Текст книги "Присутствие. Дурнушка. Ты мне больше не нужна"
Автор книги: Артур Ашер Миллер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 30 страниц)
– Может быть, вы более подробно расскажете мне о том, чего не понимаете, – ответила мадам.
Клеота была тронута этим предложением. Она вдруг почувствовала, что ее понимают, потому что ей действительно хотелось поговорить о том, что она думает насчет будущего, как она его понимает.
– Ну, я, право, не знаю… Вообще-то я никогда всерьез не задумывалась об этом, однако… ну, надо полагать, когда человек достигает некоей точки, когда позади осталось больше, чем ждет впереди, это как-то… начинает казаться, что все это вовсе и не стоило того… Я не хочу сказать, – быстро добавила она, увидев, что Лукреция как-то странно обрадовалась при намеке на собственную катастрофу, – я отнюдь не говорю, что у меня в прошлом все было плохо, правда, ничего подобного. Это – мое понимание будущего – не имеет ничего общего с такими понятиями, как счастье или несчастье. Это в большей степени… раздумье о том, а не было ли всего этого слишком, – она засмеялась и покраснела, – мало! – И прежде чем мадам заговорила, добавила без всякой эмфазы: – Мне кажется, что, когда дети вырастают и разъезжаются, начинаешь думать именно так. – Ей пришло в голову, что она никогда не стала бы делиться подобными сомнениями, если бы Стоу был рядом, и почувствовала, что его отсутствие дает ей полную свободу.
– Это гораздо шире, чем просто отсутствие рядом детей, – сказала Лукреция.
– Но и это тоже, – напомнила ей мадам. – Не следует недооценивать чисто физическую сторону. – Мадам обернулась к Клеоте: – Однако это также связано с наступающим климаксом.
Клеота ждала продолжения. Она чувствовала, что ее изучают, исследуют, но уже не просто из любопытства. Мадам, как ей казалось, что-то видит в ней, нечто, связанное со словом «климакс».
– Человек вдруг замечает, что у него больше никогда не будет состояния экстаза, бурного восторга, – продолжала мадам Ливайн. – Вот тогда и наступает кризис. Он начинается, можно сказать, когда мы перестаем четко представлять себе будущее, но видим, что это просто равнина, бесконечная равнина, а вовсе не то, что мы думали раньше, – что это гора, увенчанная славой.
– Ох, да я никогда не думала ни о какой славе!
– Я говорю вовсе не о достижениях. Я говорю о самоощущении, самоидентификации, самооценке, о понимании собственной исключительности. Слава – это момент, когда человек достигает такой самооценки.
В сознание Клеоты ворвалась смерть, полное ощущение умирания; умирания не какой-то конкретной личности, не ее самой, но некоего неопределенного человека, уже лежащего мертвым. Вот тогда в нее войдет это самоощущение, эта самоидентификация, а с ними и слава, и благословенный душевный покой и мир.
Всплеск радостного возбуждения поднял ее на ноги. Она подошла к буфету, достала еще бутылку виски и, вернувшись с нею к столу и не спрашивая разрешения, стала разливать спиртное по бокалам. Она бросила взгляд через стол на мадам Ливайн и вся вспыхнула.
– А как вы гадаете? – спросила она, не в силах сказать: «А не погадаете ли вы мне?» Ей не хотелось навязывать мадам какую-то конкретную методу, не хотелось опускаться до какого-то дешевого ритуала. Приближался некий момент истины, сейчас она узнает нечто совершенно конкретное и исключительное, и это никоим образом нельзя испортить.
– Если хотите, то просто положите руки на стол, – сказала мадам.
Стоу сейчас рассмеялся бы; ее отец поглядел бы на потолок и вышел из комнаты. Она подняла обе руки, а когда опустила их на стол, ощущение было такое, как будто она высунула их на ледяной ветер. Руки мадам пришли в движение, скользнули по столешнице и замерли, когда ее средние пальцы коснулись рук Клеоты. Это были руки старухи, они были гораздо старше, чем лицо мадам. Теперь эти четыре руки казались отдельными живыми существами, лежащими на столе и смотрящими друг на друга.
Клеота ждала следующих распоряжений, но их не последовало. Она подняла взгляд на мадам.
И снова поразилась ее преклонному возрасту. Щеки, казалось, ввалились, она выглядела как настоящая славянка, кожа потрескалась, как засохшие сливки, сеть сосудиков на глазных яблоках смотрелась как карта рек в джунглях.
– Пожалуйста, смотрите мне прямо в глаза, – сказала мадам Ливайн.
Клеота содрогнулась.
– Я и смотрю, – сказала она. Она что, ослепла? Посмотрев более внимательно, Клеота и впрямь заметила, что мадам ничего не видит, что взгляд у нее мертвый, он обратился внутрь, ушел в себя. Это было очень подходяще, она даже на секунду решилась разорвать этот контакт, но тут же у нее возникло ощущение, что она может многое потерять и вообще стать посмешищем; сколь ни велико было ее недоверие, она должна продолжать глядеть в эти черные глаза, если надеется хоть когда-нибудь снова установить связь с самой собой.
Теперь мадам Ливайн оторвала ладони от стола, похлопала Клеоту по рукам и глубоко вздохнула. Клеота убрала руки на колени. Мадам Ливайн поморгала, ни на что конкретно не глядя; вид у нее был такой, как будто она сводит воедино то, что услышала или увидела.
– Тут у вас есть женщина постарше? – нарушила тишину мадам. – Пожилая, нет, старая женщина? – поправилась она.
– Да, сестра моего мужа. Она живет неподалеку.
– Ага! – Мадам подняла голову. Казалось, она собирается с духом. – Она проживет дольше, чем он.
У Клеоты задрожала голова; она тупо смотрела на мадам Ливайн, пораженная представившимся ей видом Стоу в гробу и Элис, стоящей над ним, тогда как ей самой оставалось лишь вечно стоять в уголке в полном одиночестве, снова став здесь полным чужаком. Ей даже показалось, картина эта всегда таилась у нее в сознании, и единственным новым моментом явилось то, что кто-то другой тоже ее увидел.
Клеоту пронзили боль и чувство облегчения, когда она увидела внутренним взором Элис, пережившую Стоу. Попросту говоря, это стерло вместе с ним всю ее предыдущую жизнь. Она впервые встретилась с ним в картинной галерее; он был с Элис, она стояла рядом, и воздух между ними был буквально пронизан мощными, даже слишком мощными, незримыми узами, что их связывали. Сама она никогда не вторгалась в это их личное пространство, никогда сама по себе не попадала в самый центр его внимания. Тридцать лет пролетело, и все напрасно. И теперь она стояла там же, где тогда, когда вошла в их мир, и ей нечем было похвастаться.
– Извините, мне пришлось… – Мадам оборвала речь и снова положила ладони на руки Клеоты. Прикосновение вернуло Клеоту в комнату и к мысли о том, что Элис по-прежнему болтается где-то возле ее дома. От злости у нее широко распахнулись глаза. И то, что увидели мадам и Лукреция, был полный ярости взгляд, молниями отлетавший от ее лица.
На подъездной дорожке послышался резкий скрип тормозов быстро подъехавшей машины. Три женщины одновременно повернулись в сторону входной двери, слыша приближающиеся шаги, шаги мужчины. Клеота пошла ко входу, и когда в дверь постучали, распахнула ее.
– Джозеф! – воскликнула она.
Молодой человек быстро вскинул руки вверх, изображая, что испугался.
– И что мне нужно делать? – осведомился он.
Клеота рассмеялась:
– Войти!
И он вошел, улыбаясь ей и паясничая и шутя на ходу, что всегда наилучшим образом укрепляло их отношения.
– Я не слишком опоздал?
– К чему? – Клеота услышала в собственном голосе совершенно девчачий визг.
– К тому, что у вас тут происходит, – сказал он, расстегивая молнию куртки, снимая ее и швыряя на стул. – Вообще-то уже поздно, и я не хотел вас будить.
– Но мы же явно не спим, – поддразнила она его, чувствуя, как внутри вновь растет жажда жестокости.
Он явно чувствовал себя не в своей тарелке, стоя перед двумя другими женщинами, и поэтому заорал:
– Я что хотел сказать… Я вам не помешал? Я всего на пару минут заскочил по дороге, потому что пока еще не готов завалиться в постель, вот и решил, что будет неплохо заехать, просто чтоб поздороваться. Вот что я хотел сказать!
Лукреция засмеялась. В нем было что-то этакое, исконно-первобытное, так ей представлялось, и однажды она сказала об этом Клеоте.
– Ну, так здравствуйте! – сказал он и пододвинул к столу стул, сел, пригладил ладонью густые каштановые волосы и закурил сигару.
– Вы ужинали? – спросила Клеота.
– Я ел в пять, а потом в девять. – Клеота почувствовала странный прилив энергии. А он так и не понял, то ли это оттого, что он внезапно явился и прервал их общение, или потому что появление здесь его, единственного мужчины, было воспринято весьма благосклонно.
Он бросил взгляд на мадам Ливайн, которая кивнула ему и улыбнулась, и только сейчас до Клеоты дошло, что она пренебрегает своими обязанностями, и она представила его ей.
– Вы надолго сюда?
– Не знаю пока. На несколько дней. – Он отпил из стакана, который она перед ним поставила. – Как Стоу?
– О, у него все в порядке. – И она коротко и неодобрительно рассмеялась. Это всегда давало ему смутное ощущение полного с нею взаимопонимания, но относительно чего, он так и не уяснил. Но тут она добавила вполне серьезно: – У него выставка во Флориде.
– Ух ты, вот здорово!
Она снова рассмеялась.
– Да-да, я именно это хотел сказать! – протестующе воскликнул он.
Выражение ее лица стало мрачным.
– Я и не сомневаюсь.
– У нас с ней всегда так, – пояснил он, обращаясь к мадам и Лукреции, – сразу начинается состязание двух полудурков.
Смех обеих женщин стал для него большим облегчением; он был лет на десять моложе Клеоты и Лукреции – блестящий романист, всегда скользящая, летящая походка, руки вечно в карманах. Его полное незнание женщин, отсутствие всякого опыта общения с ними всегда разжигали его любопытство на их счет, заставляя непрестанно изыскивать способы достичь с ними взаимопонимания. Общаясь с женщинами, обычно он быстро обнаруживал, что снова прячется под одной из своих разнообразных масок, выбранной в зависимости от конкретной ситуации; в данный момент это была маска беспутного юнца, может быть, молодого поэта, потому что ему никогда не удавалось – особенно перед Клеотой – быть самим собой. Она казалась ему – и он всегда это чувствовал – несчастной женщиной, которая, вероятно, и не подозревает о своем несчастии; поэтому она искала что-то, какое-нибудь чувственное утешение, которое могло бы отвлечь ее от этой извечной привычки играть роль беззаботной, над всем подшучивающей богемной дамы. Не то чтобы сама Клеота привлекала его; того, что она была замужем, вполне хватало, чтобы поместить ее в неясно осознаваемую зону святости и недоступности. Если, конечно, ему не удастся придумать для себя иную жизнь и другой характер, жизнь, как он ее себе представлял, наполненную искренними отношениями с людьми, то есть отношениями личностными, откровенными, исповедальными. Но где-то в глубине сознания он все же понимал, что настоящая правда обнажается только в беде, а он был готов сделать все, чтобы избежать любой беды в любой сфере своей жизни. Он был просто обязан так поступать, как ему казалось, хотя бы из чувства порядочности. Потому что истинный ужас бытия в фальшивом облике заключается в том, что оно тесно связано с любовью к нему других людей, и она немедленно стала бы жертвой предательства, если б кто-то начал добиваться правды. А предательство по отношению к другим людям – к Джозефу Кершу, например, – стало бы окончательной катастрофой, даже хуже, чем предательство по отношению к самому себе, как если бы он стал жить с женой, которую не любит.
К тому моменту, когда он сел к столу, он уже начал беситься по поводу той мальчишеской роли, которую Клеота отводила ему все эти шесть или семь лет их знакомства. Он принял вид более суровый, даже несколько обеспокоенный, и, поскольку все внимание присутствующих было на некоторое время обращено на него как на единственного мужчину и все ждали, когда он заговорит, он посмотрел прямо в глаза Лукреции и спросил:
– Как поживает ваш муж?
Лукреция опустила взгляд на сигарету и, нетерпеливым жестом стряхивая с нее пепел, ответила:
– У него все хорошо.
И он буквально услышал, как она плотно закрылась от него. Женщины, пока сидят одни, как он полагал, наверняка треплются о сексе. Он еще с детских лет привык так считать, когда на посиделках за бриджем у его матери атмосфера за столом тут же, едва он входил, из шумной и веселой с воплями и вскриками превращалась в молчаливую, более приличествующую почтенным дамам. Он уже тогда понимал, как понимал и сейчас, что там происходило нечто незаконное, нечто запретное. Это понимание не создавало для него никаких проблем; это было просто понимание, осознание того, что он знал. Однако оно все же взывало к его пониманию добра и справедливости, обычной добропорядочности, требующей, чтобы жена никогда не выказывала ни малейшего неуважения в адрес собственного супруга. И тем не менее сейчас он ощущал, что такое неуважение, даже презрение, просто висит в воздухе. И он испугался: это его порадовало, придало ему радостной уверенности в себе, в своей привлекательности.
– Только половину, – обронил он Клеоте, которая подливала ему в стакан виски. – Мне скоро спать.
– Ой, только не уезжайте! – громко отреагировала она, и он заметил, что она уже успела прилично набраться. – Вы что-нибудь пишете?
– Нет. – Он с удовлетворением отметил, что она вполне серьезно ждет от него информации о его жизни. Лукреция тоже выказывала признаки любопытства. – Нет, я просто пребываю в тревогах и беспокойствах.
– Вы?
– А почему бы и не я? – искренне удивился он.
– Да просто потому, что вы, как мне кажется, занимаетесь тем, чем вам хочется.
Ее восхищение, как он полагал, проистекало из некоей силы, которую она как будто в нем ощущала, и он с удовольствием принимал его. Но нынче вечером его беспокоила какая-то смутная тревога; здесь явно происходило нечто интимное, и ему не следовало сюда приезжать.
– Ну, не знаю, – ответил он Клеоте. – Может, я и впрямь делаю то, что мне хочется. Вся беда в том, что я и сам не знаю, что я делаю именно то, чего мне хочется. – И он решил – во имя некоей отвлеченной правдивости – открыться им хотя бы отчасти, поведать о своих заботах и беспокойствах. – Вообще-то я просто существую от минуты к минуте, несмотря на то что внешне все выглядит вполне пристойно. И уже сам не знаю, чем занимаюсь и что делаю.
– Да нет же, вы все прекрасно знаете, – подала голос мадам Ливайн, прищурив глаза. Он удивленно взглянул на нее. – Я читала ваши книги. Вы действительно знаете, все понимаете – в глубине души.
Он вдруг понял, что ему нравится эта уродливая старуха. Ее тон напомнил ему голос матери – у той тоже звучало в голосе такое же порицание, когда он разбивал в доме какую-нибудь вазу и она говорила: «Ну, быть тебе великим человеком!»
– Вы идете туда, куда вас ведет ваш дух, мистер Керш, – продолжала мадам. – Так что вам нет необходимости знать что-то еще сверх этого.
– Видимо, так оно и есть, – проговорил он, – но было бы гораздо лучше, если бы я верил в это. Тогда я бы ни о чем не беспокоился.
– Но я уверена, что вы понимаете! – продолжала настаивать мадам. – Ощущение того, что вы сами не знаете, что делаете, – это именно то, что создает ваше искусство. Когда художник знает, что делает, он уже не в состоянии это делать, вам так не кажется?
Это настолько совпадало с пониманием вольности, которое Джозеф втайне для себя допускал, с благословенной свободой от любой ответственности, к какой он стремился, что он не мог принять сказанного, не заглушив голос собственной совести.
– Ну, я бы не стал заходить столь далеко. Это весьма романтично – говорить, что художник действует неосознанно. – Он распрямил плечи, и его правая рука сжалась в кулак. – Произведение искусства должно работать подобно хорошей машине…
– Но машине, сделанной руками слепого, – ответила мадам тоном опытной женщины.
– Нет, этого я не приемлю, – покачал он головой, не в силах остановить этот вал убежденности. – Я должен продумать форму, прежде чем писать, иначе просто не смогу начать. Я должен, как инженер, продумать всю конструкцию. Я должен знать, что именно я делаю.
– Ну конечно, – перебила его мадам. – Но в какой-то момент вы должны забыть о том, что знаете, и отдаться на волю чувств. По сути дела, это единственное… моя единственная оговорка по поводу вашей работы.
– Что? – переспросил он. Она уже больше ему не нравилась. Не следует женщинам выступать с критическими замечаниями. К тому же она уродлива до отвращения. Прямо какая-то карлица.
– Ваши вещи несколько чрезмерно перегружены деталями, переосложнены, – сказала она. – Надеюсь, вы не сочтете меня излишне безапелляционной, но у меня складывается такое ощущение, даже при том, что я бесконечно восхищаюсь тем, что вы пишете.
Он надеялся, что жар, ударивший ему в лицо, все отнесут на счет виски. Закидывая ногу на ногу, он нечаянно толкнул стол в сторону мадам и, рассмеявшись, быстро вернул его на место.
– Извините, я вовсе не хотел сделать вас инвалидом.
И тут он заметил, совершенно пораженный, что Клеота смотрит на него с нескрываемым восхищением. Это было совершенно очевидно. И почему Стоу уехал один?
Лукреция сидела, глубоко задумавшись, глядя в пепельницу и постукивая по ней сигаретой.
– Нет, правда, Джо, – она повернулась к нему с чрезвычайно удивленным выражением лица, – разве вам не кажется, что люди на самом деле гораздо более беспомощны, чем вы их изображаете? Я что хочу сказать…
– Да, мои персонажи весьма беспомощны, Лукреция, – подтвердил он, и Клеота засмеялась.
– Нет, серьезно, ваши герои, мне кажется, всегда чему-то учатся, – словно пожаловалась она.
– А вам разве не кажется, что все люди всегда чему-то учатся? – спросил он и задумался, о чем это они сейчас спорят. Было в Лукреции нечто такое, тупость какая-то, так ему всегда казалось. Когда он впервые с ней познакомился, она только что покончила со случкой лошадей и была вне себя от радости, что все так успешно завершилось, и по ней было точно видно, что она и сама, хотя и неосознанно, испытывает к этому процессу сексуальный интерес – это было заметно по ее тусклым, затуманенным глазам и исходящему от нее мускусному аромату.
– Ну конечно, они учатся, – произнесла она, и было сразу понятно, что она старается встать с ним на одну ступень интеллектуального развития, чего женщинам, как он считал, делать не полагается, – но они учатся геометрии, учатся понимать разные исторические события, но не… – Она вдруг замолкла, ища нужное слово, и мадам пришла ей на помощь:
– Но не дух.
– Да! – согласно кивнула Лукреция, но дала мадам возможность продолжить.
– Я уверена, что вы согласитесь, – сказала мадам, – что дух в основе своей формируется достаточно рано. По сути дела, он с самого начала знает все, что когда-либо будет знать.
– Тогда какой смысл жить?
– Потому что мы должны жить. Вот и все.
– Я бы не назвал это сильным аргументом, – проговорил Джозеф.
– Может, это и впрямь не слишком сильный аргумент, – внезапно вмешалась Клеота.
Джозеф обернулся к ней, потрясенный мрачной серьезностью ее высказывания. И подумал, а понимает ли Стоу, что она настолько безнадежна. Но тут же остановил себя – это всего лишь слова, она просто в своем обычном репертуаре, толерантная, ко всему терпимая. Вот этого он никогда не мог понять – они со Стоу могли глубоко сочувствовать какому-нибудь делу и тем не менее оставаться в самых дружеских отношениях с людьми, которые рьяно стояли зато, против чего они восставали. Жизнь для них была своего рода игрой, в которой человек обязан до такой степени верить во что-то, что должен быть готов за это страдать. Ему сейчас очень хотелось найти подходящий предлог, чтобы уехать, а не сидеть тут с этими тремя старыми, замотанными клячами и спорить по поводу духов.
– Я совершенно согласна с тем, что мы все время чему-то учимся, – продолжала Клеота, открыто демонстрируя поддержку Джозефу. – Не знаю только, то ли мы учимся тому, что подсознательно знали и раньше, или же это все время что-то новое. Но думаю, мы учимся.
Как же она восхитительно прямодушна! Джозеф подхватил эстафетную палочку, которую она неожиданно ему передала, и вновь атаковал женщин:
– Что меня всегда раздражает, так это то, как люди издеваются над наукой и разумом, над здравомыслием и вообще над рациональным подходом к жизни, однако, когда они отправляются в более, так сказать, примитивные страны вроде Мексики или Сицилии или куда-то еще, где все еще верят в могущество духов, они все же никогда не забывают сделать прививку от холеры и тифа!
В голосах мадам Ливайн и Лукреции отчетливо звучала насмешка, и он покраснел от гнева. Лукреция выкрикнула:
– Да это не имеет ничего общего с…
– Именно в этом все дело! Если вы верите во что-то, то обязаны жить в соответствии с этой верой, а иначе это просто болтовня! Нельзя утверждать, что мы ничему не учимся, а потом беззастенчиво пользоваться плодами того, чему научились. Это… это… – Он хотел сказать «ложь».
– Да ла-а-адно вам, Джо, – протянула Лукреция, глядя на него терпеливо и спокойно. Он сейчас напоминал ей собственного мужа, доказывающего с помощью разных махинаторских аргументов, что она вовсе не несчастна. – То, о чем мы толкуем, просто из иной сферы бытия.Вы лет на десять отстали от современности. Никто вовсе не ставит под сомнение науку и здравый смысл; просто они не дают понимания внутренней цели, точки приложения усилий, ради которой стоит жить. Они просто оставляют человека в полном одиночестве.
– За исключением того, что единственные люди, какие мне когда-либо встречались, из тех, кто считает себя частью международного, всемирного сообщества, были ученые. Они единственные, кто никогда не остается в одиночестве.
– Да полно вам, Джо, какое это вообще имеет значение!
Он был в ярости.
– А такое. Они живут не только для себя, они служат великому делу!
– Какому, Господи помилуй?!
– Какому? Да спасению человечества отболи, делу борьбы с бедностью.
– Но мы же не можем все заниматься борьбой с бедностью, Джозеф. Ну вот чем мы сейчас занимаемся? Мы просто говорим о совершенно разных предметах. – И она посмотрела на Джозефа, ища подтверждения своим словам, которые звучали для него полным абсурдом.
– Меня не волнует, прав я или не прав, – сказал он уже спокойно. Но его надежды на помощь Клеоты опять испарились; она по-прежнему оставалась для него полной загадкой. Ничто для нее не имело особенного значения. Ему внезапно ударила в голову мысль, что всякий раз, когда он сюда приезжает, у него здорово портится настроение. И именно поэтому он всегда уезжает отсюда с ощущением зря потраченного времени – эти люди просто живут в своем, придуманном ими мирке и не стремятся ни к славе, ни к каким свершениям, достижениям или открытиям, не жаждут никаких взрывов и всплесков света и звука, которые придадут им новый импульс, вознесут на более высокую орбиту.
И тем не менее, что совершенно необъяснимо, когда его выгнали из университета за отказ распрощаться с левацкими загибами юности, она несколько месяцев подряд с негодованием толковала только об этом, звонила, чтоб узнать, как у него дела, и даже некоторое время уговаривала его уехать жить за границу в знак протеста против подавления инакомыслия в Америке.
Мадам и Лукреция, очевидно, уже считали, что успешно его добили, и эта уродина даже осчастливила его добрым взглядом.
– В конце концов, все это не имеет никакого значения. Вы все равно очень хороший писатель.
Этот ее палец, направленный на него, заставил Джозефа и Клеоту рассмеяться, и он сказал:
– Я, однако, не ставлю под сомнение интуицию. – Клеота засмеялась еще громче. – Погодите, – продолжал он, – я сейчас стану к ней подлизываться. – И Клеота засмеялась еще громче. Его резкость всегда развлекала ее, но сейчас во всем этом было нечто новое; в его страстной защите своих идей, идей, которые она понимала, но не считала незаменимыми, она ощущала живую, исполненную плоти связь с некоей внешней силой, которая невидимым императивом направляла всю его жизнь. Он просто должен был сказать то, что сказал, верить в то, во что он верил, с ним было бесполезно искать компромиссы, и все это говорило о его преданности своим идеалам, неотличимой от любви.
Она залпом проглотила полстакана виски, глядя поверх голов гостей на зеленоватое пятно лунного света на мокрых стеклах окна. Продолжающийся спор звучал как бы в атмосфере планетарного безмолвия; ей показалось, она куда-то уплывает. Единственное, что ее тревожило, это то, что разговор потихоньку замирает и скоро они все разъедутся. Она подлила виски Джозефу, который стучал по столу ладонью.
– Я не ставлю под сомнение интуицию, – повторил он. – Я работаю с ее помощью. И ею зарабатываю себе на хлеб. – Внезапно его озарило: – Я вам вот что скажу, мадам Ливайн. Я происхожу из старинной семьи сплошных суеверных идиотов. У меня была одна тетушка, понимаете, и она умела гадать, предсказывала судьбу…
Клеота взорвалась хохотом, высоко подняв руки и согнувшись от смеха пополам. Лукреция сперва улыбнулась, пытаясь не расхохотаться ради спокойствия мадам, но тоже заразилась этим настроением, а потом к ним присоединилась и мадам, очень неохотно, и Джозеф, с глупой улыбкой, оглядев этих трех истерически хохочущих женщин, спросил:
– В чем дело?
Но никто не нашел в себе сил ответить ему, и его самого увлек этот поток; и, как всегда бывает в подобных случаях, одному достаточно было посмотреть на другого, чтобы разразиться новым приступом сумасшедшего хохота. А когда они несколько успокоились и могли услышать, что он говорит, он сказал Клеоте:
– Но она действительно умела гадать. У нее была примесь цыганской крови.
На это Клеота ответила диким вскриком, и они с Лукрецией снова согнулись пополам, хватая друг друга за руки, судорожно глотая воздух раскрытыми ртами и не переставая смеяться, прикрыв лица плечами, а мадам продолжала шлепать ладонью по столу, приговаривая:
– Ха-ха-ха.
Джозеф, не понимая, чем все это вызвано, невольно стал думать, что эта истерическая вспышка вызвана какой-то его глупостью. Трезвомыслие вернулось к нему первому, и он сидел, терпеливо улыбаясь, на грани того, чтобы ощутить себя полным дураком. Раскурив сигару, он глотнул виски, дожидаясь, когда они придут в себя.
Клеота наконец перестала смеяться и объяснила ему, что Сен сказала в точности то же самое и что… Но теперь уже трудно было восстановить все, в особенности объяснить негодование мадам по поводу безапелляционного утверждения Сен, что ее тетка умела делать то же, что и мадам, не признав при этом, что мадам Ливайн просто чрезвычайно ревниво, даже мелочно относится к своим талантам предсказательницы судьбы; а кроме того, Клеота отлично понимала: мадам не слишком рада тому, что ее называют предсказательницей, но при этом не представляла, как еще ее можно именовать, не пользуясь терминами вроде «спиритуалистка», «ясновидящая» или еще какими-то в том же роде. Эти слова смущали Клеоту и могли к тому же обидеть старую даму. Путаные объяснения окончательно зашли в тупик, и эта путаница лишний раз укрепила в Джозефе постоянно возникающую уверенность в том, что Раммелы на самом деле люди примитивные, тривиальные, с совершеннейшей кашей в мозгах, а для Клеоты собственная неспособность подобрать для мадам подходящий термин стала – какой бы радостно-возбужденной она по-прежнему ни выглядела – причиной вдруг возникшего ощущения, что мадам вполне может оказаться мошенницей. Клеоте эта мысль вовсе не показалась отталкивающей; все дело было в самом характере мадам. Что ее больше всего сейчас тревожило, несмотря на широкую улыбку, что помешало ей попросить мадам побыть у нее еще – а мадам как раз заявила, что уже становится поздно, – так это мысль о том, что она останется одна. Она представила себе Стоу – в гробу, и это даже настроило ее несколько враждебно по отношению к Лукреции, которой она как раз помогала надеть пальто, как будто та отчасти была виновата в том, что на нее обрушилось сегодня это предсказание и она принесла его с собой из собственного проклятого дома, где никогда ничего не делалось нормальным образом.
Вернувшись в дом с подъездной дорожки, Клеота сбросила шаль и подлила себе виски, все еще наслаждаясь возбуждением – такое обычно следует за приступом безудержного смеха, – ощущением этакой физической чистоты и силы, какие смех всегда оставляет после себя в душах здоровых людей, но в то же время в глазах ее держалось подавленное выражение, появившееся, когда она услышала это выбивающее из колеи сообщение. Джозеф с удивлением наблюдал за ней, пораженный столь противоречивым сочетанием выражений ее лица.
Она, не задавая вопросов, сунула ему стакан с виски, и они встали друг против друга возле камина, который она только что растопила снова.
– Я тоже скоро поеду, – сказал он. – У меня завтра много работы.
Он видел – она пьяна, гораздо сильнее, чем казалось, пока здесь были те две уехавшие женщины. Она одним скользящим движением уселась, расставив колени, и уставилась куда-то над его головой. Потом с трудом наклонилась и поставила свой стакан на пол между ног, отвалилась на спинку кресла, тяжело выдохнув и повернув лицо к огню. Она по-прежнему глубоко дышала, ладони безвольно свисали с подлокотников плетеного кресла. Ее какой-то отсутствующий вид сперва не показался ему признаком чувственности. Он подумал, что она даже демонстрирует таким образом, что настолько ему доверяет, что не считает нужным выглядеть собранной.
Пьяные женщины всегда приводили Джозефа в нервозное состояние. Он заговорил, стараясь держаться обычного для них насмешливого тона.
– Так в чем тут все-таки было дело? – улыбаясь, спросил он.
Она не ответила, кажется, даже не услышала вопроса. Ее устремленные в пространство глаза заставляли предположить, что она усиленно что-то обдумывает и, наверное, пребывает в отчаянии, какого он никогда до сих пор у нее не замечал. Явно назревало некое столкновение, какая-то схватка личностей, и, чтобы предотвратить это, Джозеф сказал:
– У меня действительно была такая тетка. Она гадала мне по руке в ночь перед тем, как я уехал из дому поступать в колледж, и предсказала, что я вылечу оттуда после первого же семестра.
Едва начав говорить, он сразу почувствовал, что слова его звучат неуместно. А Клеота уже повернула голову, все еще опираясь подбородком на край спинки кресла, и посмотрела на него. И он испытал удар, увидев в ее глазах вызов. Она смотрела на него как мужчина, и такое между ними было впервые. Ее вызов беспокоил его все сильнее, и, чтобы избавиться от этого, он лениво перекинул руку через спинку кресла и повернулся к огню, словно тоже о чем-то глубоко задумавшись. Да разве такое возможно? С Клеотой Раммел?