355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Авраам Шифрин » Четвертое измерение » Текст книги (страница 10)
Четвертое измерение
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 15:25

Текст книги "Четвертое измерение"


Автор книги: Авраам Шифрин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 20 страниц)

Глава XXI

Известную на весь мир «комиссию», приехавшую к нам из Москвы в мае 1956 года для пересмотра дел заключенных, мы ждали, как я уже говорил, давно. Ждали годы.

Обстановка, в которой мы встретили комиссию, была будничной: мы работали, за малейший отказ от работы или «нарушение режима» (не так ответил надзирателю) – карцер.

Вот и я сидел перед комиссией весной этого года в карцере – уж и не помню, за что. Землянка карцерная была холодной и сырой, паек штрафной – 300 граммов хлеба и вода (тогда еще не давали щи на вторые сутки, как это стало примерно с 1960 года). Доходишь в карцере до состояния, хорошо охарактеризованного блатными: «тонкий, звонкий и прозрачный».

Сидел я один. А через стенку «доходил» Володя Бернштейн, «Арматура» – ему уже худеть было некуда: сидел он больше месяца. Володя не только голодал, но и скучал. А скучающий блатной может такое придумать... Вот, Марченко писал о пуговицах, которые пришивают на груди, по коже. Это – цветочки. И когда сидит такой и узоры вышивает по коже, а на крик надзирателя: «Ты что делаешь?!» – отвечает: «Отвяжись, паскуда! Не видишь – портняжничаю...» – не надо удивляться. Но Арматура был классом выше, он пуговицы не пришивал, он любил сотворить что-нибудь оригинальное. И вот, нарвался на Володю наш оперуполномоченный лагеря. Услышал «Арматура» его голос в карцере и начал звать к себе в камеру. А тот не идет. Володя его матом. Тот отвечает в том же духе: меня, дескать, этим не удивишь. Но все же велел открыть дверь и вошел к Бернштейну. Володя встретил его активной бранью:

– Вы что, суки, заморить меня решили? Чего зря держите?

А опер в ответ не менее агрессивно:

– Тебя, гада, давно пора похоронить, а не кормить!

– Сам ты, падаль, подохнешь раньше меня! За тобой давно топор ходит: десять лет лишних живешь! – парирует Володя.

Перебранка разгорелась всерьез. И тут опер, сгоряча, выкрикнул: «Педераст, козел!» – а это самое страшное в лагере оскорбление, нет ничего презреннее пассивного педераста («козла»). Что было дальше, я, и не видя, понял легко: Бернштейн выхватил лезвие безопасной бритвы, вскрыл себе вену, зажал ее и, отпустив, пустил струю крови в лицо оперуполномоченному. «Науку» эту блатные освоили давно: режутся они артистически. Вскрывают не только вены: режут живот, и делают это так искусно, что оставляют слой, удерживающий кишки. И почти всегда у них есть лезвие, вернее, половинка лезвия безопасной бритвы. Однажды этот Бернштейн выиграл пари у начальника режима в Семипалатинском политизоляторе. Тот придрался к нам: почему бритые лица? Где взяли бритву? Ведь в тюрьме не бреют: стригут ручной машинкой щетину на лице раз в 10 дней, и остается та же щетина, чуть поменьше. А тут – свежевыбритые лица! Володя ему отвечает:

– А мы пальцем, начальник!

Тот разозлился и говорит:

– Отдайте бритву, иначе сам буду шмонать камеру сутки, но найду!

«Арматура» в ответ:

– Давай, начальник, поспорим. Я буду голый стоять, и бритва будет со мной, а ты ее не найдешь. Хочешь?

– Давай!

И вот, мы стоим в углу камеры, а Бернштейн в другом углу разделся, достал из кармана обломок лезвия, показал его офицеру и велел ему отвернуться минуты на две. Тот послушно встал к Володе спиной, лицом к нам. «Арматура» обернул бритву в плотную бумагу, густо обмотал нитками, чтобы закрыть лезвие, привязал к этому маленькому пакетику нитку, сделал на ней петлю, надел ее на зуб и проглотил бритву. Теперь она у него в пищеводе, висит на нитке.

