Текст книги "Над Кубанью. Книга третья"
Автор книги: Аркадий Первенцев
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 22 страниц)
ГЛАВА XVII
Хвостовая сотня черноморского полка, от которой отстал Каверин, поднималась по станичному боку. Косо чернели за спинами винтовки, и иногда сквозь пыль светло вспыхивали затворы и эфесы клинков. Гром, ослабленный расстоянием, перекатывался где-то на высоте Камалинской станицы и сахарных заводов.
Ляпин и Лука ехали молча.
Батурин наблюдал звенья черноморцев, проплывающих мимо бакалейной лавчушки, откуда совсем недавно стреляли пулеметы Мостового. Черноморцы ехали мимо этого места спокойно только потому, что совсем недавно здесь сражались и умирали другие. Но черноморцы направлялись к фронту, и многие из них, прокопытиз непроторенные военные тропы, тоже потеряют седла. Вчера, в полдень, к высше-начальному училищу большой обоз доставил изрубленных и простреленных казаков и офицеров 2-го запорожского полка. Передавали, что это работа Мостового, неожиданно прорвавшегося со своими сотнями в тылы армейского резерва. С поспешной небрежностью раненых сносили на бурках и клали на солому, прикрытую брезентами. Раненые открыто бранили Деникина за такое отношение к ним и хвалили покойного Корнилова… Лука знал об этом, но во всем обвинял «товарищей», начавших ненужную крамолу. Он вспомнил о сыне – и тоже обвинил большевиков. Из-за них Павло стал изгнанником, а он сам опозорен навеки. Теперь всему роду Батуриных надолго заказано избрание в раду, атаманы и станичный сбор…
Ляпии подергал Луку за кончик пояса.
– Чего зажурился? – спросил он. – Погляди, над банькой дым…
– Дым как дым, – буркнул Лука.
Над обгорелыми черепицами бани (это была единственная собственность пьяницы Очкаса) курился дымок.
Ляпин тыльной стороной ладони вытер рот, подморгнул.
– По всему видать, от самогонки: тонкий, редкий. Такой дым завсегда под конец, когда гас капает. Тогда жару много не нужно.
Довольно ясный намек породил в сердце Луки надежду, что его вызов не будет иметь неприятных последствий. Ни одно дело общества с давних времен не решалось без помощи ведра водки. В силу этого ведра Батурин глубоко верил.
– Завернем? – несколько неуверенно, осторожно предложил Лука.
– Была не была, Лука Митрич! – Ляпин крякнул. – Казачество между собой мирно жило. Да ты разве виноватый. Завернем, пожалуй, пущай Самойленко с атаманом городовиков пока щупают.
…От Очкаса они выехали бодрой рысью, с покрасневшими лицами. Хозяин, почуяв хорошую поживу, дважды приносил кувшины теплого самогона. Были за стаканом водки и «душевные» разговоры. Лука окончательно зарядился злобой против «товарищей». Ляпин, отведав угощенья, вновь устрашал старика и подзадоривал попроситься на фронт, чтобы делом доказать преданность, по-казачьи смыть пятно.
Лука пьяно покачивался, старался бодриться, но строевой конь, чуткий к неловкой посадке, горячился под ним.
– Стар я аль не стар? – заплетающимся языком спрашивал Лука.
– Видать, стар, Митрич. Что-то строевик тебя не принимает.
– Не принимает? Гляди, в атаку пойду! – Лука подстегнул коня, и тот с места пошел полевым карьером.
– Эй, э-ге-гей! – завопил Лука. – Дай для почину!
Он на скаку выхватил шашку, поплевал на нее и закружил над головой. Ляпин с трудом догнал приятеля, схватил коня за поводья.
– Не резон, Митрич. Не резон, говорю, простой воздух слюнявой шашкой рубить. Этим прощенья не намахаешь.
– Как не резон? – Лука вырывался. – Дай для почину! Где фронт? Где товарищи? Дай мне по им потоптаться, дай, Тимоха…
По-пьяному препираясь и не слушая друг друга, они спускались к мосту. Лука пытался опередить Ляпина, вырывал поводья, и конь грыз железо, слюнявя ляпин-екую черкеску розоватой пеной.
