Текст книги "Над Кубанью. Книга третья"
Автор книги: Аркадий Первенцев
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 22 страниц)
Яловпичий нагнулся, пошарил под рубашкой убитого и, через голову сняв крест, повесил его себе на шею.
– Матери надо отдать.
Он деловито смотал на плечо аркан и потянул труп между витыми стволами ивы к одному ему известному кладбищу лихих людей, скрытому за камышовыми зарослями. Старик шел по мочажиннику, потом из-под сапог забрызгала вонючая жижа, и вот захлюпала вода. Меркул почти по колени увязал в тине. Собаки, повизгивая, покорно тащились позади хозяина. Туман сгустился, и кое-где тускло светились болотные фосфорические огоньки.
«Души тех, праведников», – подумал дед, останавливаясь. У него подрагивала борода. Нагнувшись, выбрал веревку и неверными движениями словно внезапно расслабленных пальцев снял петлю. Подтолкнул труп в трясину.
«Камень бы нужно», – задержался было дед, но, вспомнив все сделанное этим теперь уже обезвреженным человеком, твердо решил: и так сопреет.
Он посмотрел «а аркан, раздумчиво покрутил в руках и, размахнувшись, бросил в черную воду. Послышался всплеск. Меркул снял шапку, истово перекрестился троекратно и пошел, опустив свои крупные руки.
ГЛАВА III
Меркул вошел в переполненный атаманский кабинет, обвел всех настороженными и одновременно мутными глазами. Батурин сидел за столом, перечитывая бумаги чрезвычайного военного суда. На лавках расположились вооруженные люди, жующие ванильные сушки. Этих людей Меркул видел в Южном лесу, у землянок. Яловничий поклонился. Батурин кивком подозвал к себе Меркула.
– Опять хозяинуем, – строго сказал Павло.
– Хозяинуем, – в тон ему произнес яловиичий. – Куда Самойленкова жеребца определить?
Павло подумал, что Меркул обратился к нему по своим ямщицким делам.
– Кабы Самойленко самого привел, ему бы место нашли. Видишь бумажки. Каждая в крови, уколи – брызнет.
– Самойленкову я сам место нашел. – Меркул положил поверх бумаг золотой на цепочке крест. – Матери передать надо. Мать за него не ответчик.
Партизаны сгрудились у стола. Батурин взял в руки крест, оглядел его и, сдвинув брови, опустил в ящик стола.
– Первого с крестом, – тихо сказал Меркул.
Партизаны поодиночке покинули кабинет. Меркул сидел, опустив голову. Сапоги, зипун, даже серебряные бляхи кумыкского пояса были забрызганы грязью. С колен свисали крепкие, короткопалые кисти рук, на которые Павло глядел теперь с каким-то не то уважением, не то страхом.
– Выходит, ты степи сторожил?
Меркул приподнял покрасневшие веки.
– Каюсь, – тихо выдавил он, – не тех казнил… Азиатов убивал! Судить будете? – Меркул протянул руки, покрытые ржавыми пятнами веснушек. – К тебе доверие имею, вяжи… Ниткой вяжи, рвать не стану…
– Скоро драться придется, – сказал Павло, – куда связанный гож будешь. Иди отдохни, ишь как тебя скрутило.
– А при тебе можно побыть? Не оттолкнешь?
– Вроде не скидываюсь я ни на азиата, ни на хорунжего. Не боюсь тебя. Пойдем… Любку хочу навестить, тоже из тюряги высвободили.
Меркул взял в руки ружье и пошел за Павлом.
– Сменил бы свою шомполку – уж больно медленное оружие, – предложил Павло, – винтовку возьми. Надежнее.
– И винтовку возьму, и ее оставлю.
– Как хочешь. Только поспеши: отряд растет, оружие швидко разбирают.
…Любка счастливыми глазами наблюдала за мужем. Когда он неуклюже переворачивал в руках ребенка, беспокойно повторяла:
– Поломаешь, Павлуша! Тише, Павлуша!
Павло уложил дочку в люльку, подергал за нос. Девочка приготовилась заплакать. Любка взяла ее к себе и, полуотвернувшись, расстегнула кофточку.
– Снедайте пока, а я сейчас.
