355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Аркадий Первенцев » Над Кубанью. Книга третья » Текст книги (страница 16)
Над Кубанью. Книга третья
  • Текст добавлен: 3 апреля 2017, 11:00

Текст книги "Над Кубанью. Книга третья"


Автор книги: Аркадий Первенцев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 22 страниц)

ЧАСТЬ ШЕСТАЯ

ГЛАВА I

Под низким небом осени притихла станица. Второй год дрались ушедшие к Деникину казаки. Далеко пробежали сухие казачьи кони. Оттуда, от известных только понаслышке городов России, доходили мятые конверты, залепленные хлебным мякишем. Новая и непонятная война безжалостно расходовала человеческие жизни. В редкой ссмье не было покойников; редкая семья справляла свадьбу в эту осень. Все чаще и чаще тайком возвращались станичники, приводя чужепородных коней, навьюченных туго набитыми тороками. Девятнадцатый год возродил худшие традиции Запорожья и Дикого поля.

Чтобы защитить в дороге добычу, фронтовики шли сколоченными группами. Худые и израненные, приходя домой, они хмуро выбрасывали из ковровых переметов дорогие шелка, полушалки. В заскорузлых руках стариков постукивали серебряные ложки, червонные монеты. Но не было радости от военной добычи. Казалось, в переливах червонцев играли капли русской мрови, разбрызганной из-под горячих кубанских клинков. Начинали трезветь казаки… Уходили в лес и плавни кубанцы, создавались отряды, вспыхивали восстания.

…Павло и Миша пробирались к хате Мостового, Миша вел Павло огородами, по скользким тропкам, протоптанным в лебеде и паслене. Перевернутыми блюдами белели тыквы. Кое-где попадались огурцы-семенники, лопавшиеся под ногами.

– Сейчас пройдем Буревого, потом Литвиненко, высокие ограды, и Егорова хата, – шепнул Миша.

– Стой, давай-ка под яблоню.

Возле скирды дергали сено. Слышалось шуршанье крючка, покашливание. Во дворе ходили с фонарем. Коротко и нетерпеливо ржали кони. На них тихонько покрикивали. От стога отделился человек – он на спине тащил полную сена фуражирку.

Павло быстро зашагал к стогу.

– Буревой! – тихо позвал он. – Буревой!

Буревой сбросил с плеч фуражирку, обернулся. Павло стоял возле него.

– Не испугался?

– А чего мне тебя пугаться, Павло. – Буревой подал руку. – Хлопчика опять приучаешь?

– Хлопчик давно приученный, и до плохого и до хорошего, – сухо сказал Павло. – Воюем?

– Пока воюем.

– В каких краях?

– На Волге. После того как Царицын забрали, Бабиев на левый берег перешел, на Царев-город, а наш полк под Черный Яр, в улатаевский корпус. Черный Яр по правому берегу стоит, далеко пониже Сарепты.

– Знаю.

– Откуда тебе знать, городишко неизвестный.

– Слухи идут про ваши «подвиги», Буревой. Стыдно. Целым корпусом полтысячи рыбалок не одюжите.

– Трудно их одюжить, Павло. Окопами, проволокой окружились, пулеметные гнезда навили, водой с Астрахани патроны подвозят. А город стоит над скаженнейшим обрывом, и вокруг степи. Ни бугра, ни балки, ни дерева. С реки не укусишь – круто, со степей дюже плоско. Не подступишь ни в конном строю, ни в пешем.

– Казаки разные города брали, удавалось. Баязет брали, Арзерум, Сахарную гору, там покруче. Чтобы крепость взять – дух нужен. А у вас, видать, дух весь вышел. Помню, укорял ты меня, что начал я дорогой клад искать и дюже глубокую ямку выкопал. Хоть и клад найдешь, а обратно из ямки не вылезешь. А теперь я тебя спытаю – хватит у тебя духу из своей ямки вылезти?

– Понятно, куда гнешь, – буркнул Буревой. – Скажу тебе одно – против врага у нас завсегда дух найдется. Только вот кажется мне, не там вроде мы недругов шукаем. А насчет клада – пусто. Все без разбору и без думок. В атаки ходим, города берем, грабим, режем, пьянствуем, в каждом селе женимся, беда… Вот домой от такого угара пришли, а старики еще хуже головы задурманили. Ты знаешь, у казаков ежели кто оскаляется, так по-волчьи… смех пропал, Павлушка. Перейдем-ка под скирд, опять дождик…

Под стогом присели они на корточки. Разворошенное сено сохранило майские запахи степных просторов, одинаково доходчивые и для Батурина и для Буревого. Это сближало, сглаживалась настороженность, заставлявшая их подозрительно относиться друг к другу.