– Ты чего меня держишь, чего? – Лука потянулся к Ляпину. – Ты мне покажи, покажи… Я их… Я им…
С того бока спускался старик Шаховцов с сыном. Ша-ховцов был одет в черный наглухо застегнутый пиджак и брюки навыпуск. В костюме было жарко, и Илья Иванович, сняв картуз, поминутно вытирал платком лысину. Он направился к Карагодиным, чтобы посоветовать им, ради безопасности Миши, отправить его с Петей в Белореченскую станицу. Петя радовался этой поездке, и отец шутливо подтрунивал над младшим сыном, упрекая его в желании улизнуть от школьных занятий.
Взявшись за руки и отворачиваясь от пыли, поднятой протарахтевшими мимо подводами, они сбежали к мосту. Илья Иванович устал, придержал сына.
– Сердце плохое, Петя. Применяйся теперь ко мне.
– Эх, ты, папка, – пожурил его Петька, – с кем ты берешься бегать!
Илья Иванович заметил всадников, кругами гарцующих на косогоре. Определив их состояние, порадовался. Раз появились пьяные, значит жизнь входит в свое привычное русло. На гребне косогора показалась мажара, запряженная приметными Червой и Купыриком. Шаховцов помахал картузом. Мажара спускалась, поднимая пыль. На дробине рядом с Карагодиным, опершись о винтовку, сидел человек в погонах. Илья Иванович остановился. «Арестовали?» – с тревогой подумал он.
Ляпин заметил Шаховцова. Веселая мысль неожиданно пришла ему в голову. Ему захотелось подшутить над опьяневшим Лукой. Поотпустив поводья, Ляпин притянул к себе Батурина.
– Товарищей тебе нужно, герой? Аль расхотелось?
– Товарищей? – переспросил Лука, поднимая густые брови. – А как же! Я их…
Ляпин взял его за плечи, повернул лицом к мосту и указал на Шаховцова:
– Видишь? Натуральный товар. Сын у красных главковерхом был.
– Главковерхом?
– Да.
Лицо Луки сразу стало каменно-строгим.
– Товарищ?
– Товарищ. За него все грехи простят.
– Пусти.
Лука, полузакрыв глаза, покрутил головой, пытаясь подрагивающими пальцами зацепить головку эфеса.
Ляпин опустил повод, размахнулся и с силой огрел плетью батуринского скакуна по сытому крупу. Лука выхватил шашку, и вслед ему сразу поднялась густая стенка.
– Лука, – заорал Ляпин, захлебнувшись пылью, – черт!
Шаховцов, увидев летящего на него всадника, поднял руки.
– Лука Дмитриевич… Митрич…
И в какой-то короткий миг горячая сталь обожгла его пальцы, мякоть мускулов, ударила в плечо. Илья Иванович зашатался и упал, стукнувшись головой о брус пешеходной дорожки. Дробно простучали подковы по деревянному настилу. Петя, еще толком не поняв случившегося, бросился к отцу, но тот сам поднялся на ноги.
– Ничего, чуть-чуть, – сказал Илья Иванович. Он скрестил руки, стараясь спрятать под мышки окровавленные пальцы. – Вон Лаврентьич. Побежим навстречу. Я могу бегать…
Лука, проскакав до конца моста, обернулся. Увидел бегущего Шаховцова, и это вновь воспламенило его пьяную ярость. Раскачиваясь в седле и завывая, Лука нагнал Илью Ивановича, взмахнул клинком… Шаховцов упал.
– Я его… Я его… – кричал Лука, выносясь навстречу Ляпину. – Я его – раз… он бежать… догнал… два…
Он сжал шашку в кулаке. Между короткими узловатыми пальцами просочилась и запеклась кровь.
– Невжель убил? – выдохнул Ляпин. – Убил?
Лука не отвечал, нижняя челюсть его продолжала дрожать, и он от волнения неловко засовывал в ножны клинок.
…Карагодин подбежал к Шаховцову. Петя, охватив голову отца, прижимал ее к груди.
– Папа… Папочка… Папа…
Карагодин с трудом оторвал будто застывшие руки мальчишки, грубо подозвал юнкера-корниловца, ехавшего с ним. По тому, как Шаховцов сразу потяжелел и обвис в их руках, Карагодин понял, что помощь уже не нужна.
– Ну-ка, отпусти, – сказал он юнкеру.
От крайних дворов бежали люди. Подъехал сразу протрезвившийся Ляпин. Только что подкативший Литвиненко свесился с тачанки.
– Кого это? – спросил он.
– Шаховцова, – ответила какая-то баба, – «самохода».
Литвиненко, чуть-чуть приподняв шапку, перекрестился.
– За сына бог наказал.
– Лука Батурин зарубил, Игнат Кузьмич, – сказал струхнувший Ляпин, – змей-старик.
– Бог наказал, – снова повторил Литвиненко, – не верил в казацкую шашку Илья Иванович, теперь от-самоходился, убедился.
Карагодин поднялся, сурово, с нескрываемой ненавистью оглядел Литвиненко, Ляпина.
– Всё. Кончили такого человека, – тяжело выдавил он, вытирая руки подолом рубахи. – За что?
Карагодин снял шапку. Вслед за ним Ляпин, горсткой зацепив волнистый курпей, тоже снял шапку. Искоса взглянул на Луку, сидевшего в седле с опущенными плечами.
– Придется заарестовать, – сказал Ляпин.
Лука встрепенулся, запрыгала челюсть.
– Кого?
– Ясно кого, убивцу.
Литвиненко подтолкнул кучера. Тачанка тронулась, вначале медленно, пока объезжали толпу, а потом рысисто пошла на пригорок. Лука надвинулся на Ляпина.
– Ты… Ты меня престрашением вынудил… Престрашением…
Ляпин сдвинул брови, приосанился.
– Да ты что, мальчонка? Отстегивай шашку, поедем до правления.
– Не дам шашку… Не поеду…
– Заставить придется.
Ляпин потянулся к Луке, но тот вздыбил коня, стегнул плетью и помчался от моста на форштадт. Ляпин припустил вслед за ним, но затем, сообразив, что Батурин, вероятно, решил улизнуть в лес, придержал коня. «Пущай переждет, – подумал он, – и ему забудется, и мне без печали. А то ишь что выдумал, престрашением! Пожалуй, обоим нагорит».
Но Лука и не думал о побеге. Доскакав до сергиевской церкви и не привязав коня, бежком протрусил в полуотворенные двери. Посредине церкви священник с дьячком кого-то отпевали. Несколько женщин прикладывали к глазам мокрые комочки платков. Дешевые свечи-пятишники с легким треском сгорали на пузатом подсвечнике, у изголовья и в желтых, остекленевших руках покойника. Батурин с трудом узнал в нем красавца и щеголя Лучку. Смерть очень изменила его. И даже по одежде трудно узнавался он. Вместо синей касторовой черкески, в которой его привычно было видеть, – бешмет, очевидно наспех сшитый из красного сатина. Только на поясе, недвижно теперь, лежал кинжал, отделанный слоновой костью. По лбу, прячась в курчавине нерасчесанных волос, – бумажный погребальный венчик. Батурин обошел колонну и опустился на колени возле своих родовых хоругвей, расшитых золотой ниткой по черному бархату. Он беззвучно шептал слова, вышитые по бархату, и горько качал головой, повторяя имена казаков Батуриных, поставивших эти хоругви в память ратных подвигов. Казалось, все эти жестокие, но честные воины глядели на него с укором. От невыносимого, позорного стыда набухало сердце. Тихо, как в детстве при первом движении карусели, кружилась голова. Лука, сквозь туман, застилавший его глаза, видел покачивание кадила в руках священника и порыжелые головки сапог, выступавшие из-под рясы.
– Помяни, господи, новопреставленного раба твоего, Илью, – шептал Лука, уставившись в одну точку, – помяни, господи, во царствии твоем…
В церковь вошел Ляпин, огляделся. Заметив Луку, осторожно, еле ступая на носки, приблизился к нему и, откинув полы черкески, опустился рядом, с левой стороны.
– Ты? – вздрогнул Лука. – Ты!
– Не убивайся, Митрич, – сказал Ляпин, берясь за эфес шашки Батурина, – за Шаховцова не осудят. А для бога дело сделал ты угодное.
– Обезоруживаешь? – спросил Лука, искоса наблюдая, как из его ножен выскользнул широкий клинок, увитый мусульманской вязыо знаменитым оружейником Османом.
– Для порядка, для порядка, – сказал Ляпин, – ты бы на моем месте был – то же сделал бы. Тут надо без обиды, Митрич… Раз в лес не убег…
ГЛАВА XVIII
После полудня Миша вернулся домой усталый, но довольный. Удачный побег Павла наполнял сердце мальчика гордостью. Хотелось рассказать кому-нибудь о приключениях, хотелось как-то вознаградить себя за страхи. Миша повесил в сенях уздечки стригунка и Куклы, вошел по двор. Мать на огороде собирала огурцы. Увидев сына, она поспешила к нему. Запыхавшись, обняла его и долго не отрывала губ от его головы.