– Давай, начальник, шмонай! – и начался обыск.

Офицер смотрел и уши, и нос, раздвинул пальцы рук и ног, заглянул в задний проход и в рот – нигде ничего нет. Почти час он сопел, обыскивая Володю, но так ничего и не нашел.

– Ты скажи, где она, и я разрешу вашей камере бриться, – сдался офицер.

– Нет, начальник, так дело не пойдет! Ты сам подумай! – торжествовал Бернштейн.

Но все это было давно. А сейчас у меня за стенкой дико матерился оперуполномоченный; дело в том, что Володя облил ему кровью не только лицо, но и белый китель! А китель-то один! Лицо помыть можно: лагерное начальство привыкло к тому, что их обливают и мочой, и кровью. Но китель-то белый! И опер неистовствовал:

– Сгною тебя тут. К высшей мере тебя приговорим!

– Ты меня, начальник, «вышкой» не пугай: я уже трижды под расстрелом был, – спокойно отвечал Володя.

– Мы тебя к другой высшей мере приговорим: к лишению гражданства, вышлем тебя из СССР! – выпалил опер.

– Чего?.. – Володя явно недоумевал.

– Да, да, вот увидишь! Добьюсь, что тебя вышлют, лишат гражданства! – оперуполномоченный явно видел замешательство на лице Володи, и в его голосе слышалось торжество.

Хлопнула дверь, в коридоре стало тихо. Через несколько минут послышался стук в мою стенку:

– Абрагим! – так меня искаженно звали вместо Авраама, потому что в деле у меня было первое время записано: «Ибрагим».

– Что, Вовка? – отозвался я.

– Иди вниз, поговорим.

 У нас под нарами в стене, разъединяющей камеры, была сделана терпеливыми зэками дырка – передавать махорку, «подогрев» – еду. Я влез под нары и услышал тревожный голос:

– Этот «мусор» правду говорил?

– Да, правду. Есть такая статья в кодексе.

– Ну и ну! А чего же по ней не приговаривают, – оживленно спрашивал Володя.

– Да, был один такой случай. Троцкого по ней приговорили к лишению гражданства и выслали. Но больше случаев не было, и вряд ли будут.

– Это я понимаю! Это он «туфту двинул», не верю я! Но мне это знать надо. Ну, «расход по своим». – И Володя прекратил «юридическую консультацию».

Через несколько минут он подозвал надзирателя:

– Слушай, мусор, я тебе по-доброму говорю: позвони и вызови начальника Управления лагерей, Евстигнеева, вызови сюда! Не то я такое сотворю!

– Иди ты!.. – и надзиратель разразился семи этажной матерщиной. – Евстигнеева захотел! Пойдет к тебе Евстигнеев! Вот, еще месяц добавят за то, что ты капитана кровью облил!

– Я тебе сказал, что вызовешь, значит, вызовешь! – твердо сказал Володя и начал «велосипед» – метод, о котором я уже рассказывал. Коридор тут был маленький и, конечно, надзирателю пришлось туго от дикого стука ногами в металлическую обивку двери. Но и мне было нелегко. Разница в том, что надзиратель, очевидно, вышел на улицу, а я не мог этого сделать. Володя колотил ногами, наверное, час и понял, что номер не прошел. Когда он замолк, пришел дежурный и с издевкой спросил: «Поработал? Можешь отдыхать!» – и грубо захохотал. И тут Володя взорвался: «Гляди, дежурняк, и докладывай!» – и я услышал какой-то стук, вроде бы молотком бьют. Как выяснилось через три минуты из диалога между Бернштейном и надзирателем, у Володи в камере были три гвоздя и камень. Одним гвоздем он прибил ногу к полу, вторым – мошонку полового члена к доске нар, а третьим – прибил левую руку к стене.

– Ну, теперь зови Евстигнеева, падла, – глухо прозвучал голос Володи: ведь он испытывал страшную боль.

Но дежурный уже говорил по телефону со штабом: «Бернштейн тут себя гвоздями распял, зовет товарища Евстигнеева!»