– Чем же вам старики головы задурманили? – спросил Павло.

– Приезжал в станицу человек от рады. Собрал у Велигуры стариков, тех, кто понадежней, объяснил: обижает раду Деникин и грозится всех перевешать. Просил написать письма казакам, чтобы бросили фронт и целыми полками шли на Кубань, на защиту. Как ты на это, Павлушка, а? Вроде стала рада твоей руки придерживаться, с Деникиным царапаться.

– Я на это гляжу так: Деникин раду повесит или рада Деникина, что мне, что тебе особенно легче не станет. Одна шайка-лейка.

– Ты какие речи ведешь?.. – Буревой отодвинулся от Батурина. – Ну, мне пора. Десять суток с коней не слазили, не разувались. Денька через два снова под Черный Яр.

– Ну, что же, иди, Буревой. Одно запомни. Что на Деникина, что на горлодеров с Кубанской рады – вам самим придется бечевку мылить, сучки шукать.

– Почему же это? – недружелюбно спросил Буревой.

– Нету среди них никакого отличия. Когда в одной стае волки перережутся, овцам польза. Продали они кубанских казаков со всем потрохом. Два раза продали. Раз Деникин продал, второй раз – рада, за которую ты так душой болеешь. Зачем, думаешь, Кулабухов в Париж ездил? Купцом. Продать – продали, а деньги-то одни и те же. Из-за них драка. – Павло подтолкнул Буревого. – Ступай до хаты, раскладай на лавках добычу. Землями торгуете, а на товарищей грешите. Товарищи ее до кучи собирают, а вы транжирите. Лавочники…

– Как же так? – спросил Буревой, туго осмысливавший сказанное Батуриным. – Ты зря мне душу не мути. Кубанцы с фронтов повалят не за что иное, а за посрамление рады. А ты ее чернишь. – Буревой повысил голос. – Сиди себе в лесу. От войны спасайся. Способный ты к этому. Только слухов таких не пущай… Не пущай… Понял? А то соберем гай против вашего брата.

Павло взял Мишу за руку.

– Пойдем. А ты, Буревой, как был селезнем, так им и остался. Утиный у тебя ум.

– Утиный?!

– Утиный, – повторил Павло. – А от правильной войны Батурин никогда не трусил. Только в шашке аль в пуле тоже разум должен быть. Глупое оружие во вред, умное в пользу…

– Ты рассерчал? – спросил Буревой, догнав Павла. – Рассерчал, Павлушка?

Павло остановился, взял Буревого за плечи, притянул к себе.

– Кабы ты был похожий на Никиту Литвиненкова, к примеру, кончил бы тебя еще под скирдом… Я серчаю опасно. Одно запомни и другим расскажи, придут на Кубань снова товарищи – будем русскими; а закрепятся Деникины аль рада твоя – навеки станем англичанскими холуями. Точно говорю, Буревой. Долго думал, когда от своих же казаков прятался. Доходил горами до самого Черного моря с карагодинским кумом Мефодием. Своими глазами видел, чьи утюги наше море гладят…

Вот показался огонек Егоровой хаты. Миша первым подскочил к окошку, постучал. К стеклу прильнула Любка. Узнав мальчика, открыла дверь.

– Один?

– Дядька Павло тут.

– Павло?!

– Идите в хату, а то ветром прохватит. Сейчас придет.

Миша вернулся с Батуриным. Войдя в хату, Павло притянул к себе Любку.

– Здравствуй, Люба… Ты, Мишка, кан мне тебя ни жалко, пойди-ка во двор, постереги… Чего ж ты безоружный? Возьми мой карабин, да только не балуйся, на все пять заряженный.

Миша вышел во двор. Тихонько шелестел тополь, роняя на мокрую землю последние свои листья. Дождя уже не было, но ветерок стряхивал с ветвей крупные и холодные капли. Миша озяб. Сапоги давно промокли, и ноги покалывало в пальцах. Теплыми и приветливыми показались амбары и сараи Литвиненко. Вот бы завалиться на сеновале! Где-то выше по течению реки голосили песни девчата. Потом и они смолкли. Миша присел возле дерева с подветренной стороны, уткнул нос в воротник шинели и задремал.

В хате пахло свежевыпеченным хлебом. Булки лежали на столе, прикрытые скатеркой. Возле кровати покачивалась люлька, прикрепленная к потолку на деревянном крюке. Павло на цыпочках приблизился к люльке, раздвинул холстину на веревочной шатровке. Любка стояла рядом. Когда Павло отвернул край одеяльца, у ребенка, лежавшего с соокой во рту, от света чуть-чуть дрогнули ресницы. Любка передвинула лампу. Павло, поймав предостерегающий взгляд жены, понимающе кивнул, подышал на кончики пальцев и прикоснулся к полусжатому кулачку.

– Справная. Одним словом, Настасья Павловна.

Он так же бережно прикрыл ребенка, поправил холстинку.

– Пособи стянуть сапоги, – попросил он жену, садясь на лавку.

Любка поспешно помогла ему, принесла в тазике воды помыть ноги.

– Сапоги посушить бы надо, Павлуша. Недавно печку топила.

– Только запреют в печи. Кабы на беглом огне, подсолнушками.

Любка принесла из сеней подсолнечных стеблей, наломала их пучками, затопила плиту. Сапоги держала возле огня, поминутно пробуя, не подгорела ли подошва. От кожи в дверку плиты струйчато тянулся пар.

– Сгинуть можно в лесу, Павлушка. Летом еще так-сяк, а вот зима настанет.

– К зиме, может, хозяин возвернегся.

– Какой хозяин?

– Мостовой.

– Что-сь не слышно этого хозяина, – тихо сказала Любка. – Днями снова Мотька Литвиненко заявлялся, двух коней привел, с Орловской губернии. Аж туда казаки доскакали. Подумать только: какая Россия, а никак не может наших осилить. Али воевать не могут расейцы? – Любка встрепенулась – Что же я тебя разговорами занимаю, голодный небось? Помыл ноги – подержи сапоги, только гляди не спали, жар от будылок сильный.

Павло похлебал приготовленный Любкой борщ, поел каши-ячменки, потом достал из-под кровати запыленную уздечку и принялся чинить ее, ловко работая швайкой. Любка, прислонившись к ребровине печи, устремила на огонь сосредоточенный, запечаленный взгляд. У рта она держала скомканный платочек, покусывая его. Глаза ее, вначале сухие, постепенно увлажнялись. Вот в уголке глаза накипела слеза, заиграла красным от пламени и скатилась по щеке. Любка непроизвольным жестом обмахнула щеку, приподняла черные, почти сошедшиеся на переносице, брови. На лбу прочертились морщинки. Занятая своими мыслями, она не замечала, что, оставив работу, на нее смотрит Павло. Это как бы внезапно постаревшее лицо, и морщины на лбу и под глазами, и скорбная складка возле рта – все сделалось таким родным ему и до горечи в сердце близким. Павло встал, подошел к жене. Любка вздрогнула, быстро отерла глаза, улыбнулась, показав свои острые зубы, прильнула к сильному мужниному плечу. Павло обнял ее, ощутив ее в руках, податливую и ласковую.

– Теплая ты, привышная.

Они, ступая нога в ногу, дошли до кровати, сели.

– Смерзла, Люба. Душа вся смерзла.

– Поспишь?

– Спать не буду, Любка, а трошки в кровати полежать охота, раздевши.

Любка быстро постелила постель, взбила две тощие подушки в синих наволочках, подошла к лампе, дунула.

– Керосину нету в потребиловке, зря пущай не горит.

В темноте выступили блеклыми пятнами окна. Любка торопливо разделась, шурша юбками. Нырнув под одеяло, прижалась к мужу, нащупала его холодные ноли, принялась растирать их ладонями…

Надо было уходить, но не хотелось вставать. Тело слабело от тепла, от ласки, от всей этой непривычной, после долгих скитаний, обстановки. Любка, приподнявшись на локте, положила на руку голову мужа и осторожно, легкими прикосновениями пальцев, гладила ему лицо, волосы.

– Время немного прошло, Павлуша, – шептала она, – а кажется мне в другой раз, что сердце морщинами пошло. Раньше любила языком поточить, понасмеш-ничать, теперь не тянет. Душа привяла, как огуди-на на морозе. Бывало, за тобой подглядывала, беспокоилась, не отобьют ли у меня твои плечи, руки, синие глаза, – она поцеловала его, приподняв голову, – думала, найдется какая-сь другая молодица аль дивчина от меня поласковей, пофигуристей. К Доньке, царство ей небесное, мученице, ревновала тебя, когда вы вместе в Катеринодар поехали. – Любка прижала к себе Павла, закусила губы, чтобы не разрыдаться.

– Ты чего, Люба? – забеспокоился Павло. – Перестань.

– Теперь другая забота, – сказала Любка, – не боюсь бабы, не боюсь… Боюсь, поймают тебя, Павлуша!.. Им наплевать, какой ты красивый, ласковый, на глаза твои никто и не позавидует… Ловят тебя, Павлушка. Сколько раз вокруг хаты ходили, ночью. А то и в хату заглянут да заглянут.

– Идти надо бы, – Павло поднял голову, – долежишься тут.

– Полежи еще трошки. Может, надолго расстанемся, – она прижалась к нему. – Помнишь, после того как с фронта ты пришел, по кукурузу ездили, вдвоем, а я заснула у куреня. А ты меня будить не стал, сам полон воз наломал, и проснулась я уже поверх початок. Отнес ты меня на мажару и думал, сонную, а? Как думал, Павлуша?

– Сонную…

– Обманула я тебя, – Любка оживилась, улыбнулась, – нарошно не ворохнулась. Чуяла, как ты подходил ко мне, козявку со лба снял, соломкой за ухом пощекотал, а потом поддел ладонями и понес. Ты несешь, а во мне все играет, думаю: любит, любит, любит…

В окно постучали. Зачавкали сапогами, кто-то кашлянул.

– Мишка? – спросила испуганная Любка.

– Нет, – сказал Павло, доставая из бекеши наган, – чужие.

Любка бросилась к мужу.

– Не стреляй, Павлуша. От всех не отстреляешься, убьют.

– Живьем отдаваться?

– Спрячься.

Павло быстро оглянулся. В единственной комнате стояли стол, кровать, над которой лежали крупные тыквы. Спрятаться было некуда. Взгляд задержался на печи. У наружных дверей снова застучали и, как определялось по звуку, прикладами. Павло подошел к печи, высунул заслонку, обжегшую его пальцы. На него дохнул жар. Сунув руки, пощупал, потер ладони. Под был еще горяч. Павло схватил бекешу, еще влажную от дождя, застлал ею под, бросил в печь одежду, сапоги, уздечку и быстро вполз внутрь. Любка задернула печную заслонку и отворила дверь. В хату вошли трое казаков, и с ними какой-то юнец в погонах алексеевской дивизии.

– Засветила бы лампу, – потребовал один из вошедших казаков, – гостей в потемках встречаешь.

– Шут вас по ночам носит, – огрызнулась Любка, сдерживая лихорадочную дрожь, охватившую ее тело.

– Ишь ты какая сурьезная. Тогда я сам.

Казак, очевидно старший патрульный, присел на лавку, по-хозяйски поправил фитиль, зажег лампу.

Юнец пошарил в сенях, вернулся, нащупал хлеб, лежавший на столе.

– Теплый еще, хороший, – сказал он, – ужинали? – он указал на неубранную миску и ложку.

– Нет, снедала, – грубовато ответила Любка. – Чего ночью людей баламутите?

– Погреться пришли, на улице мокреть, – ответил молодой казак с румяными щеками. – Помню тебя, когда ты еще в девках ходила. Раздобрела…

Он сластолюбиво оглядел Любку, подкрутил усики.

– Сидели бы в караулках.

– Кабы таких субчиков, как твой муж, не было, пожалуй бы, даже таким мясом, как у тебя, не заманули.

– Ладно уже, пошел, – остановил его старший, – Пожрать бы чего, хозяйка.

– Ничего нет, – сказала Любка изменившимся голосом, – ничего нет. Ребенка побудите, хворый он у меня.

– Вот оно чего. – Казак покряхтел. – Придется уходить. Дай только в сухом месте цигарку свернуть.

Патрульный вынул кисет, медленно сделал самокрутку, прикурил от лампы.

– Ну, теперь можно и трогать, пошли.

– Не скушно? – спросил молодой казак.

– Обхожусь.

– А коли не обойдешься, под ложечкой засосет, кого-нибудь из нас покличь. А то и весь народ, – казак оглядел Любку, подморгнул, – на всех бы хватило. Вроде па личность худая, а вполне с объемом.

– Ну, не приставай, – подталкивая его, сказал старший, – привязался, «помидор».

Патрульные ушли, оставив на глиняном полу следы сапог.

Закрыв за ними дверь, Любка бросилась к печи.

Павло вылез, пошатываясь подошел к столу, бросил наган. Любка потрогала теплый револьвер.

– Под мышкой держал, – скривился Павло, – боялся – сам выпалит.

Он потер пальцем зубы, будто с них что-то соскабливая, пополоскал горло, выплюнул.

– Лей, – сказал он, наклонившись, – остыть хочу.

Любка лила воду на голову, и струйки текли по шее, на пол. Павло пощупал волосы, потянул вверх пучок.

– Не вылезли? Кажись, нет. Выходит, человек – самая крепкая животная.

Вытерся полотенцем; пристукивая, натянул ссохшиеся сапоги, надел горячую бекешу. Он заметно почернел и осунулся.

– Ну, пока, Любка, дай я тебя поцелую.

– Когда придешь?

– Только на коне, с шашкой. Не дело казаку в печках отлеживаться. – Он крепко обнял прильнувшую к нему Любку. – Ты тоже перестрадала не меньше моего. Никогда я этого не забуду, хорошая ты…

Сунув в карман поддевки наган, он быстро вышел из хаты.

Обойдя двор, он нашел Мишу, спавшего возле дерева. Растолкал его.

– Ишь, сторож, – незлобно укорил он, – понадейся.

– Дядя Павло, я только-только, – Миша вскочил на ноги, – вы что-то быстро.

– Всего десять минут был, Мишка. Ведь некогда же.

Они спустились к реке. Павло свернул замок литвиненковской лодки, на которой тот рыбачил и расставлял раколовки. Управляя жердями, переехал черную, как вар, Саломаху. Оттолкнули лодку от берега. Чтобы запутать следы, прошли зарослями осоки и выбрались к богатунскому спуску крайними форштадтскими планами. От проток поднимался теплый воздух. Клубчатые, редкие туманы стлались над лесом. Павло остановился у обрыва, привлек к себе Мишу.

– Ну, Мишка! Жизнь-то вместе нас спутала.

– Ничего, дядька Павло. Все едино мы их одюжим.

– Пока солнце взойдет, роса очи выест, – сказал он, и в голосе почувствовалась грусть. – Домой, может, забегишь?

– Как бы патрули не застукали.

– Да, – Павло скрипнул зубами, – в своей станице чужим ходишь.

Павло зашагал по тропинке. Миша понимал его чувства изгнанника, который еще недавно был хозяином всех этих мест. Им обоим хотелось, пренебрегая опасностью, возможно дольше побыть вблизи станицы, вблизи родимых жилищ.

Они проходили свалку. Земля, будто взрытая огромными кротами, была покрыта затравевшими бугровинами. Серело. Где-то, пробивая панцирь туч, поднималось невидимое пока, но могучее солнце. Надо было возвращаться. Миша дернул Павла за рукав. Тот встрепенулся.

– Ты чего?

– Кто-то стонет.

Возле свежей мусорной кучи, лицом книзу, лежал человек. Он тихо стонал, уткнув голову в вытянутые вперед руки. Возле него, приподнимая шляпками рыхлую навозную прель, росла дружная семья шампиньонов. Павло узнал отца.

– Батя, – тихо сказал он, нагибаясь и беря его за плечи, – батя.

Лука отстранился, потряс головой, забитой липкой грязью.

– Павлушку подсылаешь, черт. Все понимаю… Меня не проведешь…

Лука бессвязно пробормотал еще несколько фраз, приподнялся, замахал руками. Он был пьян. Когда Павло поставил отца на ноги, тот шатнулся и вдруг припал к плечу сына.

– Павлушка, ты? – Он всхлипнул. – Тяжко, дюже тяжко.

– Успокойся, батя. Не надо.

Павло провел ладонью по его мокрой спине.

– Павлушка, при их лучше было.

– При ком?

– При их… при товарищах.

По грязным щекам старика потекли слезы. Он смахнул их рукавом бешмета, выпрямился.

– Пущай убыот меня они, – сказал он, отстраняясь от сына, – но пущай приходят… зови их… зови. Тебя они послухают… Убийца я. Шаховцова убил… Ляпин натравил… Павлушка, Ляпин. Из-за него… Пойдем домой… Мать рада будет.

– Не могу, батя. Нельзя.

– Куда же ты?

Павло указал туда, где в бледном рассвете прояснялся прикубанский лес и, завешенная туманом, текла вилючая протока.

– Иди, – старик подтолкнул сына, – бери и его с собой, Мишку… Бери его… Только прости меня, Павлушка… Простишь?

Павло сковырнул сапогом грибы, брызнувшие из-под ног белой россыпью. Поднял один, понюхал, смял в кулаке.

– Жалко тебя, отец. Крученая жизнь… Прощай.

Они спускались по обрывистой и словно намыленной тропке. Кустарник царапал их лица, руки, но они не замечали этого, так как сердца обоих были переполнены горьким. Протоку перешли по хлипкому фашиннику, положенному поверх чинаровых стволов. Павло всунул в рот два пальца, свистнул. Из леса выехал Писаренко с двумя заводными лошадьми.

– Заждался, – позевывая, сказал Писаренко, – пришлось будкмм сном вздремнуть в какой-ся прелой яме. Нельзя же так и себя и людей мучить.

– Эх ты, сон-трава, – пожурил Павло, – сон что деньги: что больше спишь, то больше хочется. Так, что ли, Мишка? В летучих мышей превратились…

ГЛАВА II

Через час они были у землянки, вырытой возле огромных буков и накрытой плитами пожелтевшего дерна. У жердевых навесов сидел часовой. Павло спрыгнул, отпустил взмыленные подпруги:..

– Выводи как следует, – приказал он Писаренко, – и моего и Мишкиного. Ты выспался.

– Где там выспался, – незлобно пробурчал Писаренко.

Он вываживал лошадей по дорожке, протоптанной между пнями. Проходя мимо часового, толкнул ногой. Часовой, пожилой казак с прокуренными усами, покрутил плечами.

– Зябко? – спросил Писаренко.

– Привышный. Ишь коней подпарили.

– Шибко гдали.

Из землянки вышел Миронов. Поздоровавшись с Батуриным, он запахнулся в тулуп, скрутил папироску.

– Что нового, Павел Лукич?

– Казаки на фронтах кое-что начинают думать. Буревого видел.

– Как он?

– Качается, как камыш на ветру.

– Подул бы на него посильнее.

Павло улыбнулся.

– И так подул. В нашу сторону схилился. Рада их с толку сбила. Оказал ему: что Деникин, что рада – ч одна шатия, одна волчиная стая.

– Про союзников напомнил?

– Напомнил.

– Хорошо, – Миронов поглядел на часового. – Как, папаша, не надоело в лесу?

– Надо бы выходить. В лесу, как в тюрьме.

Казак вынул из клеенчатых обтрепанных ножен шашку, провел по ней пальцем.

– К зиме дело. Сырость. Шашки зацвели.

– Богатун выселяют, – сказал Миронов, – с Армавира карательный ждут.

Лениво кружась, падали листья. Трава посвежела, на дубах ярко вызеленелся плюшевый мох. Над крышами землянок, вырытых в узких просеках, поднимались дымки, туманом обволакивая кроны буков. Кое-где из землянок, как из кротовых «ор, вылезали люди, разминались. Одни умывались, докрасна растираясь намоченными пучками сена, другие направлялись под навесы, чистили лошадей. Павло видел, что кони нагуляли тело, к зиме подросла и погустела шерсть. Миронов наблюдал за Батуриным и не мог определить течение его мыслей.

– Ну, как же, Павел Лукич? – спросил он.

– Пущай тот отряд подходит. Чужие люди, будет на ком душу отвести.

– На облаву, пожалуй, пустят, – сказал часовой.

– В нашей хате поймать трудно. – Павло поднялся, поманил Мишу – Пойдем позорюем, пока суть да дело. Ты, Антон, нас по-пустому не тревожь.

– Карагодин оружие привез с гор, – сказал Миронов, – оружия теперь добавилось.

– Молодец Семен, сосед же.

Павло толкнул ногой дощатую дверь и скрылся в землянке.

На следующий день Миша и Петька напросились дежурить у зимовника Писаренко. Пост располагался на чердаке, у продранной крыши. Здесь же стоял пулемет, тщательно смазываемый бессменным пулеметчи-ком-богатунцем. С крыши зимовника хорошо просматривался северный склон Бирючьей балки и главный шлях. Кроме этого сторожевого поста, Павло расположил секреты у скал возле коренного выхода балки к реке и по опушке леса. Партизаны пока не предпринимали активных действий, и поэтому их не беспокоили. Атаман боялся трогать партизан и в сводках называл их дезертирами. Комендант Самойленко не решался взять батуринцев имевшимися у него в гарнизоне силами. На казаков, служивших в гарнизонной сотне, он мало надеялся и ожидал прибытия специального карательного отряда. Пока в лес приходили бабы, принося харчи и белье; иногда приводили даже детей. Партизаны часто наведывались в станицу, хотя это было опасно.

На гребне появился Меркул, спустился в балку по тропке и вскоре подъехал к зимовнику. Начальник караула цозвал Мишу и приказал ему сопровождать яловничего к Батурину. Меркул торопливо шагал рядом с мальчишкой. Миша заметил, что он чем-то взволнован. Попытки расспросить были безуспешны. Павла нашли возле землянки. Он наигрывал на гармонике, а лежавшие на траве казаки тихо пели украинскую песню. Увидев Меркула, Павло застегнул крючки гармошки и пригласил деда в землянку. Мишу окружили партизаны, но он ничего не мог объяснить им. Вскоре из землянки вышли Батурин, Миронов и Меркул. Дед прыгнул на своего степняка и исчез в чаще. Павло приказал собрать партизан к командирской землянке.

– Каратели пришли. Корниловцы, – негромко сказал он, обводя партизан суровыми глазами. – Хаты жгут, баб с детишками – в тюрьмы. Ночыо пойдем в гости, до луны. Оружие только протрите: зацвело.

…Батурин вывел из лесу восемьдесят двух человек. Посоветовавшись с Мироновым, решил подтянуть отряд Бирючьей балкой, выйти к станице тремя верстами выше Гнилой речки. Туманы, накрывшие балку и степь, скрадывали движение растянувшейся конницы. В станицу въехали группами по три-пять человек и сосредоточились на левом берегу Саломахи. В приречных садах, невдалеке от камышей, оставили лошадей и коноводов под наблюдением Писаренко.

Петька, по настоянию Писаренко, остался с лошадьми, а Миша ушел вместе со всеми. Он вновь испытывал то напряжение боя, которое возвращало его к настоящей и понятной жизни.

Под ногами прогнулись доски пешеходного мостика, болотная теплота реки осталась позади. Двигались цепочкой по мокрым бурьянам огородов, перелезая канавы и обходя белеющие делянки поздней капусты. Миронов с половиной людей отделился, чтобы обойти с тыла казарму местной команды, правление и школу, где расположился карательный отряд. По цепочке шепотом передали приказание сделать на рукавах белые повязки. Предвиделась рукопашная, надо было отличить своих от чужих.

Эта незначительная деталь как-то реально приближала опасность. Миша торопливо повязал платок на левую руку. Впереди залаяли собаки, засветился огонек. Кончились крайние дворы. Остановились. Цепь подтянулась, раздвинулась в ширину. Вышли на площадь. Возле правления молодые и свежие голоса вполголоса напевали любимую песенку так называемых «цветных»[8]8
  «Цветными» войсками называли за пестроту формы и знаков различия четыре основные дивизии Добровольческой армии: корниловскую, алексеевскую, марковскую и дроздовскую.


[Закрыть]
 войск Добровольческой армии:

 
Пошел купаться Веверлей,
Не взяв с собою Доротеи.
На помощь пару пузырей
Берет он, плавать не умея.
 

Миша знал эту песню. Работая ямщиком на почтар-не, он частенько слышал ее от юнкеров гарнизона. Эта ночь навсегда запечатлелась в его памяти прежде всего песней о Веверлее. Павло, взяв двух человек, исчез в тумане. Командование принял старый казак-пластун, участник ардаганского штурма. Он заставил двигаться ползком, по всем правилам бесподобной пластунской тактики. Винтовки на ремнях подвесили к шее. Под ладонями ощущалась либо грязь, либо мокрая трава. Иногда попадались лужи. Их приходилось оползать. Все ближе и ближе темное здание правления и радужный диск фонаря. Вдруг песня оборвалась. Кто-то крикнул и захлебнулся.

– Павло! По-азиатски снимает, – прошептал кто-то рядом. В голосе чувствовалась восхищенная зависть. – Бурку на голову и кинжал к горлу.

– Азияты еще петлю употребляют. Тогда и без крику и без хрипу.

– Петлей тоже способно, ежели без промашки.

Послышалось чавканье сапог, и вскоре появился Павло.

– Готово. Бегом! – крикнул он.

Цепь кинулась вперед. Миша устремился вслед за Батуриным. Пробежали мимо трибуны. Батурин, стуча каблуками по порожкам, влетел на веранду правления. Громко прозвучал первый выстрел, и за ним уже со всех сторон застучали винтовки… Это нападение нисколько не походило на боевые дела на Ростовском фронте, под Ставрополем… Миша толком и не понял, каковы успехи их ночной операции. Из сборной, подняв руки, выходили люди в английских коротких шинелях, расшитых по рукавам ленточными треугольниками и шевронами. Возле тюрьмы горели фонари, слышался голос Миронова, двор наполнялся выпущенными заключенными. Вскоре раздался крикливый голос Писаренко, заржали кони. Площадь сразу ожила, начали стекаться люди. К Мише подбежал обрадованный Петька. Он восторженно принялся трясти приятеля, поздравлять его, захлебываясь, делиться своими впечатлениями. Зазвонил набат.