В хате собрались близкие Батурину люди – Карагодины, Харистов, два богатунца, не выпускавшие из рук винтовок, позже прискакал Писаренко. Стол был уставлен, судя по всему, не только тем, что было у хозяйки, но и подношениями гостей. Павло разлил водку по стаканам и опустил пустую бутылку под стол.
– Помнишь, Семен, – сказал Павло, – как ты угощал меня в своей хате?
– Когда это?
– Когда чумаков с гор притащил: Махмуда да Мефодия Цедилка.
Карагодин радостно заулыбался:
– Как же, как же?.. Очень даже хорошо помню.
– Дурной я тогда был, – с ухмылкой сказал Павло, пошатывая водку в стакане. – Где правда, где брехня? Помню, с Егором поцапался, шут его знает из-за чего. А теперь в его хате приютился. Был я в горных станицах. Укрыли меня те самые Махмудки и Мефодии, с которых я хотел душу вытрясти. Видел самолично их жизнь. Незавидная жизнь, прямо скажу, лесу много, пеньков много, а земли нет. Нет земли, а главное, при этих управителях не предвидится…
К Павлу придвинулся Харистов.
– Может, в раду гонцов послать, Павел Лукич? Слухи идут, рада с Деникиным-генералом в большом разладе, может, они выручат.
Павло выпил, посмотрел на Харистова.
– Кто выручит? Гурдай? Велигура? Поп Кулабухов? Между ними своя чертоскубия. Копеечные управители. Ждать надо…
– Чего ждать? – спросил Харистов, несколько обиженный резкостью Батурина.
– Хозяина вот этой халупы, Мостового. Хозяина. – Он обратился к Писаренко: – Как там?
– На хутора конных послали, Павел Лукич. К полустанку Антон сторожевое охранение выставил.
– Железная дорога?
– Развинтили по четыре звена. У Северного леса и праворучь. Рельсы быками оттягали в бурьяны. Пока путь рушили, руки было оторвали, без инструмента… Воевать-то придется, Лукич?
– Не миновать.
– Мало войска у нас. Сподручнее бы в горы.
– Опять спужался, – укорил Павло, – горы от нас не уйдут.
– Горы-то не уйдут, да береженого бог бережет.
– Не всякая хмара с громом, – поддержал Павла Карагодин, – а хотя и с громом, то, может, не грянет…
– Хотя и грянет, то не по нас, – Павло засмеялся, – вот как Писаренко. А ежели и по нашему брату ударит, то, может, только опалит, а не убьет.
Писаренко не унимался:
– Беженцев видел со Ставрополыцины. Там тоже повстанье мужики поднимали. Пришли кадеты, горы людей нагатили, убивали. А потом сложили штабелями мертвяков, да и вполовину живых, нефтью облили, подожгли.
– Набрехали ставропольцы, – резко оборвал Павел, – набрехали.
– Правду сказали. Не от одного слыхал.
– Под каким селом?
– Под Кевсалой. Точно.
Батурин прошелся по комнате. На красивом его лице появилось жестокое выражение. Он ничего не ответил Писаренко, налил водки, залпом выпил весь стакан и просидел молча, пока не приехал Миронов.
Миронов привез список вступивших в отряд. Батурин просмотрел фамилии.
– Казаков мало.
– Пережидают, по домам.
– Выходит, солдаты – к нам, казаки – по домам, офицеры – по гробам!.. Воевать-то умеют твои овчинники, полстовалы, крыльщики?
– Пехота, – неопределенно ответил Миронов.
– Пехота войско не швидкое.
Батурин подпоясался, повесил оружие, попрощался с женой.
– Теперь не бросай, – попросила Любка, поднимая глаза, – куда ты, туда я.
– Ладно, – пообещал Павло, целуя ее влажные губы, – не брошу.
– Слышишь, как под Кевсалой, в Ставропольщине.
В Совете поджидали выделенные Мироновым новые командиры. Они по-военному встали при появлении Батурина, козырнули. Это понравилось Батурину.
– Кадеты вот-вот заявятся, – сказал Павло. – Знакомы мы пока мало. В бою как-нибудь друг перед дружкой оправдаемся. Кадеты по железной подойдут, один у них путь. Встретим. Войско поделим: пехоту Миронову, кавалерию беру себе. Биться будем, как под Катериподаром да под Ростовом. Ежели поднапрут, за Кубань уйдем.
Совещание продолжалось около часа.
Миша вышел на веранду, не дожидаясь конца совещания. Положение повстанцев было тяжелым. В Кубанский край подтягивались верные Деникину войска.
Главнокомандующий готовил операцию против Краевой рады. Ходили слухи, что в линейные станицы, расположенные на главных коммуникациях, вводятся гарнизоны донской кавалерии и пехоты. Кубань противоречиво мыслила и тревожно жила, ожидая неизбежных событий.
Миша услышал обо всем этом на совещании, и сейчас душа его была спокойна. Сомнений уже не оставалось, путь, по которому он шел, был ясен. Слишком много познал он за последнее время, чтобы не возмужало и не очистилось сердце. Булькали капли, падавшие с крыши. Перила отсырели. Шумно и воинственно жила площадь. Поодаль от коновязей стояла группа казаков. Они щелкали семечки, посмеивались, наблюдая, как неумело взбирается на седло долговязый сапожник – матрос Филипп.
– Крейсер! На коне! – покричали ему.
Подошла мать и Ивга. Елизавета Гавриловна обняла сына, поцеловала, проверила, все ли застегнуты пуговицы. Торопясь, развязала узелок и передала сыну теплый отцовский шарф.
– Ноябрь уже – простудишься.
Она ни одним словом, ни одним возгласом не выдала своей печали, своих горестей, передав шарф, как бы утвердила сегодняшнее поведение сына.
– Мама, на всякий случай соберись. Может, за Кубань уходить придется…
– Мы не пойдем, – перебила Ивга, – мы решили оставаться.
– Вам будет хуже, – вполголоса сказал Миша.
Ивга предупреждающе кивнула в сторону Елизаветы Гавриловны. У матери были красные глаза, и она старательно скрывала нервное подергивание губ.
– Вы поговорите, поговорите, – сказала Елизавета Гавриловна. – А я пока забегу до Самойловны.
Мать ушла. Миша видел ее согбенную спину, старенькую шаль, торопливые движения. Ивга прикоснулась к нему.
– Пойдем отсюда. Все – смотрят.
Они обминули коновязи и вошли в церковную ограду. Над высокими поржавевшими к зиме карагачами носилась крикливая воронья стая. Сторож обметал паперть. Он переворачивал метлу, соскребал чистиком грязь и снова обмахивал полуистлевшие доски.
Под ногами чернели постаревшая трава и мокрые мертвые листья. Присели на ступеньках, ведущих в левый придел. Здесь от посторонних взглядов скрывали стволы деревьев, могильные памятники и ограда.
– Не думаешь ты, что мы плохо, очень плохо живем? – неожиданно и по-взрослому решительно спросила Ивга.
Этот вопрос застиг Мишу неожиданно. Слишком резкая грань легла между их прежними и сегодняшними отношениями. И Миша понял, что он, тот прежний мальчишка, остался далеко позади, раз Ивга решила так с ним поговорить.
– Да, я так тоже думаю. Мы плохо живем, – серьезно ответил Миша, – и если б я… если бы показалось, что так и будет всегда, долго, я бы не стал…
– Жить?
– Да.
Ивга погладила его посиневшую руку.
– Это ты уже напрасно. Жить нужно по-всякому.
– Можно не вытянуть. – Миша страдальчески улыбнулся. – Эта война… Помнишь, мы думали, что страшнее нет, чем три переэкзаменовки на осень?
– Какой ты еще мальчик, – мягко упрекнула Ивга, – ну, прямо маленький мальчик. Ты еще думаешь о каких-то переэкзаменовках.
– Мальчик? – обидчиво возразил Миша, – Вот погляди, – и он снял шапку, наклонил голову, – видишь?
– Голову?
– Видишь, седые?
Ивга перебрала его седые волосы торопливыми движениями пальцев. Несколько седых волосинок казались чужими на Мишиной каштановой голове.
– Выдерни, – попросил Миша.
Ивга осторожно освободила один волос, хотела дернуть, но потом взъерошила ему голову руками, быстро нахлобучила шапку.
– Не надо, нельзя.
– Почему, Ивга?
– Я так люблю. Ведь это от войны. Тебе было страшно? Нам рассказывал Вася, что трое солдат поседели перед взрывом моста… Они сидели и ждали, и вот…
– Мост взрывать не страшно, – перебил ее Миша, – и воевать не страшно. Эго от тюрьмы, от Самойленко. Да, Самойленко! Его уже нет.
– Разве? – равнодушно сказала Ивга, занятая своими мыслями. – Миша, тебе никогда не хотелось?..
– Чего, Ивга?
– Чтобы быть вместе, быть вместе… чтобы светило солнце, текла протока, летали бабочки… Помнишь, ты мне привез лилии?
– Помню.
– Ты почему тогда надулся?
– Так… просто так…
– Просто так не надуваются. Ты злой, злой. Потому ты и пошел на войну. Почему другие мальчишки сидят дома?
– А Петя?
– Петю ты испортил. Он слабохарактерный.
– А Сенька?
– Сенька – живорез, он не в счет.
– А Трошка Хомутов?
Ивга пожала плечами.
– Мальчишки все живорезы. И это… и это… может быть, хорошо. Я помню, как привезли папу… – Глаза девочки затуманились. – За что убили папу?
Миша привлек к себе девочку.
– Ивга, нам будет лучше, не плачь.
– Не верю, не верю. Нам все хуже и хуже.
Заиграла сигнальная труба. В просветах ограды замелькали всадники. Где-то, в стороне железной дороги, выстрелило оружие. Миша прощупал подсумок, шашку, ощутил ее похолодавшие твердые ножны.
– Надо идти, Ивга.
– Воевать? – упавшим голосом спросила Ивга.
– Куда пошлют.
Ивга быстрым движением сняла его шапку, поднялась на порожки, поцеловала его в голову.
– Я тебя очень, очень люблю…
Она вывернулась и побежала между деревьями, воткнувшими в сырую землю тяжелые, будто чугунные, стволы.
ГЛАВА IV
Дойдя до разобранного пути, эшелон, высланный для подавления жилейского восстания, разгрузился. На гребне неглубокой балки, косо протянувшейся от полустанка до станицы, залегла повстанческая цепь. Миша расположился невдалеке от Миронова. Рядом Петька, цепко ухватившийся за винтовку. Миша, понимая душевное состояние друга, попавшего в первый настоящий бой, испытывал удовлетворение ветерана. Он подшучивал над Петькой и, стараясь подражать Сеньке, говорил о неприятеле пренебрежительно.
Далеко на фоне золотого неба был виден поезд. Из паровозной трубы, словно от потухающей папироски, поднимался дымок.
Слева темнел Северный лес, справа – станица, позади – поле, заросшее высокой колючкой. Миша знал – в лесу пулеметы кинжального действия, а на отлете станицы, в провале балки, с конницей нацелился Батурин.
Их полусотня, нарочито рассыпанная по фронту, должна ввести противника в заблуждение и отступить, не принимая боя, до окраинных садов, под прикрытие двух трофейных горных пушек, установленных на картечь.
Цепи белых подходили без особой осторожности. Миронов покачал треногу ручного пулемета, снял шапку, прицелился. Носки его сапог уперлись в землю, вывернув пятки.
– Пора чесать, – сказал Миша, – ишь Антон примащивается.
Петька страдальчески улыбнулся.
Подрагивая, закрутился диск пулемета. Ветерок заколыхал пожелтевшие пыреи. Миша, подтолкнув приятеля, открыл стрельбу. Петька пригнул голову и стрелял, не целясь. Засвистели пули. По жнивьям того ячменного поля, где когда-то Меркул баял перепелов, не спеша бежали люди. Различались английские короткие шинели, приплюснутые зеленые фуражки.
Наступающие передвигались перекатами, так что на поле в одно и то же время было не больше тридцати – сорока открытых для цели фигур.
Миронов снял третий опустевший диск, заложил в рот два пальца, засвистел. Свист повторился по цепи. Это был условный сигнал отхода. Миша отходил, стараясь подражать умелым движениям бежавшего впереди солдата, так как к пешему строю мальчик не привык. Петька же подражал во всем Мише и неотступно держался рядом. Белые влились в балку, выстрелы почти прекратились. И только когда Миша перелез канаву огорода, заработал пулемет, просекая недалекий густой вишенник.
Солдат пренебрежительно махнул рукой в сторону вишенника, присел на землю, снял сапог, вытряхнул.
– Камушек поколол палец. У меня ноги благородные, чуть что – волдырь. Понятно? Выгляни: что там?