И вот, через полчаса пришло высокое начальство посмотреть на редкий случай: не каждый день увидишь и в лагерях распятого человека, да еще сделавшего это собственноручно!

Зашумели властные голоса, затопали в коридоре ноги: шла целая группа. Открылась соседняя дверь – к Бернштейну. И вдруг, после бодрого: «Здравствуй, Бернштейн!» – я услышал... всхлипывание, голос плачущего человека! Это было невозможно! Володя – плачет?! В это я поверить не мог! Звук был ясный, громкий. Но, оказывается, я еще не знал, на что способен «Арматура».

 – Ты что, Володя? – зазвучал опять начальственно-покровительственный голос Евстигнеева, начальника «трассы смерти». – Вот, сам себе наделал, и сам плачешь!

– Да я... Да он... Ведь пропаду я там... – и за стенкой начались уже не всхлипывания, а рыдания!

– Чего? Где пропадешь? – не понимал Евстигнеев и офицеры, стоявшие толпой.

– Да за границей же... Ведь он сказал, что лишат меня гражданства... а-ао... – Володька рыдал искренне и горько.

– Ничего не понимаю! Кто сказал, какого гражданства? – Евстигнеев недоумевал.

– Так вот, этот, – указывал Володька на стоящего тут же оперуполномоченного. – Он мне сказал, что меня приговорят к высшей мере, к высылке к буржуям, заграницу! А что я там делать буду, я же там с голоду помру в буржуйском обществе! Не хочу я к капиталистам ехать! Вот поэтому я себя и прибил гвоздями! Не поеду-у-у! Не высылайте меня! – У Володьки была просто истерика.

– А Евстигнеев?

Раздался его начальственный баритон:

– Кто тебе сказал такую чушь? Этот вот, оперуполномоченный? Вы что, действительно, сказали ему такое? – обратился он к капитану.

– Да, я... Ведь он меня кровью облил... – голос капитана звучал неуверенно.

– Какое право вы имеете брать на себя функции суда и Верховного Совета?! – уже орал Евстигнеев на капитана. – Арестую вас домашним арестом с вычетом зарплаты на десять суток и поставлю вопрос о снижении в чине! Слышишь, Бернштейн? Никто тебя не вышлет! Будешь жить в СССР. Не волнуйся. Это не по закону. Он тебе соврал. Быстро вынуть гвозди! – командовал он пришедшему фельдшеру. – Забрать Бернштейна в санчасть, вылечить! – И опять отеческим тоном: – Ты, Володя, не беспокойся. Ты видишь, я офицера наказал. А тебя мы не вышлем, будешь всегда в СССР, не волнуйся.

И вдруг я услышал голос Бернштейна, но совершенно другой, не плачущий, а с издевательской интонацией:

– Ну, ладно, ладно, гады, хватит! Пошутил я над вами всласть. Масла у вас в голове нет: если б меня из этой паршивой страны выслали заграницу, то я за вас век бы Бога молил! Идите отсюда к... такой-то матери!

На минуту воцарилась гробовая тишина.

– Шесть месяцев карцера, – сухо прозвучал голос Евстигнеева, и затопали сапоги по коридору.

А в камере Бернштейна фельдшер кряхтел, выдирая гвозди из живого тела и досок.

Все это время я сидел в страшном напряжении. И теперь думал: ну, можно ли поверить в реальность подобного?! на что был бы способен такой человек, если бы его силы, волю и устремление направить в ином направлении?!

 А когда я вышел через несколько дней в зону ДОКа, в ночной смене произошел довольно обычный случай: расправа с предателем. Правда, сделали это особым способом, так сказать, с использованием техники. На ДОКе были пилорамы, распускавшие бревна на пять-шесть досок. Делалось это так: на тележках укреплялось бревно и подводилось к вертикальным полотнам электропил, которые врезались в древесину. Тележки автоматически двигали бревно, подавая по сантиметру вперед на каждый взмах пил. Вот к этому бревну и привязали предателя-лагерника, пойманного с доносом, и пустили его под пилы. Крик несчастного не был слышен: пилы ревут неистово – кричи не кричи, никто не услышит... Подобные происшествия в то время уже не были часты. Но и не привлекали большого внимания.