– Вернулся?
– Еще как…
– Может, воды согреть, побанишься? Ишь как вспотел. Поспишь?
– Кто ж летом банится, кто ж днем спит? Такое скажете, маманя.
Миша снял рубаху, поплескался возле корыта, вытер свое сухое мускулистое тело рушником. Елизавету Гавриловну тревожило молчание сына, но, боясь дурных вестей, она не расспрашивала о муже. Миша, не поняв матери и объяснив ее поведение равнодушием, выпалил с мальчишеской жестокостью:
– А папаню корниловцы забрали.
Лицо Елизаветы Гавриловны покрылось пепельной бледностью. Она подняла руки и, словно кого-то отталкивая, прошептала:
– Корниловцы? За Павла Лукича?
Миша, поняв неуместность шутки, бросился к матери, полуобнял ее.
– Папаню в подводы взяли, в подводы. Мы – через Велигурову греблю, а там корниловцы. Всех, всех в подводы загоняют.
Елизавета Гавриловна села на порожек.
– Так же нельзя пугать, ноги сразу отнялись. – Она снова поцеловала сына. – Домой-то заедет?
– Заедет. Так корниловцы объясняли. Перепишут в правлении и за харчами отпустят.
– А кто же с Павлом Лукичом? Ты что ж ничего не рассказываешь, Миша?
– А чего рассказывать, маманя? Отвезли мы дядьку Павла до Гунибовской, сдали какому-то бондарю, его батя знает. У того бондаря еще два человека ночи дожидаются. Говорили, верхи до гор добираться будут. Кони у них есть.
– Слава богу. А я тут всякое передумала. Пойду Любку обрадую.
– Идите, маманя. А я на лавочке батю подожду. Харчей не забудьте подготовить…
Миша сел на лавочку, на нее от акации падала полуденная тень. Мальчику казалось, что вот-вот должна прийти Ивга, и он похвалится ей своими приключениями. Одинокие всадники – очевидно, отставшие от частей – скакали по площади. Проезжали груженые фуры, укрытые брезентами. Шпарыш, еще не обожженный солнцем, был изрезан колесами и испещрен лунками копытных ударов. Мальчишки играли в войну, оседлав кизиловые палки. Миша смотрел на них с пренебрежением. Когда один из карапузов подкатил к нему на деревянном коне и предложил участвовать в игре, Миша запустил в него сухим комком грязи.
Скоро надо было покидать станицу, и мальчик думал об этом с сожалением и тихой грустью. Чрезвычайный суд начал работу. Атаман, встретив на улице Карагодина, предупредил его о сыне. Вылавливали участников ходившего на Дон батуринского ополчения. Многие покидали станицу до лучших времен и уходили в горы. Ша-ховцов обещал отправить Мишу и Петю в Белореченскую, к своим родственникам. Миша бывал в этой большой и богатейшей в предгорьях станице. Когда-то Белореченская нравилась ему, но теперь, когда она должна была стать его убежищем, казалась чуждой и неприютной.
…Наконец приехал отец. С ним был Петька, который очень странно себя вел. Не помог отстегнуть постромки, что он любил делать, не отнес в амбар хомуты, не помог замешать мякину. Сойдя с мажары, он сел на порожках черного крыльца и закрыл лицо руками. Миша пробовал расшевелить его, но Петя ничего не отвечал. Отец хмуро махнул Мишке, чтобы он оставил дружка в покое. И только в доме отец сообщил о смерти Шаховцова. Миша не пробовал утешать Петьку, так как не умел этого делать и смерть Ильи Ивановича реально им не ощущалась: к удивлению своему, Миша чувствовал, что он совершенно спокоен, и это пугало его.
– Вечером отправляйтесь на переснедку в Белореченку, – строго сказал отец, садясь за завтрак, – страшные дела в станице. Ежели невинного Илью Ивановича жизни лишили, то чего же дальше ожидать?
– И неужели бог не накажет Луку? – тихо проговорила Любка. – Какой грех на свою душу взял, а?
– Лука тут ни при чем, – сказал Карагоднн, – время такое. В такое время надо мозги иметь ясные. На мужицкий ум, страшные дни подошли… Вот мне объявили под расписку – на Армавир снаряды везти, что придут поездами на Жплейскпй разъезд. Шутка сказать, снаряды! Прикурит не так какой-нибудь раззява, и шпилек от сапог не соберешь. Раньше бы взял и отказался. А теперь! Откажись – а вдруг вытянет шашкой какой-нибудь Лука по голове. Беззаконие пошло…
Карагодин снял сапоги, переобулся в опорки, осмотрел залатанный зипун, который давно уже был приспособлен для отлежки новорожденных телят.
– Самый раз для кадетского транспорту. Никто не позарится.
– Может, дома оставим Мишу? – спросила Елизавета Гавриловна.
– Нельзя, – твердо сказал Карагодин, – убегать нужно срочно. Самойленко выделен председателем суда и начальником гарнизона. Даже Велигура меня предупредил. Значит, насыпали под завязку. Какие-сь страшные распоряжения имеются от новых наших хозяев. Насчет Ильи Ивановича самим придется позаботиться. Если успею, до попа заверну, договорюсь. Отпевать надо тихо, без выноса.
– Маша знает? – шепотом спросила Елизавета Гавриловна.
– Знает, – Карагодин тяжело вздохнул, – знает. Худая весть швидко бежит. И представить себе не могу, что с ней делается.
– Проводим тебя – проведаем.
– Беспременно. За меня объясните. А ребят отправить надо на шаховцовском сером… ты будешь за старшего, Мишка. Петька теперь ни на что не гожий… Сегодня не сумеете выбраться. Отца-то Петьке надо похоронить…
Скрипнула дверь. Карагодин испуганно приподнялся. Прижимаясь затылком к филенке, стоял Каверин, до пояса забрызганный глиной. Ременная лепешка нагайки подрагивала. Кузьма был без оружия и пояса, в расстегнутых черкеске и бешмете.
– Сейчас выйду, казак, – бурчливо, не поднимая глаз, сказал Карагодин, – какие >вы швидкие. Только что пустили и уже выгоняют.
Каверин сделал шаг вперед. Его мутный взгляд клейко задержался на Любке.
– Подойди, – хрипнул он, – подарок тебе.
– Донька где? – спросила Любка, с опаской подходя к Кузьме. – Отсюда увел, сюда и привести должен.
– Привел, – Кузьма еле раздвигал челюсти, – п р и н е с…
Он вынул из-за спины правую руку, в которой оказалась мокрая торба, а в ней что-то похожее на арбуз.
Любка отшатнулась.
– Принес…
– Принес, – выдавил он и обнажил свои зубы в страшном оскале, – подарок.
Кузьма, покачиваясь, словно прощупывая тонкий ледок, расставил ноги. Осторожно, как бы боясь разбить что-то драгоценное и хрупкое, вытряхнул торбу. С мягким стуком выскользнула женская голова, отрезанная вместе с плечевой кожей. Черные косы, скрученные в жгуты, несколько раз окружали ее шею.
– Доня! – Любка шагнула вперед, подняла руки и рухнула на пол.
Кузьма даже не глянул на Любку. Казалось, он до сих пор был наедине со своими мыслями. Опустившись на табуретку, он поднял голову жены, подержал на вытянутых, вздрагивающих руках и, опустив набухшие веки, медленно приблизил ее к себе. Косы упали и покачивались, будто напитанные тяжелой влагой.
– Отгулялась, женушка, – прошептал Кузьма, – отгулялась.
Веки его дрогнули, и на шаровары, залоснившиеся от седла, упали крупные капли. Он встал, отнес голову на лавки под иконы и вышел, покачиваясь, словно пьяный. Засвистела нагайка, и сразу вспыхнул и погас бешеный топот…
ЧАСТЬ ПЯТАЯ
ГЛАВА I
В разведке под Ставрополем, когда прощупывали окрестности села Михайловского и станции Пелагиады, Миша почувствовал недомогание. К вечеру он слег. Но подошла его очередь идти в заставу. Взводный потолкал сапогом лежавшего на полу Мишу. Заметив багровое лицо мальчика и услышав свистящее дыхание, наклонился, пощупал.
– Видать, тиф, – сказал он.
Взводный вышел во двор, окликнул двух таманцев, занятых обколкой водопойных корыт, приказал:
– Хлопцы, Мишку Карагоду – в Ставрополь: тиф.
«Хлопцы» вошли в дом, перевернули больного, подпоясали, закутали в бурку и, умостив на двуколку, повезли по крутым дорогам.
– Куда? – спросил Миша.
– Не видишь – куда? В Ставрополь.
– Знаю, что в Ставрополь. В бараки?
– Может, и в бараки. Куда санитарная часть определит.
Таманец закурил. Двуколка катилась, поблескивая шинами. Миша пробовал считать спицы, утомился и закрыл глаза.
Он вспоминал, как они с Петей добрались до Белореченской станицы, как поселились у дальних родственников Шаховцовых, в надежде в скором времени переждать бурю и вернуться домой, в Жилейскую. В эти недавние сравнительно воспоминания вплетались почему-то картины конной атаки в Темерницкой балке, вагоны со снарядами и длинный Франц, прыгавший по шпалам, как заяц. К чему бы Ростов, Франц? И снова, напрягаясь и чувствуя, как мозг будто заполняется огненной массой, Миша вспоминал неожиданное появление под станицей отрезанной от главных сил Таманской армии. Гремели орудия, так же как и под Ростовом и в Жилейской, был бой, в станицу вступили запыленные, оборванные солдаты-таманцы, бесконечно скрипели беженские обозы, на разномастных конях двигалась казачья голытьба, уходившая с Матвеевым к Пятигорью. Новая, свежая струя влилась в зараженную страхом, казнями и сыском жизнь станицы, подчиненной белогвардейцам. Не нужно было уговаривать или идти на какие-то сделки с совестью. Все было сразу и бесповоротно решено. Сотни новых бойцов и повозок присоединились к таманцам, и в этой гурьбе – двое мальчишек. А потом они определились в строй, их заметили и отметили не только вниманием, но и боевыми заданиями. Красочные картины битвы за Ставрополь сменялись долгими, безрадостными днями сиденья в окопах, без пищи и костров. Потом подошли сильные морозы. Ледяные ветры неслись с Недреманного плато, плохо слушалось оружие, коченели пальцы рук. И вот тиф, которого так боялся Миша. Страшная болезнь, косившая бойцов похуже белогвардейской шашки и пулеметного огня.
Миша понимал хорошо, что сейчас в столь тяжелое для армии время тиф – это почти смерть. Таманскую армию постепенно охватывало кольцо белоказачьих полков. А тут еще начинались необычные для Ставропольщины морозы и эпидемия тифа. На частных квартирах иногда выхаживали от смерти заболевших бойцов, но из бараков ежедневно вывозили штабеля окоченевших трупов.
На въезде в город повозку догнал Петька. Он соскочил с лошади и пошел рядом.
– У взводного отпросился, – сказал Петя, – насилу отпустил. Обещал ему два раза в наряд сходить вне очереди.
– Вне очереди? – переспросил Миша.
– За тебя, вне очереди, – поправился Петя. – Тебя-то не будет, а людей редко…
– Да, людей редко. – Миша облизнул губы. – Попить бы.
Петя откупорил флягу. Миша прильнул к горлышку. Вода проливалась, подмерзала на шинели стеариновыми пятнами.
– Садись, Петька, – сказал таманец и подал руку. – Ишь сам-то – лучинка, а за друга побеспокоился.
– Черти их носят по фронтам, – буркнул второй таманец, – детское ли дело – людей убивать. У самого меня вот таких двое осталось. Наберутся дури, к войску пристанут. Помню, как эти двое к нам в Белореченке привязались. Плакали: «Возьмите, возьмите», а теперь… Небось отцы у них есть, матери…
Все это было далеко позади. Теперь Петя по распоряжению командира вез домой больного друга. Лошади, тянувшие повозку на вихляющих колесах, с трудом взобрались на великое Ставропольское плоскогорье. Впереди лежала смятая земля. По каменным гребням пылил мелкий снег, опускаясь в глубокие щели. Дорога кружила по облизанным крутизнам, а впереди – такие же сопки с винтовою нарезкой тропинок, протоптанных копытами многочисленных стад. Справа, будто лист белой жести, смятый между двумя грядами, – Сенгилеевское озеро.
Петя остановил запалившихся на подъеме лошадей и опустился на камень. Путь до Жилейской казался далеким, опасным. Хотелось остановиться на этих обрывах и предоставить все своей участи.
От хуторка, приметного по островерхим безлистым деревьям, выползала черная лента повозок. «Кто это? Свои? Чужие?»
– Будь осторожен, – напутствовал в дорогу комиссар Барташ, который вызвал к себе Петю, – противник окружает город. Ты отвечаешь за жизнь друга. Здесь он погибнет. Вывезешь – спасешь. Мы обязательно вернемся. Война – это не только наступление, но и отходы. Кто встретится, говори: были мобилизованы с подводой, везу больного брата.
Петька подвел под колесо липкий от мороза тормоз, прикрутил веревкой второе колесо и начал спускаться.
Поравнялись головные повозки замеченного им ранее обоза. Мальчик свернул к запорошенному снегом терновнику, остановился. На подводах сидели красноармейцы, закутанные в башлыки и тряпье. Подводчики шли сбоку. Они причмокивали, понукая лошадей, и взмахивали кнутами.
– Далече до города? – спросил крестьянин, подпоясанный поверх полушубка рушником.
– Верст десять, – ответил Петя.
– Тикаешь? – крикнул кто-то с подводы.
– Тикаю, – буркнул Петя.
– Таманцы еще там?
– Там.
Обоз был длинный. Красноармейцы зубоскалили для развлечения. Многие из них были ранены. Войска отходили из станиц Сенгилеевской, Николаевской, Каменнобродской, направляясь к таманцам.
– Ножик есть? – крикнул ему какой-то солдат.
– Зачем? – спросил Петя.
– Шкуру драть. Где ты таких рысаков запопал?
Красноармейцы ответили дружным хохотом. Но Петя не обиделся. Он был доволен, что на его неказистых лошадей, нарочно подобранных Барташом, никто не зарился.
Волы тащили орудие. Они шли, оскальзывались, часто останавливались и, понукаемые погонщиками, трогали вразнобой. На лафет орудия были навалены мешки, сундучки, виатовки. У полязгивающего щитка прикорнули на камышовых снопах солдаты. Петя долго провожал взглядом измотанных быков, орудийный ствол, увешанный вещевыми мешками и узлами.
В лощине он остановился, растормозил колеса. Миша лежал в бурьянистом сене, пахнущем родимой горечью жилейских степей. Петя подсунул руку под лохмотья, укрывшие Мишино тело.
– Жар. Опять жар.
Мальчик продолжал путь. Зачастую неумело, со стиснутыми зубами, он познавал нехитрую, но новую для него науку кормежки, крутых спусков и подъемов. Миша бредил, почти не узнавал приятеля, таял на глазах. Петя стучался в негостеприимные казачьи дома, выпрашивая пищу, фураж, кипяток.
…В Жилейскую Петя въехал под вечер пятых суток. Он сознавал опасность возвращения. Если в незнакомых поселках можно было соврать и отговориться, то здесь было гораздо опасней. Впереди затлели огоньки. По улице, стесненной стволами акаций, шли люди. Огоньки приближались, и мальчик разобрал чернеющие за спинами винтовки.
«Патруль», – догадался он.
Заныло сердце. Сейчас они приблизятся, и – все. Это все ощутилось Петей как что-то страшное до крика. Так ощущал он кровь отца, убитого Лукой Батуриным на саломахииской гребле. «Все», – сказал тогда Карагодин и снял шапку. Тогда мальчик охватил липкую от крови голову отца и понял ужас этого короткого слова.
Патрульные преградили дорогу и присветили спичкой.
– Эге, да это Шаховцов парнишка.
– Обознался, – сказал второй – слух был, Шаховцов парнишка убег с таманцами.
Петя узнал Писаренко. Тот взял мальчишку за подбородок.
– Точно, Шаховцов.
Патрульные пошептались. Петя уловил убеждающий голос Писаренко. Потом они снова подошли гурьбой.
– Везешь чего? – спросил Писаренко.
– Глядите.
– Царапаешься, – укорил Писаренко и пошарил пальцами, – зря царапаешься. Ребята! – воскликнул он, – второго нащупал, насилу добрался. Вот тут хуже дело. Может, како-сь шпиёна везет? Кто под тулупом?
– Сыпнотифозный, – сказал Петя, – разве не понял на ощупь?
– Что я, фершал тебе? – буркнул Писаренко, отирая руку о поддевку. – Чей же?
– Мишка Карагодин.
– Мишка?! – удивился Писаренко. – Вот так хреновина! Сослуживец мой. Подхватил, выходит, у товарищей тифу.
– Какого это Карагодина? – спросил кто-то.
– Нашего, с форштадту, – ответил Писаренко. – Джигитиый был казачок. Урядника ему сам отдельский атаман пожаловал. И вот, гляди, загнулся.
– Да не загнулся еще, чего каркаешь, – возразил высокий казак в бурке – рано панихиду служишь. Надо бы пустить их. Пущай себе едут. Вред с их невеликий.
– А я что, аль против, – обиделся Писаренко. – Езжай, хлопец, до карагодинского двора, только гляди к себе не вздумай, там чужие стоят на мосту. Без понятия… корниловцы.
Петя почувствовал теплую близость к ним, грубоватым, но простым людям. Выразить благодарность он не захотел, зная, что излишняя признательность могла изменить их решение.
Редкие звезды висели как бы вмерзшие в далекое темное небо. Обледенелые тополя и акации поскрипывали. Вот безлюдный двор Батуриных, черные службы, амбары, коньки на крыльцах и сбоку через улицу дом Карагодиных.
Петя долго развязывал задеревеневшую веревку. Под уздцы ввел во двор лошадей и постучал в окошко. Сквозь ставни прошли тонкие желтые полоски. Заглушенный ставнями голос спросил:
– Кто там?
– Петя, Миша.
На снег выскочила полураздетая Елизавета Гавриловна. Она бросилась к Пете.
– Миша, ты? Сынок!
– Тетя Лиза, это я, Петя.
– Петя?! А Миша где?..
– Миша там.
Он указал на повозку.
Мать зашаталась и, протянув руки, подошла к повозке. Лихорадочно прощупала сына, наклонилась над ним.
– Тетя Лиза, простудитесь, – сказал Петя, дотрагиваясь до ее плеча, – помогите.
Они вдвоем повели Мишу в дом. Елизавета Гавриловна, твердо ступая, держала в руках это близкое, вновь обретенное тело. В комнатах было пустынно и неуютно. Мишу положили на кровать. Елизавета Гаврилов-на торопливо стащила сапоги, распутала кислые портянки, прижалась щекой к ледяным ногам сына, зарыдала.
– Миша… Мишенька, сыночек мой… За что же это… за что?
Петя тихонько вышел, завел лошадей в сарай, сбросил с чердачного верха сена и, подумав, закатил под навес и рундук. «Так лучше будет, – подумал он, – а то повозка нездешняя, придерутся».
Работа утомила его и одновременно согрела. Он расстегнул полушубок. Тело охватил студеный воздух.
Неудержимо захотелось попасть домой. Попасть в теплые комнаты, со знакомой мебелью, с уютными укромными уголками, куда ребенком он любил забираться. И весь дом их казался ему сейчас таким далеким от войны, от страданий и лишений. Петя вернулся со двора, подошел к Мише. Он лежал с открытыми глазами на боку и посапывал по-детски, заложив руку под щеку. На лице, обтянутом желтой кожей, чернели круги вокруг глаз.
Петя притронулся к плечу неподвижно сидевшей Елизаветы Гавриловны.
– Я домой.
– Покушал бы, – встрепенулась она, – я сейчас.
– Дома, – надавливая на плечо, чтобы она не вставала, сказал Петя, – дома поем.
Елизавета Гавриловна сразу подчинилась этому мужскому жесту и огрубевшему голосу.
– Ладно, – покорно сказала она.
Помня наставления патрульных, Петя решил перейти Саломаху невдалеке от пешеходного мостика, где когда-то у них с Мишей произошла стычка с мальчишками. Река замерзла, кое-где виднелись проруби. На противоположном берегу светлели огоньки; позванивая цепью, лаял пес.
«Все так, все так», – думал мальчик. Он поднимался мимо детских окопчиков, полузанесенных снегом. Слева на мосту горел фонарь. Пост, о котором предупреждал Писаренко. Мелькнула мысль: если бы тогда, в первые дни прихода белых, выставили пост, может быть пьяный Лука не зарубил бы отца.
Перебравшись через забор, Петя робко постучал щеколдой. Собака, узнавшая его, ласково потерлась у ног, поскуливая. Петя погладил ее. Собака ткнулась холодным носом и лизнула руку.
– Мама, отвори, – тихо сказал Петя, услышав шаги в коридоре. Открылась дверь, на шее его повисла Ивга. Марья Петровна обняла сына. На лицо Пети закапали слезы, точно обжегшие его.
В комнате было холодно. Мать накинула шаль и вскоре принесла охапку подсолнечных стеблей, затопила печь.
– Ты как? – спросила она, ставя в печь корец с водой.
– Мишку привез.