355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Аркадий Первенцев » Над Кубанью. Книга третья » Текст книги (страница 21)
Над Кубанью. Книга третья
  • Текст добавлен: 3 апреля 2017, 11:00

Текст книги "Над Кубанью. Книга третья"


Автор книги: Аркадий Первенцев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 22 страниц)

ГЛАВА IX

Генеральное наступление Красной Армии началось. Во второй половине октября 1919 года, после ожесточенного сопротивления, Деникин был разбит в решающих боях под Орлом и у Воронежа. Деникинцы начали поспешное отступление к югу. Стало ясно, что над Добровольческой армией нависла катастрофа и теперь ей не избежать окончательного разгрома.

В один из этих дней к Ростову, с зашторенными окнами, чтобы не обнаружить себя противнику, катился поезд – ставка Добровольческой армии.

В купе дежурных, опустив голову, дремали текинец и чернобородый арсаринец. Они были уже произведены, и их офицерские погоны успели вылинять от солнца и обтрепаться от походных ремней. На френчах – ордена «Ледяного похода» и кресты «Спасения Кубани». Эти двое были последними из когда-то многочисленного конвоя Корнилова. Они дрались под его командованием на германском фронте, пришли в Быхов, выручили его, оттуда скакали по лесам и болотам Черниговщины, выводя своего господина для новых мятежей.

Они охраняли его жизнь в степях Донщины, Ставрополыцины, Кубани и, когда труп «эрбет генерала» лег над прикубанскими ярами, они смахнули со своих ресниц скупые слезы жестоких воинов. Деникин держал возле себя этих ветеранов и суеверно боялся их потерять.

Потрескивая, сгорела свеча, заливая жиром бронзовую подставку подсвечника. Арсаринец поднял голову. Его черная борода поседела, набухшие и покрасневшие веки выдавали длительную бессонницу. Он посмотрел на ручные золотые часы, подтолкнул друга, и они совершили вечерний намаз по всем правилам шариата. Колеса, стучали, вагон колыхался, и поднятые руки текинцев подрагивали. Потом арсаринец на цыпочках подошел к двери, приоткрыл ее.

– Яман кысмат[9]9
  Плохая судьба.


[Закрыть]
,– прошептал он, – бийсан энерал.

Деникин поднял штору и, стоя у окна, тихо барабанил по стеклу. Мимо мелькали снежные поля, узкие столбы телеграфа, серые разоренные деревеньки. В салоне пахло стеарином, старым красным деревом, дорогим табаком. Подошел Романовский, как обычно спокойный и подтянутый.

– Иван Павлович, – обратился к нему главнокомандующий. Начальник штаба видел серые оплывы щек и короткую пушистую седину. – Ваш доклад глубоко взволновал меня. Наши части окончательно деморализованы. Не верят… не верят нам. В тот момент, когда полки большевиков полны мужества и отваги, наши некогда прекрасные соединения зачастую оставляют без боя поля сражений. Армия разбита, бежит… И те арьергардные бои, которые беззаветно храбро ведут некоторые части, уже не могут предотвратить окончательного разгрома…

Романовский развел руками.

– Кто бы мог подумать, Антон Иванович. Большевики, а так дерутся. Удивительно.

– Ничего удивительного, Иван Павлович, – раздельно произнес Деникин, – русские люди… Как тяжело повторять слова, сказанные покойным Корниловым во время екатеринодарского безуспешного штурма.

Он машинально протер запотевшее стекло.

– Может быть, опустим штору, Антон Иванович? – спросил Романовский.

– Зачем? – не оглядываясь, сказал Деникин. – Боитесь разъездов этого, как его, Буденного?

– Нет… Просто могут запустить камнем. – Романовский невесело улыбнулся. – Часто запускают камни в окна наших салонов. В пути, поезд проносится, кто, что, неизвестно… Не покараешь…

– Да, этих уже не покараешь. – Деникин полуобернулся к Романовскому. – Как умело и безжалостно скомкали все наши расчеты эти новые загадочные полководцы красных! Тогда нам не дали соединиться с Колчаком и Дутовым… А все так ладно выходило в наших планах. Помните, хотя бы у Краснова?

– Помню, помню, Антон Иванович. – Романовский покусал губы, вздохнул.

– А этот страшный лозунг Ленина, – Деникин хмуро улыбнулся. – «Все на борьбу с Деникиным». Все! Шутка сказать, когда против одного, против к а к о г о – т о Деникина, поднимается вся эта огромная, тяжелая, ненавидящая масса людей России. Поднимаются везде, сверкая глазами, сжимая оружие, с проклятиями и ненавистью…

– Против этого никакая Антанта ничего не сделает, – добавил Романовский.

Деникин покачал головой и, уже будто разговаривая сам с собой, тихо бормотал:

– Боеспособность наших войск катастрофически упала, а сплочение красных войск достигло небывалого подъема… Что вы сказали? – Деникин быстро обернулся к Романовскому, и тот испуганно отшатнулся.

– Я молчал, Антон Иванович.

– Молчали? Может быть, – Деникин привлек к себе Романовского и старчески надоедливо зашептал возле его лица, не сводя с него своих свинцовых глаз, в которых застыло что-то глубоко поразившее его, в чем сам он не мог разобраться. – Ведь наступает какая-то новая армия, Иван Павлович, армия, которой еще не было в истории России. Армия решительней армий Петра, Суворова, Кутузова и – воссозданная ими, большевиками. А мы? Мы вынуждены командовать морально опустошенными людьми, сражающимися с храбростью отчаяния и убегающими с бесстрастием трусов…

В Ростове, притихшем и темном, Деникина встретил комендант города. Автомобили катили к «Палас-отелю». Деникин приказал завернуть к Дону. Река спокойно текла в черных берегах. С того берега, казалось, долетали запахи табунов и прогоркшей травы. Многочисленными огоньками искрился Батайск, и в проломах осеннего неба мигали холодные звезды. Текинцы смотрели туда, куда устремил свой взор их хозяин. Просторы Задонья будили в них тоску по далекой и, казалось, безвозвратно потерянной родине. Черные воды этой неуютной казачьей реки напоминали такое же неуютное море, отделившее их от родных кишлаков.

– Кысмат[10]10
  Судьба.


[Закрыть]
, – сказал арсаринец со вздохом.

Деникин, с лица которого не сходила печать тяжелой удрученности, услышав слова конвойца, обернулся.

– Да, кысмат, Рахмет. Такая судьба.

На соседней машине закурили. Затлели красноватые огоньки, похожие на потускневшие волчьи зрачки. Деникин наклонился к шоферу, и автомобиль с урчаньем покатился к отелю.

Этой же ночью к коновязям дежурной полусотни вышли оба текинца. Сопровождаемые молодым хорунжим, они выбрали выносливых дончаков, легко бросились в седла.

– Куда это они, ваше благородие? – спросил хорунжего казак-дневальный.

– Прогуляться, на побывку.

– Ишь ты, азияты, счастливые.

Текинцы проскакали Таганрогским проспектом, спустились к реке, проехали берегом до плашкоутного моста и, предъявив часовому пропуска, подписанные Романовским, исчезли в темноте. Последние телохранители были отпущены домой, в горячий Туркестан, который казался таким близким…

И вот наконец дрогнул и упал Ростов – ворота Северного Кавказа. Позади остались по-весеннему неприступные «водные ложементы» Кавказа – Дон и Манычи. Вспыхнули над Кубанью, над вьюжными и сырыми степями сабли 1-й Конной армии. Ветер, свежий ветер подул от Москвы, и под его шквалистыми порывами летели к Черному морю обесславленные белогвардейские корпуса…

Павло Батурин возвращал в Жилейскую отряд повстанцев. По пути он беспощадно уничтожал офицерские шайки, продиравшиеся через леса и ущелья к спасительному Черному морю, к английским транспортам. От перевалов Волчьих ворот, по бассейнам Лабы, Белой, Фарса, Чохрака и других горных рек прошла молва о Батурине. К нему стекались повстанцы, беглецы из аулов и горных станиц, разграбленных отходящими полками белых.