А на следующую ночь вспыхнул ДОК: горело здание пилорам, самое дорогое в смысле стоимости оборудования. Администрация взбесилась: теперь им будет нагоняй! И начали без разбора сажать в карцер. Снова попал я. А когда вышел в зону, то отправили меня назад, в лагпункт 04. Это было хорошо: там уже находились мои друзья – и те, вместе с которыми я уже провел несколько лет, и недавно встреченные мною в лагере – Макс Сантер, Виктор, Семен Кон. Там же был и Золя Кац. Он сидел уже третий срок: в этот раз у него отобрали еврейские книги и пластинки с песнями, полученными от туристов из Израиля. Этот уже немолодой человек с оторванной на фронте ногой и больной циррозом печени, был бодр и полон жизни – откуда брались силы! А в Одессе его ждали жена и дочка, никак не могущие привыкнуть к тому, что Золя большую часть своей жизни проводит в тюрьме: он уже отсидел два раза по десять лет и теперь опять получил семь лет спецлагерей. Тут же был и старик Гинзбург, который читал мне по вечерам «Гойю» Фейхтвангера в подлиннике. Застал я там и генерала Гуревича. Но он уже не вставал с постели. С большим трудом нам удалось добиться, чтобы его забрали в барак санчасти. Мы ходили навещать его, но он уже не всегда узнавал друзей. Однажды я пришел и увидел, что его место пусто. «Он уже в 'хитром домике'», – сообщили мне его соседи по палате.

«Хитрый домик» – это крошечный бревенчатый сруб, типа сарая. Стоял он почти посреди зоны. Когда-то там была печка, на которой заключенным разрешалось готовить себе пищу из личных продуктов. Но эту «вольность» упразднили, а помещение превратили в преддверие к мертвецкой: туда относили безнадежных больных, умирать. Гуревича я застал в этом нетопленом полутемном сарае; лежал он на матраце, уже сгнившем от испражнений тех, кто умер на нем прежде. Матрац лежал на полу, на куче соломы. Никто не дежурил около больного – он уже приговорен к смерти...

Мы приходили к бывшему советскому генералу, бывшему Герою Советского Союза, бывшему человеку, а ныне – з/к Гуревичу, умиравшему на вонючем матраце, на куче гнилой соломы, приносили ему воду и еду. Но он не ел и не пил. На третий день Гуревич умер; с биркой на голой ноге его вывезли за зону. На вахте, как и полагается, надзиратель проткнул его раскаленным прутом, и человек, отдавший всю свою жизнь и способности советской России, «освободился» из лагеря – в общую могилу.

А через две недели приехали из Москвы родственники Гуревича – он был реабилитирован! Труп Гуревича эксгумировали, одели в генеральский мундир, уложили в свинцовый гроб и увезли в Москву: еще одна посмертная реабилитация!

Познакомился я еще с одним человеком, привлекшим меня своим внутренним обаянием и неподдельной душевностью – французским евреем Анри-Хейнцем Гевюрцем. Он служил во французской армии и все военные годы провел на разведывательной работе против гитлеровцев. А после войны был послан в Вену и оттуда его выкрали сотрудники опергруппы КГБ. В Москве ему объявили, что он приговорен к пожизненной каторге – коротко и ясно! И вот, отсидев уже 8 лет, Гевюрц неожиданно был вызван на вахту спеца, где он сидел, и ему объявили: переводитесь на бесконвойное содержание. Анри решил: хотят пристрелить, как только выйду за вахту. Но нет: привели в бесконвойную зону и выдали посылку и письмо от отца. Отец сообщал, что беседовал с Булганиным и Хрущевым, когда те были в Швейцарии, и что на ходатайстве о помиловании Хрущев написал резолюцию – «освободить». Теперь стало все яснее. Но прошло уже четыре месяца, а освобождения все не было... И теперь вот перевели его в нашу зону, под конвой. «Страна чудес», – шутил Анри. Это был высоченный стройный человек со смуглым и серьезным лицом. В лагерях он уже научился говорить по-русски и освоил новую профессию: стал токарем по металлу. От его товарищей, прекрасно к нему относившихся, я знал, что Анри весь срок провел в лагерях безупречно; а ведь он был на «трассе смерти» в самые страшные годы, когда в зонах бывало что угодно: не только продавали и убивали за пайку хлеба – но и ели убитых людей.

Вечерами мы собирались у кого-нибудь на нарах, и шли бесконечные разговоры. Мы часто расспрашивали Анри о его прошлой жизни, и все, что он говорил, звучало какой-то нереальной выдумкой. Ну, как можно в царстве Евстигнеева, где воры «от скуки» прибивают себя к нарам гвоздями, верить в то, что где-то есть залитый огнями Париж?! И хотя сидели перед нами два парижанина – Анри и Макс – но рассказы их выглядели, как описание приключений на Марсе. Пожалуй, даже Марс был реальней, чем Париж: ночами он сверкал на небе и становился с каждым днем все ярче, красней, больше – приближалось противостояние Марса и Земли... А этому, как говорили, всегда сопутствует война. Мы тоже ждали ее.


Глава XXII

Весенним утром к нам в барак неожиданно вошел полковник Евстигнеев в сопровождении большой группы офицеров своего Управления.

– Ну, опять скажете: Евстигнеев весеннюю «парашу» принес. Но это факт – Комиссия Верховного Совета СССР по пересмотру ваших дел прибыла и скоро начнет работу.

Все замерли: ожидаемое приходит неожиданно. Я слушал и хотел понять: где же подвох, откуда ждать обмана?

– А кого освобождать будут? – прозвучал неуверенный вопрос.

– Всех, кого сочтут невиновными, – коротко отвечал Евстигнеев.

– И нас, украинских повстанцев, тоже? – спросил стоящий рядом со мной полковник Украинской Повстанческой армии Михаил Куций, участник героической борьбы на Западной Украине против советской оккупации до 1953 года.

– Я лично предпочел бы, чтобы винтовка была только в моих руках, а не в ваших. Но это – дело Комиссии.

Ответы Евстигнеева звучали уверенно, и было понятно, что Комиссия существует.

– Но как же Комиссия будет проверять, кто виновен, а кто нет? Ведь у нас там в делах такое понаворочено, такое на себя наговорили под пытками?!

– Это дело Комиссии, у нее есть инструкции, и она будет руководствоваться социалистическим правосознанием.

Ответ и формулировка полковника были туманны. Но именно это и вселяло надежду: «социалистическое правосознание» – это та резина, которую можно тянуть, куда угодно. В 1937 году под этой формулой расстреливали сотни тысяч и миллионы посылали в лагеря. Может быть, теперь потянут в другую сторону? Чего не бывает в сумасшедшем доме?!

Офицеры ушли. Люди в зоне полезли на бараки: вдали, в тупике железной дороги виднелся отдельно стоящий вагон, в котором приехала Комиссия. Зона гудела от разговоров и споров. Я на все расспросы отвечал: завтра увидим, что это за сюрприз.

На следующий день всю зону не вывели на работу и вечером объявили список: 60 человек утром – на Комиссию.

Все мы ломали голову: как можно пересмотреть за день дела 60 человек? Ведь у каждого по два-три тома бумаг обвинения, десятки допрошенных свидетелей, сотни документов. Как это будет делаться?

Действительность превзошла все наши ожидания: утром ушли 60 зэков, а к пяти часам вернулись в зону за вещами 60 свободных, полностью реабилитированных граждан СССР, которые могли ехать в любой конец страны на «бесконвойку»!

 – Как это было? – сыпался на пришедших один и тот же вопрос.

И все отвечали примерно одно:

– Вызвали меня, спросили фамилию, статью, срок и задали вопрос – виновным себя признаешь? Я ответил – нет! Велели мне выйти в коридор и подождать. Сказали, если будет один звонок, вернись. Если позвоним два раза, иди в зону – тебе отказано. Вот услышал один звонок. Вхожу и слышу от председателя: «Комиссия тебя признала невиновным и реабилитированным. Ты свободен. Можешь идти».

– А кто же там, в Комиссии?

– Человек десять, почти все в штатском, себя они не называют.

На следующий день было вызвано 80 человек, на третий – 100. Комиссия явно понимала, что она может просидеть здесь год, если будет освобождать так медленно. На «пересмотр» дела тратилось две-три минуты. И вскоре стало ясно: у нас работает «расширенная тройка», то самое ОСО – Особое Совещание – посылавшее раньше людей миллионами без суда в лагеря и теперь получившее задание раскассировать эти лагеря: мы поверили, что политические лагеря ликвидируются. В это время и от немцев, уехавших на Запад, стали поступать письма и газеты: весь мир кричал о сенсации – СССР распускает политлагеря, ежедневно по всей стране освобождаются десятки тысяч политзаключенных!

Кто-то в правительстве на сей раз очень умно решил: не объявлять нигде официально об освобождении политзаключенных. Эти демагоги знали, что им в мире не верят, и решили, что «тайный» роспуск лагерей произведет больший эффект. И ведь не ошиблись! Весь мир, не ожидая конца трагикомедии, кричал по радио и в газетах: Хрущев распускает и ликвидирует политлагеря в СССР!

А Комиссия вдруг приостановила работу. В лагерях волновались. Но после трехдневного перерыва загремели репродукторы в зоне: «Внимание, граждане заключенные! Всем лицам, осужденным Особым Совещанием, вне зависимости от статьи и срока наказания, собрать вещи и явиться на вахту лагеря. Вы реабилитированы и освобождены».

Вот это номер! Одним махом сотни тысяч людей вышли на свободу. Чего там чикаться с комиссией, дурацкой процедурой вызовов: сами загнали вас сюда, сами и выпускаем, мы-то знаем, что сажали людей ни за что!

В зоне делалось что-то невообразимое: люди бегали с вещами, чемоданами, мешками, суетились, кричали, обнимались, плакали. Витя мой тоже попадал в число освобождаемых – он сидел по решению ОСО. Через полчаса, когда мы повели Виктора к вахте, там собралась уже громадная толпа: офицеры со списками не успевали пропускать людей за ворота. Часа через два в зоне стало тихо и почти пусто: половина лагеря, ушла на свободу.

После этого Комиссия продолжала работу в том же темпе, что и в первый день: по 60 человек. Но уже начали возвращаться в зону те, кого не освободили... Почему? Никто не знал. Просто: два звонка и иди обратно.

Мы старались понять логику Комиссии, но это было нелегко: иногда оставляли людей, сидевших явно ни за что. Убийцы, гитлеровские палачи, в основном, оставались, но часть из них все же уходила на свободу. То же и с украинскими националистами: в основном, их не освобождали, но все же были и тут случаи ухода за зону. Уехал, например, Дмитро Лебедь – один из руководителей ОУН, но остались Горбовий, Слипий, Сорока, Дужий, Долишный – герои движения за освобождение Украины.

Не освобождали пока иностранцев. Не был освобожден пока никто из обвинявшихся в шпионаже. Вызывали по алфавиту, кое-кого пропускали. Моя фамилия начинается на «Ш», и ребята шутили: «Терпи, если бы вызывали на расстрел, ты был бы в выгоде!»

Неожиданно всех иностранцев: англичан, американцев, турок, французов, иранцев, японцев (но не «своих» – поляков, венгров, румын) вывезли на лагпункт № 601, в Тайшет. Там, как говорили, работает специальная комиссия для иностранно-подданных.

Мы распрощались с Анри и Максом, с другими друзьями, попавшими сюда со всех краев света, до Гаваев в Австралии включительно.

Оставшиеся в зоне люди теряли всякое ощущение власти КГБ и режима: у нас уже отросли длинные волосы, мы носили свою одежду, получали и отправляли письма без счета и цензуры, нам передавали письма и бандероли из-за границы. Вольница! Администрация и надзиратели попросту заискивали перед заключенными: кто знает, может быть, завтра этот вот выйдет, наденет генеральскую форму, а может – ножом пырнет?

Наступала Пасха, и мы с Золей Кацем решили, что надо как-то ухитриться и испечь мацу. Мы с ним чувствовали, что нас не освободят: у него срок только начался, а я сижу за «шпионаж» – куда там! Но настроение было весеннее, и Пасху хотелось встретить, хоть как-то соблюдая древний обычай.

Золя достал где-то муки, и мы договорились, чтобы нам разрешили воспользоваться плитой в сушилке. Когда разводили тесто, то Золя загляделся, а я добавил слишком много воды... Тесто уже для мацы не годилось. Пришлось искать еще муки. А ведь в СССР муку и вольным гражданам хорошо если два раза в году продают («дают»), а тут – лагерь... Но деловая сметка и оперативность Золи спасли положение, и он показал мне, как замешивать мацу по всем правилам. А приспособление для наката дырочек я сделал из колесика от будильника и колол очень старательно. Пекли мы, обливаясь потом, у раскаленного железного листа. Получилось килограмма три совсем неплохой мацы. Мы раздали ее нашим евреям, и около килограмма удалось даже послать ребятам на ДОК.

 Людей в зоне становилось все меньше. Но вот настала и моя очередь: Комиссия. Утром нашу группу вывели за зону, выстроили в очередь у дверей административного барака и по одному начали вызывать. Все входившие не задерживались больше трех минут и ждали решения еще две-три минуты. В этот период уже многим отказывали.

Моя фамилия... Вхожу в большую комнату, где за столом, сгрудившись, сидят человек восемь в штатском: молодые, пожилые, одна совсем старая женщина. В лагере был слух, что она сама сидела и реабилитирована.

– Фамилия, имя, отчество, статья, срок... – вопросы сыплются градом, как на этапе.

– Расскажите о своем преступлении, – звучит голос одного из людей за столом. Я стою у дверей.

– Мне нечего рассказывать: все написано в протоколах моих допросов, – отвечаю так специально, чтобы знать, чем они располагают.

– У нас нет ваших допросов. Мы хотим от вас услышать.

– Значит, то, что я и предполагал: дел наших нет.

– Но ведь мой рассказ будет длинным, а вы вызываете на две минуты.

– Ничего, говорите.

И я рассказал свою историю. Меня никто не прерывал. Говорил я не меньше десяти минут.

– Идите и ждите решения, – сказал кто-то из-за стола, и я вышел.

 Прошло много времени: не меньше четверти часа. «Чего они с тобой возятся?» – удивлялись в очереди. Я и сам удивлялся. Но вот меня позвали опять:

– Комиссия не принимает решения по вашему делу. Изложите письменно все, что вы рассказали, и передайте нам.

Так кончилось мое первое свидание с Комиссией Верховного Совета СССР, с новомодным ОСО КГБ СССР.

Я, конечно, написал все, что считал нужным, и на следующий день передал с теми, кто шел на Комиссию. Но ответа не получил. Комиссия поработала еще несколько дней и уехала, не вызвав очень многих.

Лагерь волновался, администрация успокаивала: они приедут назад. Но мы понимали, что такие случаи бывают не чаще, чем раз в полстолетия.

Через несколько дней нас перевели на ДОК: ведь кому-то и работать надо! Но прошли недели две и нас, человек десять, вызвали на этап. Неожиданно нас привезли в Тайшет, на лагпункт № 601, и я с радостью обнял Анри, Макса и других: они еще были здесь. А мы-то уже мысленно проводили этих людей в Европу! В лагере были одни иностранцы, работала Комиссия, но другая, не та, что у нас на ДОКе. Мы жили с ребятами, радовались отъезду каждого и не спрашивали, зачем нас привезли: тут было очень приятно, пока рядом были товарищи. Вечера проходили в интересных беседах с теми, кого вряд ли уже увидишь в жизни – ищи его в Америке или в Австралии! Ведь заграница для гражданина СССР значительно дальше Луны. В зоне было оживленно. Кто-то попросил у администрации музыкальные инструменты, и вечерами под вышками с пулеметами звучал целый маленький джаз-оркестр. Среди нас, не иностранцев, был один из серьезных и интеллигентных членов ОУН – организации украинских националистов – Михаил. Он иногда рассказывал нам о своем бурном прошлом. Человек этот сидел уже не впервые. В 1950 году его взяли раненого в бою под городом Станиславом и вылечили – хотели получить показания. Но, убедившись в его нежелании выдавать товарищей, приговорили к смерти. В Станиславе смертников держали в одной камере, было их там десять человек. Камера была на втором этаже городской тюрьмы, и боковая стена ее выходила к ограде тюрьмы. Начали думать о побеге: терять нечего... Нашли на дворе тюрьмы стальной гвоздь и решили следующее: вынем кирпичи из стены, сделаем отверстие, оторвем доску от пола, и просунув ее в пролом, как трамплин, прыгнем через стену тюрьмы.

План был почти фантастическим: стена толстая, кладка старинная, в «глазок» надзиратель смотрит каждые несколько минут, вынутые кирпичи девать некуда. Но всё же нашли выход: кирпичи ломали и, встав на плечи друг другу, опускали крошки в маленькое вентиляционное отверстие. Всю работу делали днем, отвлекая часового у дверей вопросами. Как только открывался «глазок», стоящий у дверей подходил вплотную и задавал какой-либо вопрос или вступал в разговор, прося чего-либо. Знали, что вышка всего в десяти метрах от места пролома, и часовой будет стрелять почти в упор. Но всё же работали. В камере были семеро украинцев, два еврея и один немец. За месяц работы немца, украинца и еврея забрали для исполнения приговора...

Каждый раз работу прекращали: боялись, что товарищ не выдержит и предаст, надеясь на помилование. Но никто не был подлецом. Когда дошли до последнего слоя кирпичей, то решили выбить его одним ударом. Оторвав доску пола, сделали из нее таран и вывалили кирпичи: тут же вставили доску в пролом, закрепив ее конец под балкой пола, и первый кинулся через смертельную пропасть! Сделано это было всё в сумерках и первые два прыгали еще даже без выстрелов. Но потом застучал пулемет. И всё же прыгали... Трое были убиты, остальные ушли. Михаил после этого еще три года воевал в партизанских отрядах и вновь был арестован, когда временно смертная казнь была отменена. Этот крепко сбитый, спокойный человек внушал чувство уважения и доверия. После одного из разговоров мы побеседовали с ним наедине и решили, что будем пробовать бежать вместе.

Неожиданно нас стали вызывать в Комиссию вместе с иностранцами. Часть из нашей группы освободили, но и Мише, и мне отказали. Процедура была упрощена до крайности, вызов продолжался не более двух минут. А зона пустела... Осталось нас не больше двух десятков человек. Уехал Сантер. Я дал ему адрес мамы в Москве и уже получил письмо о том, что они познакомились. Вечерами мы лежали с Анри вдвоем в секции барака и допоздна говорили: ведь он ехал во Францию, а оттуда – в Израиль...

В этот период я получил от Виктора из Москвы чудесный подарок: статью Евтеева-Вольского о Хатхе-Йоге.

Дни эти совпали с отъездом Анри. Наступил уже вечер, мы легли спать, долго говорили, лежа рядом, и начали дремать. «Кто здесь Хевюрцов? – раздался хриплый голос в дверях барака. – Выходи на вахту с вещами!» Анри Гевюрц быстро собрал свои несложные вещи, надел прекрасный костюм, присланный отцом из Швейцарии, сверху – замшевую куртку, и в этом виде, больше подходящем для хорошего отеля, чем для лагерной зоны в Сибири, пошел к вахте. Я довел его до двери, где стоял советский офицер конвоя в грязной шинели и кирзовых сапогах. Его взгляд на Анри, полный зависти и ненависти, я никогда не забуду: тут стояли два мира – «Запад есть Запад, Восток есть Восток». Последнее, как я тогда думал, быстрое объятие, поцелуй, и Анри исчез в проеме вахты. Еще разлука. Сколько их впереди?

А через несколько дней нас, оставшихся, вернули этапом на ДОК. Приближалась осень – лето в Сибири короткое – вечера были холодными, краснела листва в тайге, в холодном небе сверкал Марс, налитый кровью. На душе было очень невесело.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю