Текст книги "Четвертое измерение"
Автор книги: Авраам Шифрин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 20 страниц)
Глава XVI
Вдруг отказали ноги. Встал утром – и не могу ходить: болят мышцы, сделаю пять шагов – и сажусь. Ничего не могу понять. И тюремный врач тоже не знает, в чем дело. Попросил я о встрече с одним из кремлевских врачей, сидевшим с 1952 года: ту группу, которую объявили «отравителями», освободили (за исключением тех, кто уже умер...), а он остался сидеть. Мне разрешили встречу, привели в санчасть. Этого пожилого еврея, высокого худого человека с умным и очень добрым лицом, я раньше не видел, и фамилии его не знал. Осмотр занял пять минут.
– У вас облитерирующий эндартериит, – сказал он коротко.
– А как это понять без латыни?
– Артерии ваши почему-то спазматически сжались. Кровь не доходит до тканей. Причины врачам неизвестны. Может быть, это следствие ранений, курения или нервного потрясения. Вы были дважды ранены, курите, а насчет нервов – и не спрашиваю. Болезнь опасная, кончается часто гангреной и ампутацией.
В камеру я ушел в подавленном настроении. Врач посоветовал мне не курить и не охлаждать ноги. Первое было легко, так как я, видя унижения товарищей из-за махорки, которую доставать было очень трудно, курить уже перестал. Но не охлаждать ноги... А как же работа, тайга, этапы? И как быть с мечтой о побеге, о свободе?
Зима шла на спад. До конца срока в специзоляторе нам с Витей было еще далеко. Но нас вызвали на этап. И в этапной камере были почти все, кто присутствовал «делегатами» на знаменитом «профсоюзном собрании» у начальника семипалатинской тюрьмы после голодовки. Перед выездом нам зачитали постановление о досрочной отправке в лагерь «в связи с хорошей дисциплиной, показанной в тюрьме». Значит, послушался все-таки моего делового совета наш капитан в Семипалатинске.
Поездка до Новосибирска прошла неспокойно: конвой был груб, а мы избалованы слабым режимом. Началась ругань, стычки, конвой прекратил пускать людей в уборную. Какой-то заключенный в виде протеста помочился через решетку в коридор, где стоит конвой, его попытались вытащить из камеры, а он не давался, так как понимал, что его хотят избить. И тут кто-то подал команду: «Качай вагон!»
Такого я еще не видел и о таком не слышал: все заключенные начали одновременно кидаться то вправо, то влево и раскачивать вагон из стороны в сторону во время движения поезда. Мы качали вагон с отчаянием смертников. Конвой метался по коридору, орал, матерился – умирать-то и им не хочется! И наконец, сдался.
– Делайте, что хотите, – орал офицер, – только прекратите раскачку!
Конечно, мы прекратили эту игру со смертью, и дальше все шло тихо и мирно; конвой даже взял у ворья какой-то костюм и принес им бутылку водки: мир был заключен!
В вагоне с нами оказался один новый человек. Это был еврей из Вильнюса, который рассказал нам, как восторженно они встречали советские войска в 1940 году; он сам пошел в офицерскую школу, чтобы служить в «своей» армии. В 1941 участвовал в первых боях, был ранен и взят в плен. Чудом уцелев в лагере, он вернулся в Россию и был сразу арестован.
– Почему это тебя, еврея, не убили? Это подозрительно! Ты шпион! – настаивали в проверочном лагере КГБ.
И началось мучительное следствие.
– Попался мне следователь-садист. Бил он меня нещадно. Приведут меня на допрос, он мне сразу наручники наденет, начинает бить и приговаривает:
– Когда заговоришь, жидовская ты морда? Когда расскажешь, как Родине изменил?
А иногда харкнет на паркет, разбежится и проедется на своем плевке. Эдакое животное... А я отвечаю:
– В плен я попал раненый, и Родине не изменял.
Но следователя это не устраивало:
– А что с того, что раненый. Надо было во фрицев стрелять!
– Но я был без оружия.
– Надо было зубами им горло грызть, а не сдаваться!
Что на это ответишь?!