Наконец сквозь дымку ивовых листьев, сквозь кусты боярышника и чернолозника блеснула Кубань и зажелтела стена крутояра.

Писаренко, Меркул и Буревой, ехавшие в первом звене, остановились, сняли шапки.

– Кубань, – тихо сказал Буревой.

Меркул поправил заткнутый за пояс правый рукав ватника. У Меркула уже не было руки.

– Да, Кубань! Наконец добрались.

Остановились в приречном лесу.

– Погляди, – сказал Писаренко, – Мишка-то до Кубани бандуриста нашего повел. Видать, струмент рассохся, замочить нужно.

Писаренко посмеялся.

– Чего зубы скалишь, – укорил его Меркул, – пятый месяц кубанскую воду не пробовали, соскучились. Все бы к реке кинулись, да расположение нельзя выдавать.

Меркул искоса оглядел притихшего Писаренко…

– Ну-ка, сверни мне, Потап, цигарку… Да не в этом кармане, куда ты полез, там бы я сам достал, в правом. Ты же в прошлый раз сам туда кисет сунул.

Все та же Кубань водоворотно мчала свои мутные воды. Все так же, как слепой щенок в колени, толкались о берега вырванные в верховьях деревья. Пена сбегала по корневищам, словно по свислым казачьим усам. Пестрые щуры с криками носились над молодым вербовником.

Харистов помочил лицо. С бороды стекала вода.

– Большак, – сказал он Мише, – возьми за руку.

– Ничего не видишь, дедушка? – спросил Миша, взяв его мокрую тощую руку.

Харистов опустился на колени; пошарив, сорвал подснежник. Потом он поднял голову, прислушался. Шумели перекаты Ханского брода. Еле уловимая улыбка пробежала по лицу старика.

– Оттуда мы, когда-то давно-давно, скакали с Большаком да с Федькой Батуриным в аул Уляп. Помнишь, я рассказывал?

– Помню, дедушка.

– А как звали ахалтекинскую кобылу? Ту кобылу, что увел от нас Султан-Гирей? Если помнишь, скажи!

– Золотая Грушка. Она сама переплыла Лабу у Тенгинской станицы.

– Не станицы, а кордона, – поправил Харистов, – тогда еще не было станицы. Ишь ты, все помнишь, а я думал, ты просто проказник…

– Нет, я все помню, что вы нам рассказывали. Все. А коня звали Бархат.

Старик встрепенулся.

– Какого это?

– На нем вы добирались к своему бате, в караулку. Когда на нашу станицу напали черкесы.

– А, – дед заулыбался, – а я уж и забыл… Ишь какая память. Те, что вчера нас догнали, по-черкесски говорили. Черкесы?

– Да.

– Они что-то привозили.

– Хлеб, сыр и патроны.

– Опять патроны, – Харистов покачал головой, – опять убивать.

Он расстегнул шубу. Пальцы его бережно перебирали цветущую ветвь боярышника. Весна вновь поднимала травы, выгоняла листья и цветы. Пробуждались козявки, ящерицы, и небо было празднично убрано курчавыми, безобидными облачками.

Подошла Ивга. Она кивнула Мише и, опустившись на траву, с сожалением поглядела на ослепшего Харистова, погладила его руку. Старик провел по девочке невидящим взглядом и притронулся к ее голове.

– Девочка. Ивга? Ишь подвыросла. Матери где? Обозы не отрезали? Азияты, бывало, умели отхватывать казацкие обозы.

– Позади наши идут, – ответила Ивга. – К лесу подходят.

– Ну пускай идут. Когда идешь, землю ближе чуешь, травы. Ехать – трава под шинами, под подковами… А брат где, Петька?

– С мамой.

– Хорошо, – похвалил Харистов, – хорошо. Матерей бросать – грех. Лучшего от матери нет друга. Вот придет время, женишься, ты, Большак. Возьмешь себе хорошую девку, а о матери не забывай. Жена приласкает, а мать пожалеет. Мать если и посердится, то снаружи, а внутри все одно жалеет. – Харистов сдвинул брови, вслушался: – Гром. Весна ранняя.

Вдалеке, в стороне Камалинской станицы, загудели орудия. Кони перестали щипать траву, подняли головы. Приученные к войне, они знали, что эти звуки несут им новые страды.

Батурин и Миронов стояли отдельно на пригорке под прикрытием кустов, но отсюда хорошо были видйы их спокойные фигуры.

Наступал вечер. По стене крутояра протянулись причудливые тени, похожие на тени огромных птиц. Канонада усиливалась. На кружеве облаков высветливались вспышки зарниц.

– К утру подойдут, – сказал Буревой, – слухи были – Буденный идет с большой армией, и всё казаки у него.

– А сам он казак? – спросил Писаренко.

– Видать, казак, раз конной армией командирит.

– Примет нас до себя? – с некоторой тревогой промолвил Буревой. – Под утро придется на свой юрт выскакивать, а там тебя и зажучат. С одной стороны – белые, с другой – красные, враз вылиняешь.

– Мостовой там, – строго сказал Меркул, – у Буденного Мостовой.

– Доподлинно известно? – спросил один из богатунцев, очевидно живо заинтересованный этим известием.

– Точное сведение, – подтвердил Меркул.

– Зозуля на сухой ветке выкуковала, – добавил Буревой с усмешкой.

От чернолозника донеслись звуки бандуры и певучий голос Харистова. Разговоры прекратились, все прислушались.

– Ишь ты, – удивленно сказал Меркул, – новая думка. Стало быть, сейчас сочинил.

…Всю ночь шел бой за Жилейскую. Белые отчаянно удерживали последий оплот – линию старинного прикубанского кордона. К утру блестящей конной атакой Жилейскую взял Мостовой.

Белые взорвали с таким трудом исправленные Советом саломахинские гребли. Весенняя вода, залившая огромное зеркало запруд, ринулась в Кубань, по невыкошенным прошлогодним камышам и зарослям вербовника и краснотала.

Бригада Егора Мостового, на треть составленная из жилейцев и камалинцев, вплавь под пулеметным огнем форсировала Саломаху. Белые отступали за Кубань богатунской переправой.

На холмистый форштадт вынесся Мостовой. Он на минуту приостановился, стряхнул с шинели и сапог воду и грязь, вздыбил жеребца и развернул первый эшелон бригады излюбленным им строем казачьей лавы. Всадники карьером промели Сергиевскую площадь и на плечах противника вырвались на выгоны. С криком поднялась гусиная стая. На кромку обрыва подкатила легкая батарея, чтобы обрушить картечь на переправу. Но оттуда донеслась ружейная и пулеметная стрельба.

Сенька подскакал к отцу.

– Товарищ комбриг! – залихватски выпалил он, – видать, помогают оттуда, от Богатуна.

– Узнай, – коротко приказал ему Егор.

Вскоре Сенька вернулся.

– Батя! Павло Батурин там. Павло! – громко выкрикнул он. – Убей меня цыган молотком, если брешу. На своем Гурдае так и секет, так и секет кадетов…

– Тише, ветряк, – остановил его Мостовой.

К Егору подъезжал спокойный, седоволосый человек. Он хорошо сидел на лошади. Опрятная шинель была перехвачена боевыми ремнями. На сапогах белели шпоры. Это был Барташ.

– Почему задержка, Егор Иванович? – спросил он глуховатым голосом.

Егор обернулся.

– Батурин на переправе сшибся. Ишь как чешет. Вот тебе и Павло.

– Я про Павла Лукича ничего плохо не говорил, – Барташ усмехнулся, – а вот папаша у него – да. В ополчении, говорят, выступал, война до победы, на Туапсе ушел… Был сейчас у них в доме… Запустение…

– Ну, кончил, – сказал Егор, опуская бинокль.

По Велигуровой гребле, по направлению к станице, вытягивался пестрый холст батуринской конницы.

Навстречу ему Егор выслал эскадрон кавалерии под командой Огийченко.

Уйдя из Екатеринодара, Огийченко пошел на фронт, чтобы сообщить казакам о разгроме рады, и перешел к красным. Лихими делами заслужив прощение, он был замечен и отличен самим командармом.

…Мостовой и Батурин сблизились, сошли на землю, пожали друг другу руки.

– Здравствуй, Павло! – строго, не выпуская его руки, сказал Мостовой.

Батурин большим усилием воли сдерживал внутреннее волнение. Он смущенно стоял перед бывшим другом, сравнивая свои рваные сапоги с добротными сапогами Егора. Перевел взгляд на шинель, на неизвестный ему орден, на хорошо пригнанное ременное снаряжение и знакомую шашку выборного полковника 1-го жилейского полка. Павло сдвинул брови, и еле уловимая страдальческая гримаса пробежала по его лицу.

– Здорово, Егор, – тихо ответил он, – не обессудь. В плохой форме я, запаршивел.

– Все хорошо, – просто сказал Егор. – Давай похристосуемся. – Они обнялись, и на спинах того и другого легли крепкие, загрубевшие от схваток кисти рук.

– А теперь, – сказал Егор, – повернули к Золотой Грушке.

– К Золотой Грушке? – удивленно спросил Павло.

– Да. Война-то со славой. Надо почтить тех, кого мы обидели, когда пришли с германского фронта.

Мостовой отдал приказание адъютанту. Пророкотали трубы, и эскадроны повернули к Золотой Грушке, по следу, вытоптанному десятками отважных казачьих поколений.

Мостовой ехал во главе приведенных им боевых полков и, оглядывая бескрайние древние степи, вспомнил, как когда-то, не так уж давно, возвращались они с германского фронта. Тогда тревожно было на душе у многих казаков, и не было радости возвращения. Тогда впервые в истории войска отняли казаки землю у Золотой Грушки и бросили ее в Кубань. Бесславием окончилась та война, и не могли они простить позора, покрывшего их оружие. Не высыпали они земли из своих шапок на курган возвращения – Аларик – и тем оскорбили своих товарищей, павших в боях. Теперь пришло время почтить память сраженных. Теперь шли полки победителей в новой и понятной войне. И полки вел он, казак Егор Мостовой, вчерашний изгнанник, а теперь победитель и хозяин. Легко стало на сердце Егора от этих дум. Приподнялся он в стременах, оглянулся. Много шло за ним войска. Над кубанками, шлемами, картузами алели знамена. Мокрая степь выносила за долгую зиму прелое живородное семя, щеткой выходили травы, и среди них, как бы в отместку унесенному половодьем снегу, вспыхивали белые кубанские облучки…

– Большак, – сказал Харистов, ехавший с Мишей рядом на белой кобылице, – что так много слышно копыт? Сколько же полков привел Егор Иванович?

– Не сосчитаешь, не видать, где они кончаются, – ответил Миша, – От Москвы и до Жилейской.

– Ишь ты, сообразил Егор Иванович подшибить себе столько войска!

– Мы такие, – гордо подбоченившись, сказал Сенька. – А деда, Мишка, надо вылечить.

– От слепоты не вылечишь, Сенька.

– Чепуховое дело, Мишка. В Расее доктора что надо. Все старые-старые, все с очками, все в пиджаках и штиблетах. Видишь? – Сенька оскалил зубы, и, к своему удивлению, Миша не заметил больше Сенькиной щербатины. На том месте сиял золотой зуб.

– Как же это ты, Сенька, где? – восхищенно спросил Миша.

– В Воронеже. Старик доктор добрый попался. С обличья на Шестерманку скидается, еврей. Спервоначалу испужался меня, думал – я его убивать пришел, а потом швидко сработал. Теперь меня щербатым кисло дразнить. Раньше золотой зуб на всю Кубань один был, да и тот у Корнилова. Ну, подъехали…

У Богатуна потухала орудийная канонада. Слепые тучки метались по светлому небу. По колонне звеньев пролетела команда: «Слезай». Дымные, забрызганные до ушей кони зашагали по тропке. Колонна вытягивалась по одному. Каждый боец высыпал по шапке земли на низкорослый Аларик, и казалось им, что верхушка его поднимается выше Золотой Грушки. А всадники все шли и шли…

На Золотой Грушке стояли Мостовой, Барташ и Батурин. Сюда же подвезли сундуки жилейских полков, и выделенные от полков ветераны выкладывали па курган десятки знамен и штандартов, отбитых в боях бригадой. К курганам съезжались станичники. Всхлипывали женщины, вспоминая своих сраженных кормильцев. Меркул провел ладонью по кованым шинам сундуков, пощупал трофейные знамена.

– Сохранили все-таки, чертовы дети, а?

Оркестры замолкли. На Аларик взошел, поддерживаемый двумя стариками, Харистов. Он сел на рыхлую еще землю, положил на колени бандуру и запел старинную запорожскую думку.

Мостовой стоял в глубоком раздумье. Он снял шапку, и его полуседой чуб упал на лицо. Когда Егор поднял голову, на него внимательно глядел Барташ. Мостовой кивнул головой в сторону Аларика, в сторону людей, усыпавших края крутояра.

– Правильно?

– Да.

– Так, говоришь, похоронили Доньку?

– Похоронили, Егор.

Крупная, как жемчуг, слеза вскипела в уголке глаза и покатилась по коричневой щеке Мостового.

…Где-то в отдалении глухо дрожала земля, и от взрывов сотрясался воздух. Это были весенние и необходимые звуки. Не было завораживающего иногда безмолвия ночи.

Миша прошагал по траве, все по тому же вязкому шпорышу – признаку одичавшей земли, и спустился на пепелище. Он сидел на том самом месте, где был коридор, где стояла его кровать и возле рыжих медовых баков крутились липкие мухи.

Все же мальчику хотелось сейчас и заплакать, и засмеяться, и, выдернув травку, долго глядеть на беловатые усики корня, жадно захватившие комочки земли. Дороги ему были и эта земля, и корни… Комок, подкативший к горлу, – нужен, оправдан, так же как и слеза, обжегшая его шероховатую, огрубевшую руку. Мир, в котором он раньше ощущал только красивое и радостное, удивительно простой мир степей, вспаханных земель, сочных отав, парного молока, живительной первородной силы – вздыбился, упал и сломался. Может, это уходили детство и юность?

То все рушилось. Новый мир доходил резко очерченным, ощутимым, будто с острыми и твердыми краями. Сердце уже не подчинялось расплывчатому, просторному; отложились другие понятия, и тепло солнца, взрывавшее набухшее семя злаков, было его тепло, его радость.

Он рано возмужал, его рано отрешили от детства. Но это уже случилось. Жертвы, принесенные им, не были сожжены в угоду холодному и жестокому богу. Борона содрала бурьяны, разбила зубьями заклекшие комья. Грубо! Но лучше ли, если бы вспаханное с осени поле осталось засоренным, с затвердевшим, панцирным покровом.

В памяти его пронеслась степная гроза – холодный град, выбивший их поле подсолнухов, на которое было положено так много труда. А перед этим, когда свинцовые тучи еще не опустились к земле, на дорогу упали крупные капли, и в них, запрыгавших по пыли, он с изумлением увидел тогда цветущие травы и небо, еще сиявшее в одной половине. Мальчик искал сейчас в душе своей то, что оправдывало великие страдания, и он находил это…

Вот здесь, по двору, ходил отец, убитый над Кубанью. Тоска сжала Мишино сердце. Захотелось пойти туда, пойти с непокрытой головой к Северному лесу, обсадить петушками и львиным зевом могильный холм, под которым лежали убитые в тот до боли памятный ноябрьский день, убитые на поле, покрытом застаревшей травой и колючкой.

В одичавшем кустарнике жалобно мяукала кошка.

Мишка поднялся и пошел в сад, заросший клейким молодняком. На яблоне, выбросившей пахучие кроны цветения, сидел взъерошенный кот, тот самый шкодливый кот, которому в свое время так попало.

– Кс-с-с, – позвал его Миша и протяул руку, – кс-с.

Этот кот, единственное вещественное воспоминание рано ушедшего детства, растрогал его до слез. Соскочив с яблони, кот боязливо, подняв хвост трубой, приблизился к мальчику. Но когда Миша погладил его, он охотно вспрыгнул на руки, замурлыкал, потерся ухом о руки и беззлобно выпустил розовую пленку когтей.

Миша возвращался, притрагиваясь к вонючей шерсти кота то одной, то другой щекой, и кот благодарно мурлыкал и шевелил усами. Занятый своими мыслями, мальчик не заметил, как возле него очутилась Ивга – красивая и снова задорная, – а рядом с ней бабушка Шестерманка.

– Мы принесли тебе куртку, Миша, – сказала Ивга, – все ждут тебя у нас, в нашем доме. Мы все теперь будем жить там, места хватит. Жаль только, до сих пор не возвращается Вася. Павел Лукич говорил, что их дивизия, кажется, пошла на Самур… А чей-это кот?

– Наш, старый, шкодливый.

– Ишь ты, – удивилась Акулина Самойловна, – ну, пойдемте, шибенники.

Послышался резкий отчетливый топот. К ним подскакал Сенька. Он лихо спрыгнул, посвистел коню и, не обращая ни на кого внимания, заложил руки за спину, обошел пожарище, двор, приблизился к Мише.

– Барбосы, – строго сказал он, – не приди наша дивизия – со всей станицы бы пепел сделали. Х о з я е в а! – Сенька ловко взлетел на коня. – Слезы только не распусти, Мишка. Порекомендовали мы тебя командиру дивизии. Надо добивать кадетов. Сводить коросту…

– А дядька Павло?

– Павло остается, председателем ревкома.

– Тогда я тоже останусь в станице, – сказал Миша. Он показал на полуобгорелые балки, на бугор золы: – Будем с ним тут воевать.

Сенька по-взрослому передернул плечами, улыбнулся так, что блеснул его золотой зуб, которым он очень гордился, и, не ответив приятелю, тронул коня. Сенька удалялся, щеголяя небрежной посадкой наездника-кочевника. Мише стало грустно. Ему показалось, что он обидел друга и тот уезжает от него навсегда. Миша бросился со двора и бегом догнал Сеньку, забежал вперед, уцепился за повод.

– Ты чего, Сенька, так рассерчал?

Сенька оглядел друга, сдвинул брови. Его почерневшее лицо сразу стало далеким-далеким. Миша видел не Сеньку, участника беззаботных детских забав, а сурового бойца большой и решительной армии.

– Рассерчал? – переспросил Сенька. – Такое скажешь! Только зря остаешься. – Он нагнулся к другу, и Миша заметил ухмылку на его дрогнувших губах. – Пользы своей не понимаешь, Мишка. Тяжелей было – воевал. А теперь? Гоним их? Гоним. Празднички начались… А тут… будь здоров, погорбатишься.

1938–1940 гг.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю