахстан, куда вывезли детей, кончил всё же школу, и пытливый ум привел его к вопросам об окружающей жизни. Но вопросы требуют ответов, и Феликс читал. И старался доставать запрещенные книги; ведь в СССР каждый мало-мальски мыслящий человек понимает, что истину в официальных учебниках не найдешь. Кончились все поиски Феликса созданием полудетской антисоветской организации и, конечно, отправкой на десять лет в лагеря. Попав на Колыму – тогдашний центр политлагерей, – Феликс смог солидно пополнить свое образование, так как были и книги, и добровольные лекторы, излагавшие предметы без ограничений и искажений, неизбежных в советском институте. И из лагеря вышел взрослый человек, убежденный в своей правоте и готовый к новой борьбе. Феликс пошел на свободе по нелегкому пути: этот романтик ушел «в народ», понес простым рабочим то, что накопил за страшные годы познавания в лагерях, – он стал шахтером. И увидел, что никому его жертва не нужна: несколько лет потратил он на разъяснение политической и экономической обстановки, на создание какой-то думающей группы. Но окружавшие его люди хотели лишь водки: шла беспробудная пьянка, и весь заработок каторжного труда под землей шел на этот дурман... Экспансивные натуры срываются быстро; не выдержал и Феликс. Однажды, когда собралась вся смена шахты, он влез на возвышение и произнес откровенно антисоветскую речь, призывая этих людей очнуться. И опять неизбежно: арест и еще десятилетний срок. С Феликсом мы очень быстро сблизились, так как его заинтересовали мои – необычные для него – взгляды на философию религии, на теософию. Вскоре эта страстная натура целиком углубилась в познание этой стороны жизни человеческого духа. И одновременно с этим Феликс осознал свое еврейство.
Вскоре после моего приезда пришел еще один этап молодежи; к нам попали прекрасные ребята: Арнольд Тюрин с группой товарищей и Жак Селуаян.
Арнольд был инженером, только что окончившим институт; он вместе с друзьями – недавними студентами – выразил свое возмущение на собрании рабочих завода. Ареста они не ожидали. Но попав в тюрьму, не сломались, и теперь с любопытством озирались на новый для них быт лагеря.
А Жак оказался для всех нас находкой: этот милый темноволосый юноша был армянином из Франции, певцом-шансонье. История его жизни и ареста не совсем обычна и грустна. Во Франции его родители жили спокойно и хорошо. А Жак с детства попал на сцену: аккомпанируя себе на банджо или мандолине, он исполнял песни для взрослых. Мальчик с грустными глазами пользовался громадным успехом: песни о любви в исполнении ребенка звучали свежо и красиво. Были гастроли по Европе и Америке, пришла большая известность. Но тут умер отец, а к матери Жака зачастили сотрудники советского посольства, уговаривая: «Ваш сын должен быть на Родине, в Армении, в СССР. Там его ждет слава, карьера, почетное звание народного артиста; посмотрите, как счастлив Жак Дуалян – он на верху славы и почета, этот певец, вернувшийся из Франции в СССР!»
И мать согласилась. Откуда ей было знать, что знаменитый Дуалян уже просится назад... Жаку было 15 лет, когда они приехали в Ереван. Первым его впечатлением было недружелюбие и зависть, которыми их окружило местное население. А с матерью его, увидевшей очереди за элементарными продуктами и нищету страны, случился сердечный приступ, и она умерла. Жак остался один, его устроили подметать двор на ткацкой фабрике... Не зная ни русского, ни армянского языков, Жак буквально погибал от неустроенности жизни и просто от голода. Так длилось три года. Но после смерти Сталина началось оживление жизни страны. В 1955 году в Ереван приехал первый джаз-оркестр, разрешенный властями. Ведь до смерти Сталина любая джазовая музыка была запрещена как «буржуазная» и «разлагающая»; даже в интуристских ресторанах Москвы оркестры имели право исполнять только попурри из оперетт, вальсы и народные мелодии.
Жак увидел афишу, на которой был нарисован саксофон, и пошел на концерт. Зайдя в антракте за кулисы и найдя дирижера, Жак взял у кого-то банджо и, заиграв, начал петь. С этим оркестром он и уехал из Еревана в гастрольную поездку по России. Жизнь резко изменилась, появились деньги, была любимая работа. В Ереван он попал лишь через два года и, разбирал вещи, привезенные матерью из Франции, нашел выписку из своей метрики и французский паспорт. Россию он к тому времени уже достаточно посмотрел и твердо решил уехать назад, во Францию. Найдя документы, Жак написал во французское посольство и оттуда ответили: приезжайте к нам для беседы. Жак приехал в Москву, сел в такси и подъехал к зданию посольства. Когда он пошел к подъезду, его остановил милиционер, охраняющий здание, и спросил, в чем дело, куда он идет. Жак попытался объяснить, но русского языка он так и не знал, а поэтому милиционер растерялся, подумав, что остановил иностранца – этого они не делали. Но одежда Жака говорила за то, что он местный житель, и милиционер сделал еще одну неуверенную попытку. «Дайте паспорт», – попросил он. Если бы Жак вынул французские документы!.. Но он протянул свой русский паспорт. Милиционер посмотрел и, поняв, что перед ним бывший иноподданный, сказал: «Вам придется подождать, сейчас я закажу для вас пропуск в посольство». И, сняв трубку оперативного телефона, напрямую соединенного с КГБ, произнес: «Тут Жак Селуаян хочет войти в посольство». А Жака попросил: «Вы пройдите до угла, неудобно тут стоять, подождите там».
Отошел Жак, ждет. Через несколько минут рядом оказалась легковая машина, его спросили:
– Вы Жак Селуаян?
– Да, я.
Так Жак начал свой путь в Сибирь. Ему дали «всего» десять лет, как «пытавшемуся» изменить родине.
Но для нас его приезд был бесценным подарком: пел он так, что замирало сердце. И мог петь часами, импровизируя, модулируя – мягкость и сердечность его манеры исполнения покоряла всех.
– Жак, мы напишем благодарность кагебешникам, за то, что они тебя арестовали, – шутил я.
В этот период уже стало заметно, что администрация пытается постепенно усилить режим, восстановить свою власть, значительно поколебленную расстрелом Берии, разоблачениями Сталина, амнистией 1956 года. Ведь в 1956-1957 годах в жизнь лагеря не вмешивались: разрешали переписку – с цензурой, конечно, – не ограничивали получения посылок, давали свидания с приезжавшими родственниками; в лагерях появились продуктовые ларьки, и на руки нам выдавали заработанные деньги – кончился голод.
«Закручивать гайки», как говорят в лагерях, начали с создания «красноповязочников» («дружинников») и преследования тех, кто был против них: сажали в карцер за малейшее сопротивление этим внутренним предателям. Атмосфера в зоне была отвратительная: стукачи подняли голову.
Поэтому наша маленькая компания: Феликс, Жак, Арнольд и Геннадий Бешкарев – поэт, антисталинские стихи которого читала молодежь страны, – держались отдельно. Меня за это время осмотрела медкомиссия, признав безнадежно больным и подлежащим освобождению, актированию. Теперь я ждал результата рассмотрения этого дела в спецлагсуде.
Пока же были интересные встречи с вновь прибывающими. Вспоминаются беседы с педагогом Вернадским, до ареста работавшим в Казахстане. Он рассказывал, как около Семипалатинска проводят атомные испытания. Как во всех домах города дважды вылетали стекла, как его школу несколько раз срочно эвакуировали, поскольку радиация распространялась на весь район; как вывозят тысячи пораженных радиацией людей в больницы...
Встречал я тут и людей, совершивших побеги; среди них были и те, которые ушли из Омска, спрятавшись в багажнике легкового автомобиля начальника строительства. Арестованы они были через два гола после побега, когда завязали контакты со своими семьями. Значит, метод поисков ограничен и, в основном, направлен на слежку за родственниками.
Второй случай был более интересен. Этот парень после побега приехал в какой-то колхоз под Оренбургом и пять лет работал там шофером. Потом за драку попал в тюрьму и отсидел три года с поддельными документами. КГБ, имея дактилоскопическую картотеку, не установил его подлинную личность, не узнал в нем бывшего двадцатипятилетника! Освободившись, он получил совершенно чистые документы и вернулся в тот же колхоз. И лишь спустя еще два года по пьянке рассказал о себе какому-то «другу», который его тут же продал.
И третий беглец, типичный неприспособленный к жизни интеллигент, которых в лагерях называли «Фан Фанычами», после побега попал в Барнаул, где на рынке какой-то вор распознал в нем лагерника. Этот жулик подарил ему ворованный паспорт. Приехав в Усть-Каменогорск, человек этот встал перед проблемой подделки давленной печати на своей фотокарточке, которую он приклеил на чужой паспорт. Смешно было слушать, как он покупал ножи и вилки, выпиливал из них буквы фирменных знаков и из этого составлял печать, хотя есть гораздо более простые методы, при которых такая печать делается за час.
Сделав грубую, откровенно поддельную печать, он пошел в милицию и там его прописали, не глядя.
После этого он поступил на работу директором клуба горняков; когда устраивали концерты, в клуб приезжали местные власти, в том числе и работники КГБ.
А снова попал он в тюрьму, проговорившись любовнице: она выдала его, когда приревновала к сопернице.
Все это говорило о возможности продержаться на свободе после побега.
Спецлагсуд отказал мне в освобождении «в связи с тяжестью совершенного преступления». Перед отправкой на штрафняк я написал Жаку жалобу по его делу и отправил ее по адресу: «Москва, Городской Совет, Отдел ассенизации и канализации». Удивленному французу я объяснил, что жалобы почти лишены смысла, никто, как правило, жалоб не читает: «А по такому адресу жалоба твоя с не совсем обычным делом может обратить на себя внимание и, если чиновник будет с чувством юмора, ее рассмотрят, и может быть, будет положительный результат». Друзья одобрительно смеялись и, хотя Жак был против, жалобу мы отправили.