…И в эту же, памятную для Жилейской, ночь над Кубанью к Золотой Грушке проскакал одинокий всадник. Туман пожаром клубился по степи, и только у копыт степняка чернела кромка великого крутояра. Позади всадника один за другим бежали два волкодава. Всадник иногда оборачивался, посвистывал. Волкодавы догоняли хозяина, с глухим рычанием прыгали у стремян. Всадник пригибался то в одну, то в другую сторону, и влажные крупные морды собак прикасались к его ладоням.

На Золотой Грушке лошадь привычно остановилась. Всадник потрогал ее теплую шею, спрыгнул. Собаки вильнули куцыми хвостами. Человек снял из-за спины длинноствольное ружье, поставил перед собой, присел на корточки, упираясь о ствол сильными руками, прислушался. Степь молчала, и это беспокоило. Но вот в станице застучали выстрелы, напоминавшие приглушенные удары молотков. Молотки стучали недружно, с перерывами.

– Хорошо, – облегченно выдохнул всадник, – хорошо.

Он снял шапку, вытер голову полой зипуна. Волкодавы поднялись, торчком поставили чуткие, короткие уши. Послышался топот. Кто-то скакал от станицы по Армавирскому шляху. Всадник перекинул за спину ружье, вскочил в седло. Лошадь рысила, вытянув шею и нагнув голову. Чувствовалась повадка степняка, выбирающего дорогу в высоких травах среди кротовых и сусличьих нор. Зачернел шлях. Из-под копыт полетели ошметки грязи. В недалеком лесу заухал филин. По дороге скакали верховые, низко пригнувшись в седлах. Один из них – во всем белом, без шапки, на неоседланной лошади. Всадник, ехавший от Золотой Грушки, выскочил на дорогу, преградил им путь.

– Стой! – проорал он. – Стой, Самойленок!

– Меркул!

Самойленко вильнул в бурьяны и, не целясь, два раза выстрелил из нагана. В тумане промелькнули тени его спутников – Ляпина и Луки Батурина, взявших вправо. Меркул выбрал на плечо аркан, посвистел, и волкодавы пронеслись вперед. Яловничий завязал повод, подстегнул коня концом аркана и сразу же опередил Самойленко, скакавшего по бездорожью. Меркул не хотел выматывать свою лошадь по бурьянам, надеясь, что его собаки, приученные к облавам, сами собьют хорунжего на дорогу. Он слышал, как с коротким захлебом гнали волкодавы, и по-особенному подсвистывал им. Еще несколько выстрелов, щелкнувших ударами бича, заставили яловничего придержать коня – он боялся за собак. Но, определив по дыханию и лаю, что волкодавы невредимы, он припустил коня. Впереди по твердой земле забили копыта, мелькнуло и как бы сразу распалось белое пятно.


Меркул подхлестнул своего степняка, привстав на стременах, раскрутил над головой аркан. Засвистел грузик, подвязанный на петле аркана. Меркул в совершенстве владел этим бесподобным оружием табунщиков и скотоводов. Дернуло плечо, и яловничий, поослабив веревку, пролетел вперед, чтобы намертво затянуть петлю. Самойленко, увидев всадника, поднялся, взмахнул руками.

– Стой! Сволочь!

В голосе его послышался ужас. И в тот же миг его снова рвануло, опрокинуло. Волкодавы, озверевшие от вида поверженного ускользающего от них тела, бросались на него с налета, хватали мокрыми твердыми пастями.

…Меркул дотащил пленника к Гнилой речке. На той поляне, где были повешены смертники, он медленно слез с лошади, подошел к неподвижно лежавшему человеку, подтолкнул его ногой. Самойленко тихо, с бульканьем в горле, захрипел.

– Ишь ты, живучий. Меркул снял из-за спины ружье, нашарил стволом висок и выстрелил. Ноги Самойленко конвульсивно вздрогнули, вытянулись. Собаки опустились возле убитого, принюхались. Дед сердито пнул их, и они, неохотно поднявшись, отошли и плашмя легли на землю.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю