Текст книги "Присутствие. Дурнушка. Ты мне больше не нужна"
Автор книги: Артур Ашер Миллер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 30 страниц)
Вспоминая все это потом, она начала понимать, что случай с Лайонелом Майером – при всей его болезненной ординарности и незначительности – полностью выбил ее из наезженной колеи прежней жизни. Лайонел и его жена Сильвия, левонастроенная деятельница в Газетной гильдии, уже много лет были их друзьями, а тут его каким-то непонятным образом назначили офицером по связям с прессой в дивизии, где служил Сэм. Той осенью их бросили на пять дней в лагеря, и Сэм, перестав наконец делать вид, что его жене нравится болтаться в окрестностях военных баз, попросил Лайонела пригласить Дженис на ужин в соседнем городке Лавок. Дженис к тому времени уже немного нервничала; Лайонел – с густой кудрявой шевелюрой, мощными ручищами и бьющим через край обостренным чувством справедливости (у него еще были и актерские амбиции) – всегда вызывал у нее некоторое подобие любопытства; она замечала, как он терялся, глядя на женщин, и его нетрудно было спровоцировать на очередное выступление с этими его обычно дерзкими и бесстыдными историями и шуточками, предназначенное специально для нее. Постепенно она поняла, отчасти даже с веселым удивлением, что обладает какой-то властью над ним. Когда Сэм ушел в поход, Лайонел пригласил ее на ужин, и она сразу поняла: он хочет затащить ее в постель. Мысль об этом наполнила ее возбуждающим зарядом энергии, но также и любопытством по поводу того, как же это он вдруг отказался от принципиальных установок, забыл о своей застенчивости в отношениях с собственной женой, а вместо этого проявляет живейший интерес к ней, Дженис; но это продолжалось лишь до тех пор, пока она не подумала о собственном поведении.
Она никогда не бывала вдвоем с ним в таких незнакомых местах, а он за ужином был совершенно другим, нежели обычно, держал ее за руку и разве что не предлагал ей себя в открытую. Оценив риски, она решила, что они не слишком велики; он явно не стремится к разрушению собственного брака, в любом случае не более, чем она сама.
– А глаза у тебя серые, – сказал он с каким-то голодным выражением, которое она сочла абсурдным и неуместным.
– Да. Причем оба.
Он взорвался хохотом, с большим облегчением, поскольку всякие увертки были более не нужны. Идя из ресторана обратно к автобусной остановке, они заметили над своими головами вывеску отеля «Лавок райе», и он просто схватил ее за руку и повел в вестибюль. Дежурный администратор, толстая женщина, которая слушала какую-то радиопостановку и поедала сваренные вкрутую яйца, вытаскивая их из вощеной упаковки, кажется, узнала Лайонела или по крайней мере почти не удивилась, когда его увидела, и с отсутствующим видом вручила ему ключ, едва перекинувшись с ним парой слов. У Дженис тут же все оборвалось внутри, как в яму упало, когда она поняла, что он тут постоянный посетитель. И даже обрадовалась. Если ее тут кто-то опознает, когда она будет подниматься по широченной лестнице красного дерева, то и пусть; она тупо решила не останавливаться, не сопротивляться силе, что тащит ее наверх, прочь из этой мертвой жизни. Лайонел набросился на нее как океанская волна, круша ее, внедряясь в нее, разбивая ее прошлое на мелкие кусочки. Она и забыла, какие радости и удовольствия таятся у нее в промежности, какие взрывы чувств могут буквально затопить ее сознание. Когда они потом отдыхали, у нее в уме вдруг всплыла фраза: «Ключ к настоящему – всегда удовольствие». Потом, вернувшись в коттедж и снова опускаясь на дно прежней глубокой ямы, она долго изучала в зеркале свое довольное, пресыщенное лицо, отмечая при этом, насколько его выражение на самом деле лукавое и женственное, унылое и лживое, после чего с довольным и грустным видом подмигнула себе. У нее промелькнула мысль, что она снова чувствует себя свободной, какой чувствовала, когда умер отец.
Целуя Сэма на прощание, когда он отплывал в Англию, она подумала, что он никогда не выглядел таким красивым – в офицерском мундире, с погонами и в роскошном двубортном плаще. Но, даже видя это гордо пылающее на его лице выражение священного долга, его мужественную улыбку, она печально констатировала, что больше не может жить с ним, до конца жизни; даже его такого вот мужественного вида для этого будет недостаточно. Да, по сути дела, она превратилась в настоящую подлую стерву, в обманщицу. Он настоял на том, чтобы она осталась в номере, не провожала его на пристань. В его взгляде появилось нечто новое, какая-то тяжесть: «Да-да, я знаю, я недостоин тебя…»
Ее сплющило чувство вины, словно она получила удар кулаком в лицо.
– Да вовсе нет, что ты, что ты! – Глупость какая, говорить это, когда он, вполне возможно, плывет навстречу своей смерти!
– Ну ладно, может, мы во всем разберемся, когда я вернусь.
– Ох, дорогой мой!.. – Она прижалась к нему теснее, чем когда-либо хотела, и он поцеловал ее в губы, очень крепко, как никогда прежде не целовал.
Ему все еще было трудно говорить, даже при том, что это, вероятно, была их последняя минута вместе.
– Не хочу, чтоб ты считала, что я не понимаю всего происходившего с нами. – Он смотрел на стену, чтобы не встречаться с нею взглядом. – Просто я не воспринимал это серьезно – ну, в некотором смысле… И теперь жалею об этом…
– Понимаю.
– Может, не до конца. – Теперь он смотрел ей прямо в глаза и тепло и даже героически улыбался. – Видимо, я просто рассматривал тебя как товарища в деле Революции или нечто в этом роде. А все остальное, ну, почти все, отбросил прочь. Потому что единственной навязчивой идеей для меня был фашизм, я только о нем и думал. – «Нет уж, мой дорогой, это твои сексуальные страхи, в них все дело». – Но Америка теперь тоже встала встрой борцов, не только люди вроде меня, и Гитлеру скоро конец. Так что если я и впрямь вернусь, то хотел бы, чтоб мы все начали сначала, как семейная пара. Я хочу сказать, что надеюсь научиться слушать тебя. – Он покраснел и улыбнулся. – И эта мысль меня чертовски возбуждает. – Удрученная собственными мыслями, она все же понимала, насколько это безнадежно – да, он хороший, добрый и милый, но его и впредь ничто не остановит, он по-прежнему будет ходить на собрания, до конца жизни, а она уже не в силах больше оставаться доброй и все понимающей, ей нужны радости и триумфы. Она прижала его лоб к своим губам и поцеловала, словно благословляя. Мы уже в тени смерти, подумала она, и расстаемся в любви. Он позволил ей выдернуть руку из его ладони и пошел к двери, остановился, бросил на нее последний, прощальный взгляд. Романтик! Она стояла в дверях и смотрела на него, а он стоял в коридоре и ждал лифта. Когда дверь со стуком распахнулась, она подняла руку и пошевелила пальцами, послав ему свою улыбку и свою иронию. «Я горжусь тобой, солдат!» Он послал ей воздушный поцелуй и спиной вперед вошел в лифт. Его убьют? Она бросилась на постель, с совершенно сухими глазами, гадая, кто же она все-таки такая, и при этом ее наполняло чувство любви к этому благородному человеку.
Он уехал, наверное, на год. Возможно, на два. Кто может знать? Она записалась на лекции в Хантеровском университете, на старший курс по кафедре истории искусств. Так было лучше всего; ее доблестный муж отправился на войну за самое благородное в мире дело, а она в Нью-Йорке, а вовсе не в каком-то Богом забытом армейском лагере, слушает лекции профессора Оскара Калкофски.
Война продолжала неотступно влиять и воздействовать на все. Ее «продолжительность» определяла все принимаемые решения; никаких долгосрочных планов не строилось, пока не наступит мир – как теперь считалось, лет через пять-шесть. Отчаяние и разочарование сдерживались лишь успокаивающим ощущением того, что всегда имеется готовое оправдание для всего несделанного или отложенного – что толку приставать к Сэму Финку с разводом, если он воюет в Германии и его вполне могут послать на Тихий океан, участвовать во вторжении в Японию.
Но тут все проблемы разом решила Бомба, и солдаты потянулись домой. Только вот где ей найти силы, чтобы сказать Сэму Финку, что больше она с ним жить не может? Ей нужно найти работу, получить независимость и разговаривать с ним уже с этих позиций. Она без конца моталась в Манхэттен, вся напряженная, разозленная и трусящая одновременно, пыталась выстроить возможную для себя карьеру и в конце концов однажды заявилась к профессору Калкофски – потолковать, но не об искусстве, а о своей жизни.
За несколько месяцев до этого, устав от бесконечного хождения, она однажды зашла в книжный магазин «Аргоси» на Пятой улице, чтобы дать отдых ногам и подыскать что-нибудь новенькое для чтения, и разговорилась с Питером Бергером, сыном владельца и непосредственным начальником Сэма; и тут в магазин вошел профессор. Ее мгновенно привлекли к себе его спокойная и насмешливая улыбка и какой-то извращенный фатализм, эта подчеркнутая притворная скука и усталость, столь безотказно-кокетливая, что это ее даже удивило. А его взгляд все время скользил по ее щиколоткам, самому красивому, что было в ее фигуре.
И вот однажды днем она заявилась к нему, а он, добродушный седовласый гигант, сидел у себя в кабинете в позе, соответствующей его европейскому академическому статусу, поставив огромные ступни на пол, а в правой руке у него дымилась трубка, зажатая в искривленных пальцах, сломанных нацистским палачом – это напомнило ей о жестокой реальности по ту сторону Атлантического океана, которая несколько стерилизуется морской водой, прежде чем доберется до Америки. Она прекрасно понимала, что он просто увлекся ею и вообще не думает о каких-то их отношениях в будущем; его мудрый взгляд, его неулыбчивые губы, некоторая непреклонность в его не высказанных вслух притязаниях на нее, его тихая, спокойная речь – все это выглядело так, словно он официально и торжественно присваивает себе полный контроль над ее телом. Несмотря на его массивное, мускулистое тело, в нем было что-то женственное; может быть, решила она, потому что в отличие от большинства мужчин он явно не страшится секса.
– Это совсем не так сложно, миссис Финк. – Ей понравилось, что он пока что не называет ее по имени, она надеялась, что, если они станут заниматься любовью, они в постели будет звать ее «миссис Финк». – После такой войны потребуется соединить вместе две противоположные тенденции. Первое – понять, как в новом обществе «гламуризировать», как вы это называете, то есть гармонизировать все виды и способы сотрудничества разных его слоев; и при этом инкорпорировать в него новую этику удовольствия, наслаждения, которая, несомненно, охватит мир после столь долгого воздержания. А это означает следующее: брать то, что предлагается, требовать его, если его не предлагают, и ни о чем не сожалеть. Последний элемент, сожаление, это самое главное; как только вы примиритесь с тем, что избрали для себя именно такой образ жизни – быть такой, какая вы есть, сколь бы невероятным это ни казалось, – тогда сожалеть будет не о чем. Мы были рабами этой войны, рабами фашизма. Коммунизм несут в Польшу и в Европу, но в странах, прошедших Возрождение, он долго не протянет. Итак, теперь мы свободны, с рабством покончено или скоро будет покончено. И нам придется учиться, как выбирать, какими нам быть, чтобы таким образом стать свободными.
Она читала много книг по философии экзистенциализма, но он никогда ее до сих пор особенно не привлекал, не искушал, поскольку она была вооружена целым десятилетием пуританского марксизма, которое наступило вслед за позорной Эпохой джаза, эпохой ее отца. Но тут был и еще один привлекательный момент: европейцы любили рассуждать скорее о скрытых связях вещей, нежели просто о разрозненных событиях, и ей это страшно нравилось, поскольку она полагала, что таким образом могла бы определить, идентифицировать самое себя, если только сумеет точно все обобщить и сделать соответствующие выводы. Но этого с ней так и не произошло. И тут она начала рассказывать ему все о своей жизни, так откровенно, словно долгое время была с ним знакома; в какой-то мере так оно и было.
– Я понимаю, что моя внешность не совсем соответствует принятым стандартам, однако… – Он не перебил ее никакими ободряющими фальшивыми комплиментами, и это означало, что он принимает ее такой, какая она есть. Это обрадовало ее, поскольку внезапно открывало перед нею новые возможности. – Однако я… я забыла, что хотела сказать. – Она рассмеялась, в голове роились сплошные огни, она готова была признать, что с голодным нетерпением ждет чего-то, что может произойти между ними, чего-то, что невозможно выразить словами.
– Мне кажется, вы хотели сказать, что понимаете, что у вас никогда в жизни не было случая действительно сделать какой-то выбор.
Конечно! И откуда только ему это известно?! Она и впрямь плыла по течению, без всякой цели… Тут она вдруг ощутила свои волосы и даже решила, что они сейчас все спутанные.
А он продолжал:
– Я знаю об этом, потому что вижу, как много в вас ожидания. – Да-да, точно! – Почти любое страдание можно перенести, при условии, что вы сами его выбрали. Я был в Лондоне, когда немцы напали на Польшу, но знал, что должен вернуться туда, и еще я знал, что если вернусь, то подвергнусь большой опасности. Когда они сломали мне пальцы, я понял, отчего церковь так сильна – она была создана людьми, которые сами избрали для себя путь страданий, страданий за нее. Моя боль – это тоже был результат выбора, и это измерение выбора, этот его аспект, понимаете, сделал его значительным; он не пропал даром, не был потрачен впустую.
После этого он просто протянул руку над ручкой кресла, схватил ее за руку, привлек к себе и с задумчивым видом поцеловал в губы, закрыв глаза, словно она символизировала что-то для него и для его мудрого европейского страдания. Она тут же поняла, чем в действительности была эта ее долголетняя боль – просто она никогда, в сущности, не выбирала Сэма, он как бы случайно свалился на нее, потому что – да-да, потому что она никогда не думала о себе подобным образом, как о женщине определенной ценности, по собственному выбору приносящей себя кому-то в дар. Он запустил ладонь ей под одежду, и даже этот цинизм его холодной изощренности понравился ей своей бесстыдной осознанностью.
Она опустила взгляд на него, стоящего перед нею на коленях, зарывшись головой ей между бедер.
– Мне нравится понимать, что я делаю. А вам? – спросила она и засмеялась.
Лицо у него было широкое и очень бледное, ширококостное и сильное. Он поднял голову и, скривив губы, сказал:
– Послевоенная эра уже начинается. – Но губы его по-прежнему кривились, это он так смеялся. Какое это все-таки счастье, только что поняла она, что она ничего для него не значит!
IIIПосле того как Сэм в сентябре вернулся, прошло несколько месяцев в отягощенных чувством вины размышлениях, прежде чем она осмелилась ему сказать, что больше не в силах выносить совместную с ним жизнь. И произошло это совершенно случайно.
Ей было трудно заговорить об этом, потому что он снова вел себя так, как будто у них никогда не возникало никаких проблем; не помогало ему и то, что где-то в глубине души он приписывал себе весьма значительные заслуги как участник разгрома фашизма. Его вера в пророчества марксизма, в которые он верил, доказали свою состоятельность, обернувшись послевоенной мощью России и искоренением фашизма, и он вполне осознанно считал себя участником исторического процесса, причем выдающимся. В его голосе появились новые нотки, что-то вроде надменности или высокомерия, качество, которое она некогда желала обрести сама; но теперь это раздражало ее, поскольку духовно они уже разошлись в разные стороны. Но что совершенно выбило ее из колеи, так это его рассказ однажды вечером, как он насильно овладел какой-то немкой-фермершей, ненастной ночью давшей ему приют.
Она улыбнулась, заинтересованная:
– Расскажи мне. Она была замужняя?
– Ох, конечно. Муж пропал без вести; она думала, он попал в плен или его убили в Сталинграде.
– Молодая?
– Лет тридцати, тридцати двух.
– Хорошенькая?
– Ну, тяжеловата немного. – Его резкий смех подсказал ей, что он, наверное, уже решил больше с нею не откровенничать и вообще не быть особенно вежливым. Сексом он после возвращения занимался с нею заметно более властно, но ничуть не менее неумело, чем прежде; он гораздо лучше умел обращаться с ее телом, но вот ее чувства, казалось, вообще его не занимали.
– И что произошло? Давай рассказывай.
– Ну, это было в Баварии… Нас разместили в этом наполовину разбомбленном здании муниципалитета, сквозь все окна задувал ветер, а я был простужен, меня всего трясло. Ну я и пошел в город. И через полмили увидел дом, он выглядел целым, из трубы шел дым. Я и вошел. Она меня супом угостила. Такая глупая баба, у нее даже ума не хватило убрать нацистский флаг, что висел над портретом мужа. Было уже поздно, и я… – Он надул губы, вытянул ноги и свел руки над головой. – Ты действительно хочешь это услышать?
– Да ладно тебе, милый, ты же сам хочешь об этом рассказать.
– О'кей. Я сказал, что мне негде ночевать, и она провела меня в эту крошечную холодную комнатку возле кухни. А я и говорю: «Слушай, ты нацистская сука, я буду спать в самой лучшей кровати, какая только есть в этом доме…»
Она возбужденно засмеялась.
– Как замечательно! И что она сделала?
– Ну, она позволила мне завладеть и ею самой, и их семейной спальней.
Она почувствовала его затруднение и широко улыбнулась:
– И что дальше? Давай, давай, рассказывай, что было дальше! – Он покраснел, но довольно горделиво. – Какой она оказалась в постели? Горячей лошадкой? Да не молчи ты! Она что, ухватилась за тебя?
– Вовсе нет. Она оказалась настоящая наци.
– Хочешь сказать, ты ее изнасиловал?
– Ну, не знаю, можно ли это считать изнасилованием, – сказал он, явно рассчитывая, что именно так она и считает.
– Так она хотела этого или нет?
– Какая разница? Все было не так уж плохо.
– И сколько ты у нее оставался?
– Всего две ночи, потом нас оттуда перевели.
– А она к тому моменту уже стала противницей нацизма? – Тут она широко улыбнулась.
– Я не спрашивал.
Его гордость за этот случай наполнила ее сомнениями, но принесла чувство освобождения.
– А у нее были светлые косы и широкая юбка в сборку?
– Никакой такой юбки.
– Но косы-то были? Блондинистые?
– По правде говоря, да.
– И большие груди?
– Ну, это ж Бавария, – ответил он, не успев остановиться, и они оба расхохотались. В тот момент она еще не поняла, отчего это случилось, но вдруг почувствовала себя совершенно свободной, свободной от него, свободной от своего прошлого, от Революции, от всех остатков невольных обязательств. И почувствовала себя счастливой, встала, подошла к нему, нагнулась и поцеловала его в его тонзуру. Он поднял на нее взгляд, с любовью и гордостью за то, что сумел выйти за рамки запретного, а она ощутила боль за его неуклюжесть, которая, как она теперь знала, навсегда останется при нем. Он конченый человек, он никогда не выберется из своих нынешних границ.
– Я ухожу от тебя, Сэм, – сказала она, и в ее голосе еще звучала юмористическая нотка. Внезапно ей стало совершенно не нужно тянуться к нему, чтобы поддержать. Он и сам как-нибудь справится.
После всех его недоверчивых восклицаний, потрясения, гнева она сказала:
– Ты прекрасно проживешь и без меня, дорогой.
Она сделала себе мартини и села на диван, скрестив ноги, словно приготовившись к милому разговору. Как же это великолепно, больше ни в ком не нуждаться, не чувствовать себя ни привлекательной, ни отвергнутой; внезапно для нее настал такой момент, когда можно просто интересоваться, как посторонней, как у него идут дела.
– Ну и куда ты отправишься? – спросил он. По правде сказать, выражение лица у нее было такое, словно он – единственное для нее пристанище во всем мире.
Это оскорбительное замечание прозвучало даже более жестоко, потому что он об этом и не подозревал, и она немедленно пришла в ярость, вспомнив о том долгом времени, что на него потратила. Она уже давно научилась тихо посмеиваться, когда что-то причиняло ей боль, прикрывая рот и глядя на оппонента с поднятыми бровями, а после этого выплескивала на него всю свою ироничность, словно воду из ведра.
– Ну, раз уж ты об этом заговорил, думаю, это не имеет никакого значения, куда я отправлюсь, поскольку во всех смыслах я теперь просто нигде. – Она секунду помолчала. – А тебе так не кажется, Сэм?
IVОтель «Кросби-холл» на Семьдесят первой улице рядом с Бродвеем, несмотря на убогое убранство, претендующее на парижский стиль, был тогда, в конце войны, еще вполне приличным заведением, и это было просто чудесно – иметь комнату, в которой тебе ничего не принадлежит. Как это здорово – не иметь никакого будущего! Она снова свободна. Это немного напоминало ей гостиницу «Вольтер» на парижской набережной, где она жила в 1936 году; отец разместился в соседнем номере и всегда стучал ей в стену, чтобы разбудить к завтраку. Она набралась смелости и позвонила Лайонелу Майеру («Я тут подумала, может, у вас есть какая-нибудь работа для машинистки?») и долго болтала с ним, прямо как юная школьница, поддразнивая и соблазняя его, но тут же отступая назад, как только он начинал нажимать; было понятно, что теперь, когда его жизнью перестала управлять война, он чувствовал себя таким же потерянным, как она, – глубоко несчастный молодой человек, вынужденный выступать в роли pater familias [41]41
Отец семейства (лат.).
[Закрыть]. И вскоре он уже стоял рядом, прижавшись нижней частью живота к ее затылку, а она сидела и перепечатывала его статью об участии в боевых операциях на Филиппинах, которую он написал для журнала «Кольерс». Но никакими иллюзиями она себя не тешила, даже самыми неизбежными, которые присутствовали лишь тогда, когда он был в ней, а когда она осталась одна, окружающая пустота снова отозвалась в ней болью, она ощутила страх за себя – ведь тридцать ей уже миновало, а у нее вообще никого нет.
Однажды днем заявился Герман – поглядеть, как она живет. Он немного похудел.
– Поездом больше не езжу. Только самолетом. Скупаю недвижимость в Чикаго – там сейчас можно полгорода скупить за сущие гроши. – Он присел, с осуждениям глядя в окно на верхнюю часть Бродвея. – Это ж сущая помойка, сестрица; ты поселилась на настоящей помойке и впустую тратишь здесь свою жизнь. Что у вас там произошло с Сэмом? Он оказался слишком большим интеллектуалом для тебя? А мне думалось, тебе нравятся интеллектуалы. А почему бы тебе не поехать со мной? Мы там новую компанию создаем, в городах полно отличных зданий, выставленных на продажу, мы можем сбить цену на десять, на пятнадцать процентов и получить почти новый дом, потом заложить его, чтоб управиться с платежами, поднять стоимость аренды до самого неба и получить пятьдесят процентов дохода на вложенные денежки.
– А что будет с людьми, которые живут в этих домах?
– Они станут платить приличную арендную плату или съедут туда, где им жить по карману. Это экономика, Дженис. Страна уже не живет на пособия, мы входим в период самого грандиозного бума, какой когда-либо случался. Все будет опять как в двадцатые годы. Надо только успеть запрыгнуть в этот поезд, так что давай выбирайся с этой помойки. – Он теперь носил очки, когда не забывал их нацепить. Вот и сейчас надел, чтобы покрасоваться перед нею. – Мне скоро тридцать шесть, бэби, но я потрясающе себя чувствую. А ты как?
– Ожидала, что почувствую себя счастливой, но пока что ничего потрясающего. Только своих денег я тебе не дам, чтоб ты вышвыривал людей на улицу. Извини, дорогой. – Ей вдруг захотелось сменить чулки: она все еще носила шелковые, несмотря на появление этих новых, нейлоновых, они казались ей слишком липучими. Выдвигая ящик древнего комода, она ощутила, как это усилие отозвалось в руке.
– И как ты только можешь жить в этой помойке, тут же все на части разваливается!
– Мне нравится все, что разваливается на части; меньше будет конкуренции, когда я сама начну разваливаться.
– А кстати, ты так и не нашла тогда эту коробку с прахом?
– С чего это ты про нее вспомнил?
– Не знаю. Просто вспомнил, потому что в августе был его день рождения. – Он почесал свою толстую ногу и снова посмотрел в окно. – Он бы тебе то же самое посоветовал. Те, у кого есть мозги, в следующие несколько лет станут миллионерами. В Нью-Йорке недвижимость недооценена и идет по мизерным ценам, а вокруг бродят тысячи, кому нужны приличные квартиры. Мне нужен человек, кому я могу доверять. Кстати, чем ты занимаешься целыми днями? Да-да, я тебе именно об этом говорю, Дженис, и нечего на меня так странно смотреть. У тебя сейчас такой вид, будто ты никак не можешь ни на чем сосредоточиться. Или я не прав?
Она натянула чулок на ногу, следя, чтобы шов лег ровно.
– Я и не желаю ни на чем сосредоточиваться, хочу, чтоб мозги оставались восприимчивыми ко всему, что делается вокруг. Разве это странно или неприлично? Я пытаюсь понять, что мне нужно делать, чтобы жить как личность. Читаю книги, читаю философские романы, Камю и Сартра, читаю уже умерших поэтов вроде Эмили Дикинсон и Эдны Сент-Винсент Миллей [42]42
Американская поэтесса (1892–1950), лирик и романтик.
[Закрыть], а еще я…
– Как мне представляется, у тебя вообще не осталось друзей. Верно?
– А зачем? Разве друзья могут на что-то повлиять? Может, я еще не готова иметь друзей. Может, я еще не полностью родилась. Индусы верят в подобные вещи, сам знаешь, они считают, что мы продолжаем рождаться и вновь рождаться всю жизнь. Или как-то в этом роде. Жизнь для меня очень болезненная штука, Герман.
На глаза нахлынули слезы. И этот нелепый человек – ее брат! Самый распоследний из всех, кому она решилась бы довериться, и тем не менее ему она верила больше, чем кому бы то ни было из всех знакомых, каким бы он ни был смешным и разъевшимся. Она присела на кровать и стала рассматривать его в косых лучах серого света, проникающего в грязное окно, – молодой толстяк, полон планов и счастлив в своей жадности.
– Мне нравится этот город, – сказала она, не имея в виду ничего конкретного. – Я знаю, есть множество способов быть здесь счастливой, но пока не нашла ни единого. Но знаю, что они есть. – Она подошла к другому окну, раздвинула пыльные кружевные занавески и выглянула вниз, на Бродвей. От окна пахло сыростью. Снаружи начал сыпаться небольшой дождик.
– А я новый «кадиллак» покупаю.
– Они же такие жутко огромные, да? Как только можно ими управлять?
– Легче легкого. Ты в нем просто плывешь. Фантастические машины! Мы хотим снова попытаться завести ребенка, так что мне не нужна машина, в которой у нее живот будет трястись.
– Ты и впрямь так в себе уверен, как кажется?
– Абсолютно. Поехали со мной.
– Не думаю, что мне хочется стать богатой.
– Надо полагать, ты все еще такая же коммунистка.
– Да, наверное. В этом есть что-то неправильное, когда живешь ради денег. Мне даже начинать не хочется.
– Ну, по крайней мере оторвешься от этих старых связей и выйдешь на открытый рынок. Ты же в буквальном смысле теряешь деньги, ежечасно и ежедневно.
– Да неужто? Ну, мне так не кажется, значит, пусть они идут к черту.
Он тяжело поднялся на ноги и застегнул синий пиджак, потянул вниз галстук, взял пальто, висевшее на спинке стула.
– Никогда мне тебя не понять, Дженис.
– Мне тебя тоже, Герман.
– Что ты нынче собираешься делать? Это я так, просто для примера.
– Для примера чего?
– Того, как ты проводишь свои дни.
– На Семьдесят второй улице крутят старые фильмы, может, пойду туда. Там, кажется, идет что-то с Гретой Гарбо.
– И это посредине рабочего дня!
– Мне нравится сидеть в кино, когда на улице дождик.
– Хочешь, поедем к нам домой на ужин?
– Нет, милый. От этого у нее, может, живот будет трястись. – Она засмеялась и быстро поцеловала его, чтобы загладить возможную обиду за эту шпильку, к которой сама оказалась не готова, так же как и он. Но сказать по правде, сама она не желала иметь никаких детей. Никогда.
– Чего ты хочешь от жизни, ты это знаешь?
– Конечно, знаю.
– Так чего?
– Хорошего времяпрепровождения.
Он только головой помотал, совершенно обескураженный.
– Смотри неприятностей не наживи, – сказал он, уже выходя.