И придумал я. В камере – не пожалел пайки хлеба – вылепил пистолет. Потом сжег кусок резинки от подметки и закоптил его до черноты, хорошо получилось. Взял я это «оружие» на допрос. Когда мой герой, грызущий немцев зубами, вышел из-за стола, где у него была кнопка вызова конвоя, и пошел ко мне с наручниками, я вынул свою игрушку, наставил на него и твердо сказал: «Руки вверх!» Поднял он руки, как миленький, стоит.
– На колени, – говорю.
Встал он на колени, дрожит, челюсть отвалилась, слова сказать не может.
– Ну, – говорю, – для начала поцелуй пол, а потом уже будешь мне горло зубами грызть.
Целует он пол свой заплеванный и молит:
– Не стреляй, дети у меня...
– Теперь, – говорю, – понял, что такое под оружием быть?
– Понял я, понял, не убивай только...
Вижу я, что каждую секунду кто-нибудь может войти, и тогда меня, точно, пристрелят. Размахнулся и швырнул этот хлебный пистолет мимо головы следователя, об стенку. Рассыпался мой пистолет на крошки, следователь все понял, молча встал, конвой вызвал и велел меня увести. Потом он следствие за три дня кончил и послал меня в трибунал за «четвертаком»...
В вагоне говорили о сведениях, полученных ребятами на пересылке: в лагерях Воркуты и Норильска, Казахстана и Колымы были крупные восстания! Об этом говорили упорно, и не было оснований не верить. Рассказывали, что лагеря держались по несколько месяцев, остановив подачу угля, золота, урана, молибдена, свинца. К ним приезжали члены правительства, и лагеря поставили им ряд условий и требований. Мелкие условия приняли: сняли номера, установили маленькую зарплату, разрешили переписку. А коренные изменения и освобождение невинных людей игнорировали. Лагеря возобновили забастовку, и восстания были потоплены в крови: Воркуту расстреляли, Кингир раздавили танками, Норильск бомбили...
На одной из пересылок присоединился к нам молодой немец Зигмунд Ольснер. Мы быстро, по-лагерному подружились: ему было интересно многое из моей жизни, мне – из его. Решили начать практиковаться в английском языке и, чтобы не было скучно, рассказывать друг другу о своих детских и взрослых годах.
Мне было очень интересно слушать рассказ моего сверстника о его детстве в Германии: это звучало как рассказ о другой планете. Так добрались мы до военных лет. Оба служили в армии, оба были офицерами. И вот, Зигмунд рассказывает мне:
– Уже в конце войны столкнулись мы со случаями мародерства советских войск. Помню: выбили мы вас из городишка Гольдап в Восточной Пруссии и увидели там такое... Мебель из домов выброшена со вторых, третьих этажей, на паркете нагажено, гардины оборваны.
– А я ведь тоже был в Гольдапе...
– Так мы там рядом были?
– Очевидно, так. Но я там в боях не был.
– А я был. Командовал танковой ротой, мы заходили к вам с тыла, окружали. И помню я. когда дорогу перерезали, какой-то мародер-русский угонял в кузове американского грузового «студебекера» нашу немецкую легковую машину.
– Машина была голубая? – спрашиваю.
– Не помню точно, но кажется, – удивленно ответил Зигмунд.
– А ты стрелял по этой машине? – продолжал я.
– Еще бы! Я по этому мерзавцу бью и никак его укокошить не могу!
– И, наконец, попал ты в легковую машину в кузове?
– Точно! Но откуда ты знаешь? – Зигмунд все еще не мог понять. И действительно, такое бывает только в романах.
Это я тот мародер, который угонял машину. Был я в Гольдапе по делам, увидел на улице прекрасный голубой «опель-адмирал», но кто-то снял с него резину. Погрузил я машину в грузовик и поехал к себе в часть, а по дороге вижу: какие-то танки выходят справа, из-за леска. Я никак не думал, что это немцы. Но когда стрелять начали, понял... Разворачиваться было поздно: уж тут-то наверняка бы попали – и я дал газ, виляя по дороге. Когда меня тряхнуло, то думал, что конец, но потом увидел, что разнесло мой «опель»...
Мы от души смеялись! Сидели два бывших врага в советском концлагере и вспоминали, шутя, как один стрелял в другого.
Глава XVII
Нас выгрузили. Да-да, нас выгружали, мы были багажом, конвой передавал нас под расписку – своей воли у нас не было.
Когда мы ехали, то почему-то были уверены, что везут нас на Колыму. А попали в Тайшет, в знаменитый «Озерлаг», где, кстати, нет озер... Это место было известно тем, что там уже легли в могилу многие миллионы арестантов, и его называли поэтому «трассой смерти». Еще в 1946 году советская власть решила построить дорогу от центральной Дальневосточной магистрали в сторону Бодайбо, на реку Лену, к золотым приискам. И вот, на станции Тайшет – маленькой точке за тысячу верст от Иркутска – начали выгружать арестантов и гнать их в тайгу... Это была интернациональная трасса: под каждой шпалой лежали десятки и сотни мертвецов; тут жили и умирали русские и немцы, японцы и корейцы, украинцы и прибалты. И, конечно, евреи – без них тоже ничто не обходится...
И вот, мы в Тайшете. «Воронки» привезли нас в лагерь. Это пересылка. Здесь их две. Эта – № 025 – расположена прямо у центральной железной дороги, по которой проходят поезда «Владивосток—Москва». В зоне не больше тысячи человек, десяток бревенчатых длинных бараков. То, что рядом шли поезда, волновало нас: как уехать?.. Понимая, что пробудем здесь считаные дни, мы с Виктором ходили вдоль заборов и изучали, искали возможность побега. Но «дырок» не было. И мы понимали, что надо искать какой-то новый вариант побега. Но времени не было: мы – на пересылке.
Однажды у нашего забора остановился состав «теплушек» – товарных вагонов; из него высыпали люди, в основном, женщины и дети. Кое-кто из заключенных влез на крыши бараков, и вдруг раздались радостные и возбужденные крики:
– Коля! Маша! Сережа! Катенька!
Кричали из-за забора, кричали с крыш. Вскоре мы узнали, в чем дело: у нас в зоне было много «маньчжурцев» и русских «китайцев» – эмигрантов, живших всю жизнь в Маньчжурии и в Китае. Их советские власти, когда наши войска вошли в Китай, арестовывали и вывозили из Китая.
– Как к вам пройти? – надрывались люди за забором.
– К нам нельзя, мы в лагере! Это тюрьма! – отвечали с крыш.
– Какая тюрьма? У вас на заборе метровыми буквами написано «НЕФТЕБАЗА»!
– Какая нефтебаза? – недоумевали в зоне.
Оказывается, тюремное начальство нашло выход из положения: лагерь-то был виден из окон проходящих пассажирских поездов, и надо было как-то скрыть его. Вот и написали «НЕФТЕБАЗА».
За забором уже плакали женщины. А с вышек – закрытых со стороны железной дороги поднятым в этих местах забором – стреляли в воздух.
– Прекратить разговоры! Сойти с крыш! – орали надзиратели, бегая по зоне.
Произошло явно непредусмотренное...
Вскоре эшелон увезли, и в лагере воцарилась гнетущая тишина.
Этим вечером нашу группу неожиданно перевели на другую пересылку, в лагерь № 601, лежащий в глубине поселка Тайшет; это был особый лагерь. Рядом с этой зоной была администрация всей тюремной трассы Озерлага, и поэтому режим там был необычный: порядочные люди там чувствовали себя не на месте, а негодяи, предатели вели себя нагло. Мы сразу почувствовали обстановку. Нас поместили в барак с трехэтажными нарами, где вповалку ютилось человек четыреста. Скоро среди бушлатов и серых лиц я отличил одно, привлекавшее интеллигентностью и дышавшее спокойствием. Это был коренастый мужчина, среднего роста. Мы познакомились, его звали Аарон Ярхо. Вскоре я понял, откуда у него эта размеренность движений: он сидел уже с 1946 года. История его оказалась интересной и грустной. Когда окончилась война, он, в чине генерала, был начальником химической службы Украинского фронта, стояли они где-то в Венгрии. Тщательно все подготовив, он бежал на Запад, чтобы уехать в Палестину, и добрался до Италии. Но его настигли в Неаполе, оглушили вечером на улице, а очнулся он уже в московской тюрьме. Приговорили к расстрелу, и в камере смертников он просидел долго... За несколько дней, проведенных на этой пересылке, мы с Ярхо сблизились, его рассказы я слушал с большим вниманием и интересом.
– Тут неподалеку есть городок Ангарск и там с 1946 года строится громадный комбинат искусственного бензина. Механизмы этого комбината я сам демонтировал в Германии в 1945 и 1946 годах, когда еще работал в армии. И вот теперь мне пришлось побывать там на монтаже. Правда, я приехал уже несколько в ином качестве... Долбил я там мерзлоту в котлованах и смотрел – до чего довели комбинат. Думаю, что при сознательном вредительстве нельзя так успешно мешать работе, как это делается у нас из-за безалаберности и безответственности. За восемь лет работы строительство еще не окончено, и бензина нет. Отдельные узлы комбината начали работать, но там вечные аварии: несколько раз город заливали полуфабрикатом продукции...
– Ну, а вы все эти годы на какой работе, Аарон Евсеевич? – спрашивал я.
– Запомните, друг мой, одно золотое правило: в лагерях порядочный человек может работать только на общих работах. Все, кто лезет здесь в начальство, за легким хлебом, так или иначе, попадает в лапы опера и работает на КГБ. Пока что я копал землю, валил в тайге лес, клал рельсы. И вам советую делать то же.
«Архипелаг ГУЛАГ» – это страна неожиданностей и никакой логикой не оправданных решений: нас посадили в поезд, провезли всего 40 км и впустили в зону, где собирался этап, отправляемый в лагеря Московской области! Почему? Зачем? Какие могут быть вопросы! Мы радовались и заранее готовили планы побега, который намного легче осуществить в средней полосе России.
Этот лагерь был рассчитан всего на 400 человек – тут жили огородники, они выращивали овощи для сотрудников охраны лагерей. А набили нас сюда не меньше трех тысяч. Люди ютились в страшной тесноте, но никто не жаловался: точно было известно, что этап или под Москву, или в Вологду.
В этой зоне у меня произошла встреча, намного более серьезная, чем все предыдущие и последующие. Подошел ко мне незнакомый человек: аскетическое лицо, аккуратная одежда, спокойствие в глазах и голосе; ему было около 50 лет, но он был бодр, казалось, что он здесь, как бы, гость, захочет – уйдет.
– Меня зовут Каганов, – сказал он просто. – Я кое-что знаю о вас, и хотел бы предложить то, что необходимо вам.
– Слушаю вас, – отвечал я, еще ничего не понимая.
– Я хочу познакомить вас с вопросами, пока вам неизвестными и необычными. Для этого я прочту вам ряд лекций. Мы начнем, если хотите, завтра с утра и будем встречаться ежедневно на два часа. Кроме того, я хочу помочь вам изучить иврит: это вам еще пригодится. Хотите ли вы?
– Конечно. Но все это звучит несколько странно...
– Дальше будет еще более странно. Но потом вам станет яснее. Итак – до завтра.
И этот необычный, спокойный человек куда-то ушел.
На следующий день мы устроились с ним за каким-то полуразрушенным бараком, и я открыл тетрадь.
– Нет, писать ничего не надо, – сказал Каганов. – Если вам нужно то, что я буду говорить, если я не ошибся в этом, то вы все запомните и так. А если я ошибся и зря говорю с вами, то записи не помогут. Закройте тетрадь.
Я послушался, хотя это звучало неубедительно. Каганов говорил со мной 14 дней. Я слушал его всего 28 часов. Это был вводный курс лекций по парапсихологии и теософии. Внимание мое росло ото дня ко дню: я буквально впитывал то, что говорил этот человек. А говорил он сдержанно, даже суховато, без эмоций. Лекции были крайне насыщенными и сжатыми, как пружины: каждая тема должна была еще развернуться в моем сознании.
Кроме того, Каганов дал мне таблицу спряжений глаголов и местоимений на иврит. Но к этому я тогда проявил значительно меньше внимания, и потом все годы в лагере каялся: больше я подобных знатоков иврита так и не встретил.
У Каганова же я старался взять все, что можно, по вопросам теософии.
Наша набитая людьми зона кишела настолько разными человеческими типами, что это казалось даже непонятным: тут были люди всех рас и национальностей. Рядом со мной спал какой-то маленький человечек, который оказался министром высшего образования Персии. Зачем его похитили из Ирана? Наверно, и в КГБ не знали... А вот в углу рассказывает на ломаном русском языке американец:
– Они мне в Вене подсыпали какую-то гадость в вино. И проснулся я уже в камере тюрьмы. Где я – не знаю. Открывают дверь, ведут куда-то. Лампы горят в коридорах – значит, ночь. Люди в штатском, на вопросы не отвечают, ведут под руки. Открыли двери, впустили меня в камеру...
– Ты обожди, я окончу, – прервал его какой-то зэк, – ведь я там был. Никогда не забуду, как тебя привели! Вот, значит, открыли дверь у нас ночью и впускают этого фраера: костюм с иголочки, морда как вопросительный знак. Стоит он в дверях камеры, озирается, а мы головы с коек подняли, тоже смотрим. Вот он и говорит по-английски: «Где я, в какой стране?» А у нас никто по-английски не говорит, молчим. Тогда он то же самое по-французски. Молчим. Не понимаем. Он тогда по-немецки. Опять молчим. Не знаем, чего он от нас хочет. Кто-то ему говорит: «Ты что, по-русски не знаешь?» А он как охнет: «Любианка!» – и на пол, без сознания. Ну, и смеялись мы!
В другом углу собрались наркоманы: им принес какой-то бесконвойник бутылочку «лошадиного морфия», и они спорят о цене и о том, хороший ли морфий. Но никто не решается первый сделать укол: часто бывало, что тут же наступает смерть.
– Ах вы, наркоманы деревянные, – кричит долговязый парень, дрожащими руками вынимая из голенища сапога медицинскую иголку, а из кармана глазную пипетку – это его шприц. Надев иглу на пипетку, он закручивает резину и набирает полный «шприц». Потом этой грязной иглой мастерски колет себя в вену и, закрыв глаза, начинает закручивать резину – вводить жидкость в кровь. Все кругом напряженно ждут: будет «приход» или «откинет копыта»? «Приход» есть: лицо парня становится блаженным. И все начинают той же иглой колоть себе морфий.
Сидя на нарах, с закрытыми глазами, молятся сектанты. Это – адвентисты седьмого дня, люди начитанные, следящие за периодической литературой. С их руководителем – Владимиром Шелковым – я уже познакомился. Чудесный это человек: седобородый интеллигент, умница, всегда с ясной улыбкой, весел, спокоен. Сидит он уже третий раз, хотя воистину ни в чем, кроме преданности Богу, не виновен. И каждый раз его приговаривали к расстрелу, а потом заменяли приговор.
На 15-й день моего знакомства с Кагановым началась посадка в вагоны. И нас разлучили. Я стоял рядом с Кагановым на ветру, у вахты, и потерянно говорил:
– Что же теперь будет? Я еще толком ничего не знаю, а вы уезжаете. Где взять людей, книги?
Совершенно спокойно, как будто расставаясь со мной до вечера, этот замечательный человек сказал:
– Помните, что ваша мысль не менее, а более действенна, чем руки. Думайте. Думайте в этом, указанном вам направлении. И придут к вам и люди, и книги. Устремляйте свое сознание – это поможет.
Мне казалось, что он меня просто утешает туманными фразами; я был расстроен и зол – нас, целую группу, на этап не брали.
Тогда я еще не знал, какая глубина и конкретная реальность – в словах Каганова. Теперь – знаю.
Глава XVIII
Те, кто не был взят на этап, обратились к администрации с резким требованием отправить нас вместе со всеми. Это был явно неверный шаг. Но нас не брали – терять нам было нечего. Мы пошумели у начальника лагеря, и неожиданно нас вызвали на посадку и сдачу вещей.
Перед этапом идет грандиозный шмон с раздеванием. Но вещи почти не смотрят: их забирают в отдельный вагон, чтобы арестанты не провезли с собой ножи и не прорезали пол теплушки. Ведь большие этапы не возят в вагонзаках, их не хватает. Есть товарные вагоны для скота, в них ставят нары внутри, а на крыши – будки для солдат. По карнизам крыш протягивают гирлянды электроламп, вешают лампы и под вагонами, на случай попытки побега через пол; для этой же цели сзади поезда, за колесами последнего вагона укрепляют «кошку» – частую борону крючьев. Если арестант прорежет пол и прыгнет на шпалы, то эта «кошка» подберет его, и он умрет страшной смертью.
Подвели нас к такому составу после шмона и погрузили в вагон: 70 человек. Это было почти вдвое больше нормы. В остальных вагонах тоже орали возмущенные люди: в вагоне не было места ни на нарах, ни на полу у двери, дышать было нечем, мы сидели, сжатые до предела, но довольные – все же едем!
Эшелон двинулся лишь вечером, и под нами застучали стыки рельсов. Качка усыпляет, и мы начали дремать. Неожиданно на остановке открылись двери нашего вагона, и мы увидели целую группу солдат с автоматами: – Выходи! – и солдаты, вскочив в вагон, начали просто выбрасывать на землю тех, кто сидел у дверей. Мы не успели ничего понять, как очутились на полотне железной дороги, а вагон был закрыт. Нас окружало кольцо автоматчиков, стволы глядели на нас. Прозвучал гудок паровоза, и наш этапный эшелон стал медленно удаляться... Вскоре лишь цепь ярких огней извивалась, уходя от нас.
– По пять становись! – прозвучала команда. Но у нас шел оживленный разговор, и выполнили мы свою команду: сели на землю:
– Встать! Вперед! – орал конвой.
– Начальник! Мы никуда отсюда не пойдем и издеваться над собой не позволим!
– Постреляю, гады, на месте! Встать!
– Стреляй, потом тебя расстреляют! Люди были злы и полны решимости. Начальник конвоя куда-то убежал, очевидно, звонить. Солдаты стояли вокруг нас молча, с автоматами наготове.
Сопротивление наше было явно бесполезным, но, раздраженные обманом, мы хотели обсудить свое положение. Нас было мало, мы были в руках абсолютного произвола, но сдаваться не позволяло чувство человеческого достоинства, и все держались хорошо.
Пришел офицер, начальник конвоя.
– Ну, вот, звонил я начальству, – начал он вежливо, – и мне велели отвести вас на ДОК; мы в Чуне, здесь большой деревообделочный комбинат.
– Мы никуда не пойдем.
– Что же вы здесь сидеть будете? Замерзнете ночью, сами попроситесь!
– Ты еще нас не знаешь, начальник, – отвечали ему.
Мы просидели всю ночь. Было холодно, голод и жажда давали себя знать. Утром нам привезли еду. Мы ее не приняли, взяли только воду. Кончился первый день голодовки. Мы сидели плотной группой, сцепившись руками, так как ночью была сделана попытка растащить нас. Вторая ночь была тяжелей: мы очень мерзли. Прошел еще день. Ясно было, что нас решили взять измором. На третий день появилось начальство: какие-то полковники, майоры.
– Мне не понятна причина голодовки, – обратился к нам полковник, человек маленького роста, с резким, злым лицом – типичный фашист. Кто-то рядом сказал:
– Это Евстигнеев, хозяин трассы, начальник Озерлага.
Из нашей толпы наперебой начали объяснять, как нас обманули и сняли с этапа.
– Но ведь это наше право – отправлять на этап, – с садистской улыбкой спокойно ответил Евстигнеев. – Все, что могу предложить, если хотите, – это не Чуну, где вы сидите, а другой лагерь. Поедете?
– Ладно. Давай, поедем, – зазвучали голоса: все были рады почетному отступлению.
Через полчаса паровоз подтолкнул к нам вагонзак, и мы вошли в камеры. А когда принесли еду, то и совсем ожили. Колеса уже стучали, мы ехали куда-то вглубь трассы.
Но знатоки Озерлага на второй день начали беспокоиться: уж очень далеко нас везли; в глубине, под Братском, были только штрафные спецлагеря. Кто-то предложил не выходить из вагона, но мнения разделились: некоторые предлагали больше не сопротивляться, так как это совершенно бесполезно. А у меня от ночного холода опухли ноги, я не мог надеть обувь. Офицер конвоя, глядя на меня, лишь качал головой. Это был еще совсем юноша, только что окончивший офицерское училище и попавший вот на эту работу...
На станции Анзеба, откуда таежная дорога ведет к спец. штрафным лагерям 0-307 и 0-308, нас выгрузили, и тут все неожиданно опять решили: никуда не пойдем!
Принявший нас конвой был сам виноват: они били нас прикладами и явно провоцировали на сопротивление, во время которого нас можно было бы безнаказанно перестрелять.
Мы опять сели, сцепились руками и потребовали вызова начальства. Начальник вагонзака неожиданно встал на нашу сторону.
– Я протестую против издевательства над людьми! – обратился этот офицер к конвою лагеря. – Вызывайте свое начальство, а я тоже позвоню в Тайшет.
И он ушел.
Через несколько часов подошла дрезина, и к нам вышел подполковник Белый – начальник оперативного отдела Озерлага.
– В чем дело? – на нас смотрели хмурые злобные глаза. Этот коренастый упитанный человек был не один: рядом с ним стоял мальчик 9-10 лет, очевидно, его сын. Мы начали объяснять, что над нами ни за что ни про что издеваются и завезли в штрафную зону без всякого обвинения.
– Есть обвинение. Вы бунтовщики. И место вам – в земле. Скажите спасибо, что мы еще нянчимся с вами! Конвой! Обставить их запрет-знаками и кто сделает шаг за знак – стрелять! И собак приведите!
– Подлец! – орали из нашей группы. – Сына постесняйся, ведь ребенок рядом! Палач!
Но подполковник уже влезал в дрезину. Мы остались на произвол конвоя. Солдаты принесли палки с таблицами на конце: «Запретзона» и вбили их вплотную к нашим ногам. Привели специально обученных собак и поставили их так, что лающие псы были в десятках сантиметров от наших лиц, – это очень нервировало и возбуждало. К концу первых суток нашего сидения сменили солдат. Вновь пришедшие были настроены мягче: они разрешили нам отходить на несколько метров в уборную. Ночь мы просидели в отсвете костров, разведенных солдатами: тепло нам от этого не было. На третьи сутки мы так ослабли, что нам уже все было безразлично. Выбрав момент, когда мы дремали, конвой, конечно, по приказу начальства, кинулся на нас с собаками и начал растаскивать людей в стороны: на тех, кого оттащили, сразу надевали наручники. Драка, естественно, кончилась «победой» конвоя. В то время, когда нас начали сажать в подошедшие грузовики, пришел офицер из вагонзака и, договорившись с нашим конвоем, забрал меня с собой. Подведя меня к вагону, он сказал: «Я хочу вас отвезти в лагерную больницу». Не могу передать, как я был благодарен этому юноше: ноги очень болели, и я почти не мог ходить.
Ехал я с «комфортом» – один в купе. На станции Вихоревка меня передали конвою больницы. «Воронок» подвез меня к обычному лагерю, обнесенному колючей проволокой, с вышками и пулеметами. Но в бараках были больничные отделения, на нарах лежали полутрупы. Я попал в хирургическое отделение, где было наиболее чисто, и даже имелась послеоперационная палата. Во время обхода я познакомился с ведущим хирургом. Это был тоже политзаключенный, молодой украинец из Львова, доктор Манюх. Вечером он позвал меня к себе в кабинет под видом осмотра, а фактически – поговорить, расспросить: ведь я был еще «свежий». Манюх рассказал, что сидит за участие в национальном движении за самостоятельность Украины, что взяли его, едва он успел окончить мединститут. Грустно улыбаясь, он говорил:
– Привезли меня в эту больницу и сразу поставили хирургом. Я им говорю, что рано мне еще делать самостоятельные операции. А начальник больницы смеется: режь, – говорит, – у нас тут до тебя дантист резал, и то ничего! И начал я «резать»... В день по три резекции желудка делал. Как делал – это другой вопрос. Ну, а теперь я – специалист. Меня самолетом в Иркутск возят – начальство оперировать. Насобачился. И он налил нам обоим немного спирта:
– Давай выпьем за хорошие надежды! Хотя их и нет...
Мы долго еще сидели, разговаривая.
– Знаешь, как лекарства тут покупают: дают мне сумму денег и говорят: ты составь на эту сумму список медикаментов. Но смотри, чтобы тебе хватило: выписывай недорогие, но побольше... Вот и понимай!
В последующие дни я познакомился с другими врачами-арестантами. Среди них были очень приятные люди: Конский, спокойно делавший великое дело помощи больным; Зубчинский, самоотверженно работавший с туберкулезниками; Болдурис – день и ночь сидевший в лаборатории. В кабинете Зубчинского, человека очень сдержанного, хотя и доброжелательного, я увидел странную картину: на фоне жуткого кровавого заката – изогнутые искореженные черные стволы обгорелых деревьев стояли в болотной тине...
Картина оставляла незабываемое впечатление. Оказалось, что это работа самого Николая Александровича. Мы разговорились. Он хорошо знал поэзию, что сразу привлекло меня. До сих пор я еще ни с кем не говорил о Каганове и о том новом философском миропонимании, которое он дал мне. Но тут я почувствовал, что стоит говорить об этом. Зубчинский спокойно отозвался:
– Я знаком с этими вопросами. Читал о них. Сам я родом из Харбина, жил там в Китае с родителями. Вот и вывезли меня сюда в тюрьму за что-то. А эти вопросы интересовали меня давно. Я дам вам кое-что почитать на эту тему.
И вот, совершенно неожиданно, в глуши сибирской тайги, у меня в руках оказалась «Тайная Доктрина» Блаватской. Я читал, глотая страницы. И даже не подумал, как быстро сбылись предсказания Каганова.
Месяц, который я провел в больнице, прошел очень быстро. Как сквозь туман – настолько я был поглощен чтением – я помню появление у нас в корпусе женщины-врача, по кличке «Домино»: сидя у постели умирающих, она напевала модную тогда песенку «Домино». Она пришла, так как привезли из какого-то воровского штрафного лагеря парня со страшно распухшей ногой: он сделал себе «мастырку». «Мастырка» – это членовредительство, но медленное. Например, берут нитку и пропускают ее между зубами, смачивают слюной, потом прокалывают кожу ноги и вдевают эту нитку с иголкой под кожу; через несколько часов это место страшно опухает, и человека срочно вынуждены везти в больницу.
Воры делают это лишь для того, чтобы попасть в больницу: покурить, уколоться морфием, выпить чаю – он ведь в лагере запрещен, а блатные пьют его, заваривая пачку на кружку воды и получая «чифирь» – густую жидкость, вызывающую возбуждение нервной системы.
Парень этот сделал «мастырку», но не успел вынуть нитку: нога распухла, как бревно. На его горе, «Домино», принимая его, обнаружила членовредительство. Манюх разрезал опухоль, вынул нитку, но у парня уже началась гангрена. Пришла «Домино».
– Готовь операцию, отрежь ему ногу, – обратилась она к хирургу.
Но когда все было готово для операции, вдруг приказала:
– Подождем до утра, не оперируй.
И ушла.
А парень метался и орал от боли. И чернота шла вверх по ноге... Мы сказали Манюху. Он позвонил «Домино».
– Ничего! Потерпит до утра, – был ответ.
А утром гангрена уже пошла через бедро вверх. На вторые сутки парень скончался в страшных мучениях.