Миша раздвинул присыпанный слежавшейся землей хворост. Белые шли во весь рост, распространившись широко, почти до кубанского обрыва. Пулеметы катили вручную. По большаку рысила конная группа числом не больше семидесяти сабель. Конница рассредоточилась в ширину большака, в шестерочных звеньях, как обычно разводят колонны во время сильной пыли. По поведению наступающих было видно, что демонстрация удалась и белые предвидели легкую победу.
– Стрельнуть бы надо, – сказал Миша, – много их.
– Встретят, – успокоил солдат, – с двух сторон встретят. Обловчили их…
Вдоль канавы, до межпиковой линии акаций и дальше, на соседнем огороде, выжидательно приникли черные и серые фигурки. Миронов ловко перевязывал ногу бледнолицего паренька. Раненый кривился, поглядывал на ногу, сжимал кулаки, на ресницах нависли слезы. К сараю у огорода подбежали двое мальчишек. Они замахали руками, что-то закричали. Из-за сарая выскочила женщина, схватила одного из мальчишек за руку и, поддавая шлепков, поволокла за собой. Громыхнуло орудие, за ним другое. Шрапнели, установленные на картечь, рвались не больше как в сотне шагов.
Белые залегли в бурьянах. Они не предполагали, что у убегавших партизан окажется артиллерия. Конница, почти достигшая станицы, повернула и поскакала по выгону, вдоль огородов. Пехота поднялась и стремительно двинулась в атаку под навесным огнем своих пулеметов.
– Больше роты кадетов, – проворчал солдат, – не скоро перестреляешь.
Возле Мишиного плеча, мешая стрелять, привалился Петька. Он успел истратить все патроны и испуганно ожидал того, что должно было неизбежно случитбся. Миша выбросил из затвора последнюю гильзу, оттолкнул Петьку, надел штык. Солдат одобрительно кивнул головой.
– Ловок. Вот тебе и малец, казачишка. – Он поплевал в ладони, подкинул в руках винтовку.
Наступило тоскливое ожидание рукопашной, когда не приходится хитрить пулей, а грудь о грудь, с глазу на глаз встречаешься с противником. Когда отвлеченное понятие убийства внезапно становится приближенно-конкретным до ужаса, до ломоты в позвоночнике. Стискивая зубы, люди готовились к последнему прыжку контрудара, к рукопашной. Мише казалось, что они обречены на смерть, и вызревшее где-то в глубине души чувство обиды за свою обреченность озлило его. Как бы в подтверждение его мыслей солдат выдавил сквозь зубы:
– В капкан усадил Батурин… Снарошки, измена… Казаки же…
И в это время из балки вырвался конный отряд. Впереди, как бы распластавшись над бурьянами, в стремительном аллюре несся Батурин, появившийся с отрядом на поле боя неожиданно даже для своих. Белые умело повернули и открыли фланкирующий огонь. Из седел выскользнуло несколько убитых всадников. Кони, вначале мчавшиеся в общем строю, припустили по полю. Батурин вынес любимый им строй уступа, карьером смял пехотинцев левого крыла и погнал белых к Северному лесу. Над черной землей вспыхнули подковы.
– Не видно кадета! Все конями закрыли, – одобрительно заметил солдат, выпрыгивая на канаву. – Тоже ловкачи. Казаки!
Петька проявлял бурный восторг. Перемена обстановки взвинтила его. Он прыгал, смеялся, хлопал в ладоши.
– Отец, твой отец! – закричал он. – Видел?
– Батя? – удивился Миша. – Не заметил. На чем он?
– На Кукле.
– На Кукле?!
Миша не ожидал этого. Теперь было понятно коварство отца. Отец уговорил его пойти к Миронову в пехоту, чтобы дать отдых якобы приболевшей Кукле.
Появление отца в отряде Батурина одновременно и радовало и пугало. Отец был болен грыжей, и напряжение конной атаки могло для него окончиться неблагополучно. Но отец, такой смирный отец, вдруг в атаке, в бою! Миша был горд, и вот сейчас не хватало Сеньки, чтобы похвастаться перед ним. Пулеметы Северного леса прометали балку и оба гребня, не давая белым проскочить к железной дороге. Не зная местности, те устремились к единственному свободному месту – к обрывам.
Батурин придержал натиск, чтобы дать возможность противнику сгруппироваться в одном направлении. Карагодин сблизился с Батуриным.
– В обрывы! – прокричал он Павлу, скакавшему рядом.
По небу неслись быстрые студеные облака, а впереди, отстреливаясь, уходили фигуры пеших и редко скакали всадники.
– Посигают с кручи, шашкой не дотянешься. Догнать надо!
Карагодин сразу же отделился, вынесся далеко вперед. Павло уже не мог сдержать безрассудный порыв Карагодина. Усилил аллюр. Из-под копыт с чваканьем вылетала грязь. Крепкая спина Карагодина, обтянутая красной дубленкой, пронеслась над чужими, ящеричного цвета, шинелями. Несколько раз вспыхнула и погасла шашка. Кукла задыбилась и исчезла. Батурин уже не видел, как Карагодина волокли и кололи штыками.
– Гони на яр! – проревел обозленный Павло и бешено бросился вперед. Полукольцо сошлось и выдавило белых с обрыва…
Миша стоял над трупом. Слез не было, но ныло сердце и не верилось, что перед ним лежит изуродованное тело его отца. Кобылица, носившая Мишу по жилейским степям, под Ростовом, лежала рядом, вытянув вверх окостеневшие ноги.
Писаренко, искоса поглядывая на мальчишку, отстегнул подпруги, вытащил их, снял седло и, внимательно осмотрев потник, сковырнул прилипшую травинку.
– Гавриловну не стоит сразу тревожить, – сказал он подошедшему Миронову. – Она и так немало горя хлебнула, опеклась.
Миша нагнулся, тронул холодный отцовский лоб и пошел по мокрой траве, истоптанной сапогами и копытами.
– Последи за парнишкой, – приказал Миронов, – успокой. Тяжело ему.
– А то легко, – со вздохом сказал Писаренко, – отец у него хороший был.
– Отца всякого жалко, – строго сказал Миронов, – и хорошего и плохого.
Миша остановился над обрывом. Вон там, в черном провале, проносятся кипенные воды Кубани. Река шумит, и шум ее будет вечен… а люди исчезнут. Неужели отец больше никогда не услышит этого шума? Миша вздрогнул от этой неожиданной и страшной мысли. Голова закружилась. Где-то внизу заржала искалеченная лошадь. К Мишиному плечу прикоснулся Писаренко.
– Горе не кинешь ни в море, ни в речку, Мишка, – сказал он участливо, – а помер твой батько правильно, по-казацкому. Дай боже всякому так… Пойдем до всех…
Темная и холодная ночь опускалась над Кубанью.
Сюда по приказанию Батурина сносили убитых – юнкеров и офицеров. Их рядами, крест-накрест, сложили на огромную кучу хвороста и сухостоя, натасканного из недалекого леса. Пехота и спешенная конница стояли вокруг костра правильным четырехугольником. Из станицы подъезжали и подходили люди. По полю мелькали огни фонарей, и иногда тишину наступающей ночи прорезывал пронзительный женский крик. Так кричали женщины во время прихода жилейских полков. Тогда они видели только опустевшие седла, теперь – сраженных всадников: война придвинулась к околицам, но горе было одинаково.
Подвезли бочку с керосином. Два солдата ведрами выплескивали его на костер. С грохотом откатили бочку. Зажгли факелы – паклю, напитанную мазутом.
Меркул сунул факел в костер. Огонь моментально прилизал дрова, по трупам пробежали зеленые языки, затрещал хворост, и вверх выбросился крученый столб дыма. Заголосили женщины.
Над обрывом, завернувшись в бурку, стоял Батурин. Рядом с ним, облокотившись о винтовку, – торжественный и спокойный Меркул. Бескрайние древние степи устремились сюда, чтобы оборваться великим кубанским крутояром. Кубань шумела, и шум ее слышали все живые. Лицо Батурина, лицо Меркула – двух казаков, может быть, только сейчас познавших и правду и жестокость, – казалось, были отлиты из меди.
– Не дело, Павел Лукич, – сказал Писаренко, шевеля трясущимися губами, – не по-христиански.
Батурин остановил на Писаренко тяжелый взгляд.
– А под Кавсалой-селом, в Ставрополье? По-христиански? Пущай Кубань-река все видит – и хорошее и плохое.
– Страшный ты, – боязливо озирая Павла, прошептал Писаренко, – какой-ся… страшный…