355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Аркадий Первенцев » Над Кубанью. Книга третья » Текст книги (страница 14)
Над Кубанью. Книга третья
  • Текст добавлен: 3 апреля 2017, 11:00

Текст книги "Над Кубанью. Книга третья"


Автор книги: Аркадий Первенцев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 22 страниц)

ГЛАВА VI

Через неделю, глухой ночью, в дом заянился Семен Кар а годин, без подводы, без лошадей, оно чем-то весьма довольный. На нем был серенький горский зипун, надетый поверх овчинного полушубка, заячий треух, солдатские ватные шаровары.

– Цыц, все знаю, – приложив палец к губам, сказал он жене.

– Про Мишу…

– Знаю, – ответил Семен и улыбнулся.

Елизавете Гавриловне стало до слез обидно. Показалось, что муж не понимает всего случившегося в его отсутствие. Это заглушило радость свидания. Раздевшись, Семен заметил страдальческое выражение глаз жены, постаревшее лицо, привлек ее к себе.

– Что же ты закручинилась, Гавриловна?

– Ты что, аль пьяный? – высвобождаясь, оказала она.

– Пьяный, – согласился Семен. Дохнул на нее – Пьяный?

– Так чего же ты такой?

– Какой?

– Веселый.

– Да чего мне плакать? Я дома. Ты жива, Мишка с мертвых воскрес, вроде Исуса Христа.

– Горе кругом.

– Горю поможем, старуха. Горе люди делают. Слезами горю не поможешь, а только пуще накликаешь.

Семен вымул из кармана тряпочку, развернул. В тряпочке был воротник, вывязанный из козьей шерсти. Семен расправил воротник, прикинул его в руках, полюбовался.

– Тебе привез, ишь какие мячики по краям. На, носи на здоровье, грей шею.

– Спасибо, – тихо оказала Елизавета Гавриловна и отложила подарок в сторону, – Где пропадал?

– Где был, там нету, – улыбнулся он, – повечерять-то дашь?

– Сейчас принесу. У нас квартиранты.

– Знаю, все знаю. Не тревожь их, пущай спят. Для них сон с пользою. Оном больных лечат.

Елизавета Гавриловна, шурша полстенками, накрыла на стол.

– Борщ постный, разогревать не буду.

– Постный неразопретый лучше. Особенно ежели вчерашний.

– Вчерашний…

– Вот это добре, – Семен покрутил ложкой в чугуне. – Ишь, морковка плавает, помидор. По маленькой нету? А, хозяйка?

– Нету, Сеня. Что оставалось, Мишу растирала.

– Ну, обойдусь и таи<.

Карагодин наломал хлеба в чашку и принялся хлебать борщ, покрякивая и оглаживая усы.

– Так где же был? – снова спросила жена.

– Там, – указал он па подарок-воротник, – в козлином царстве, в дубовом государстве.

– В горах?

– Эге. В горах, на чумащких путях.

– У кума, у Мефодия?

– Угадала.

– Кони подохли?

– Подохли? – Семен отложил ложку. – Что же я, допущу? Зимуют кони, Лиза. Сосунок уже Купыри ка догоняет.

– Весь трояк цел?

– Цел. С ними же не кто-чгабудь посторонний, а сам хозяин был. Какие уж теперь хозяева. Хуже лапотников.

– Ну, это ты еще не скажи, – расправляясь с кашей, сказал Семен, – нас в лапти не скоро переобуешь.

– Там тоже так?

– Там? Пожалуй, лучше. В горах кадету труднее. В горах он пужливей. Чуть не так – весь народ в щели. Попробуй-ка выдерни оттуда. А тропки там узкие, камни висят большие, пудов по тысяче. Поддеть дышлом – можно такую махину отворотить… загудит вниз – полк целиком слизнет вместе с батареями.

– И там обижают?

– А как же. Всё ищут, кто товарищам сочувствует, и в Катеринодар гонят. Спервоначалу жители терпели, земли ждали. Теперь освирепели и там. Рада-то ничего нового не поднесла. Горный вопрос, что Мефодию покою не давал, так и не вырешили. Земля по-прежнему – кто смел, тот два съел. Были мы с Павлом на открытом заседании рады, слушали. Промежу себя, как соседские кобели, грызутся, а насчет земли идет «словоизвержение», как они сами говорят. Наши избранники слова извергают да по гостиницам водку пьют. Жалованье-то каждому идет от Войска, а толку нету… Вот и вся рада. Радоваться нечему, Лиза.

Карагодин прошелся по комнате, на ходу расчесывая бороду и волосы.

– Колтуны нажил. Завтра надо бы баньку сообразить. Я уж в общую не пойду. В печи попарюсь. Так вот какие дела, старуха…

– Павло в горах?

– Был.

– Сейчас?

– Вместе прибыли… от Волчьих ворот, с перевала. Я б на месте кадетов против него целую дивизию послал бы. Злой прибыл, страшный. Куда страшней Мостового. Поездил он по трем отделам, по Катеринодарскому, Лабинскому, Майкопскому. Своими глазами видел, как начали кадеты станицы разорять, людей Переводить. Ведь новая власть еще ни одного гвоздя не вбила. Все сулят, воззвания пишут, приказы. А тем временем с англичанином сговариваются. Под него Кубань перевести хотят, под его руку. Покалякали мы раз с Павлом душа в душу, на привале под Кужорской станицей. Говорил он мне: «Сволота тот управитель, который в свое жительство чужого дядю пущает». Кому, мол, какое дело, что у нас в доме делается. Плохо ли, хорошо – для нас, а не для вас. Сами управимся. Увидел Павло, что блудят кадеты, несурьезно себя держат, подло, сказал мне: «Пока дым с кадетов не сделаю, сердце свое не успокою». А вот городовиков по-прежнему недолюбливает. – Семен рассмеялся. – Говорит, из городовиков кадетские офицеры пошли, карггуэники да анархисты всякие, что иа Кубани шкодили.

– Самойленко ж казак.

– Иуда… этот ему не в пример.

– Про Мишу он знает?

– Ясно.

– Повидать бы его, пожалиться.

– Успеешь. Надо будет Мишку теперь сохранить: кажись, еще пуще буря собирается. – Семен начал разуваться, кряхтя и посапывая. – Ты стели нам на лавках, в горницу не ходи, Гавриловна, не тревожь. А Мишку недоглядели. Пустили одного мальчонку в самый кипяток. Как хочешь, мол, расхлебывай, что старшие наварили. Подай-ка, Лиза, чесанки. Всю дорогу об них мечту имел. Что-сь в хате холодно, я в них, пожалуй, и спать буду.

– Нема чесанок, Лаврентьевич.

– А где ж они?

– Писаренко отдала. Для Пети Шаховцова выпросил.

Семен подпрыгнул:

– Писаренко? Ах, он сукин сын! Бродяга… Брешет, что для Петьки.

– Что ж ты лаешься, Лаврентьевич?

– Да как же не лаяться. Я ж с хитростью чесанки попросил. Для проверки. То-то сегодня, гляжу я, на нем чесанки точыв-точь мои, и даже по-моему верх подвернутый. Я ему вопрос: «Вроде у тебя не было таких, Писаренко, точь-в-точь мои скидаются?» – «Что вы, Семен Лаврентьевич, – говорит он, – разве только вы один по чужим краям скитаетесь. Теперь жизнь все перекрутила». Проходила, мол, через станицу кабардинская сотня, за серебряный кинжал выменял. И подумал я еще тогда: откуда у Писаренко серебряный кинжал? Сроду у него такого дела не было…

– Когда же ты его видел? – усомнилась Елизавета Гавриловна.

– Когда, когда, – сердито передразнил Семен, – не сразу же мы в станицу кинулись. Мы стреляные. Добрались до зимовника Писаренковых, там перевременили, а потом сюда. Ои-то нам все новости поведал… Вот бродяга.

Понемножку Семен успокоился. Они легли. Прикрутили лампу, вскоре свет затрепетал и погас. Сквозь ставни забрезжил рассвет.

– Скоро до коровы подниматься, давай позорюем, – сказал Семен, натягивая одеяло.

– Не придут за тобой?

– Кто?

– Кадеты.

Семен хихикнул.

– Меня им кисло забирать. У меня отпускная бумажка от самого генерала Покровского, теперь он уже Кубанским корпусом командует.

– За что ж тебе бумажку дал?

– Оружие возил.

– Им?

– Раз им, а раз себе. – Семен хмыкнул. – Я ж к этому делу привышный. Чумак. Вон у Мефодия под соломой штук полсопни винтовок свалил…

– Придумываешь, небось, – укорила жена.

– Я ж не с рады… «Словоизвержениями» никогда не занимался, Гавриловна. Укорить не можешь… Ну, спи уже… Завтра надо Мишу повидать. Так, говоришь, он еще в кавамате. Там и ночует? Проведаю. Надо вытянуть… Казамат для воров, а не для Мишки…

ГЛАВА VII

По станице начались пожары. Кто-то невидимый и неуловимый отмечал опнем наиболее сильных, наиболее богатых. Сгорели скирды писарей, военного и гражданского, надворные постройки Ляпина, степные скирды Литвиненко и все его амбары. Вслед за Литвиненко, ночью, несмотря на охрану, вспыхнули конюшни Мартына Ве-лигуры, а за ними занялся и дом. Пожары напугали. Поджигателей искали, кое-кого из заподозренных сажали в тюрьму. Усилили патрульную службу, в станице ввели военное положение и после девяти часов всех прохожих останавливали и обыскивали.

И вот ночью, когда густо падал липкий снег, над станичным боком поднялся дым, потом дым посветлел, появились языки пламени, и на застывшую речку вместе со снегом начали опускаться черные стебельки соломы. Ударили в колокола сразу две церкви. По улицам, звоня, пронеслись пожарные. Горели расположенные рядом подворья Самойленко и атамана. Огонь охватил сразу все – дома, сараи, амбары, скирды… К Саломахе вытянулись цепи людей. Топорами и пешнями проломали лед, ведра с водой передавали по цепи, наливая огромные чаны, из которых, хлюпая и сипя, сосали воду толстые пожарные шланги. Крючьями растаскивали сараи, срывали железо с крыш. Кое-кто решился, рискуя жизнью, вытаскивать из домов сундуки и мелкие вещи. Топорами рубили крыльцо и ставни, оттаскивая в сторону доски. Борьба с пожаром была крайне нсорганизована. Разрушая дом, делали сквозняки, которые помогали распространению опня. Из конюшни выводили лошадей, они, напуганные криками и огнем, не хотели выходить, пятились, давя людей. Позже появилось несколько фронтовиков. Они накидывали на голову лошадям мешки и попоны, и тогда животные подчинялись человеку.

Велигура успел выскочить в одних подштанниках и длинной холщовой рубахе. Он сидел, охватив голову руками, и сосредоточенно смотрел в огонь. К нему сносили вещи, подушки. Багровое пламя, колеблемое слабым ветром, золотило крест, высоко подвязанный на груди атамана. Рядом плакали дети, свои и внуки от старшего сына, ушедшего па Царицынский фронте корпусом Врангеля… Внуки теребили Велигуру за рубаху, плакали, тыкались сопливыми носами. Дом горел ярко. Люди уже бросили тушить пожар, остановились и словно любовались, как огонь прорезывает и разъедает доски, накаливая их и обугливая. Оседали внутренние стенки, на крыше корчилась и проваливалось железо, и наконец оголенная и одинокая труба закачалась и рухнула, подняв столб искр и черного дыма. Велигура встал, ступил вперед.

– Правильно, – сказал он, – правильно.

Это единственное слово, произнесенное атаманом, встревожило доброхотов. На него накинули шубу и увели, уговаривая, точно ребенка.

Самойленко вел себя иначе. Он метался по двору, поносил всех без разбору скверными ругательствами, и, когда мать попыталась его вразумить, он замахнулся па нее обожженным кулаком. Самойленко сам полез на крышу, волоча набухший шланг. Он держал, как оружие, ствол пожарного карабина, отливавшего медыо. Вода иссякла, из карабина перестала бить твердая струя. Поняв, что все уничтожено огнем, Самойленко, пошатываясь, подошел к кадушке и долго мочил голову. Когда поднялся, вода струйками побежала по почерневшему лицу и шее, промывая светлые полоски.

– Не дюже убивайтесь, ваше благородие, – мрачно утешал Ляпин, подавая чистое полотенце, – я тоже погорелец. Вот бы их разыскать, гадов, а?

Самойленко скрипнул зубами.

– Разыщем. Сотню за каждое бревно.

После уничтожения дворов атамана и коменданта пожары прекратились. Богатеи, предусмотрительно перетащившие имущество к родственникам и соседям, снова водворились на прежних местах. Вскоре стало известно, что военно-полевой станичный суд под председательством Самойленко в ответ на пожары приговорил к смертной казни двадцать пять арестованных. Ожидалась следующая очередь репрессии.

Приговор совпал с широким опубликованием приказа Чрезвычайной рады, обращенного к представителям власти и населению Кубанского края. В приказе, более похожем на воззвание, обращалась внимание на недопустимость произвола, насилий и личной расправы со своими врагами.

Велигура, значительно отмякший после пожара, вызвал Самойленко и передал ему приказ. Самойленко бегло прочитал, возвратил.

– Ну? – спросил Велигура.

– Что? – спросил Самойленко, пристально вглядываясь в серое лицо атамана.

– Видите?

– Ерунда. Очередное словоблудие дураков, собравшихся в тылу армии. – Самойленко сжал челюсти и выдавил сквозь зубы: – Эти бумажки нужны для массы, но не для нас. Понятно?

Атаман пожевал губами. Взял приказ.

– Вот тут написано, – далеко отставив бумагу, он начал читать: – «История также учит, что в гражданской войне побеждает тот, на чьей стороне симпатии. – Велигура поднял палец и по слогам произнес – Жестокостью можно временно подавить, запугать, но нельзя управлять…»

Самойленко собирался уходить. Он щелкнул пряжкой пояса, подтянув его еще на одну дырку.

– В гражданской войне победит тот, Иван Леонтьевич, кто скорее доберется до горла своего противника и – он сжал пальцы, – и задушит. Остальное – бестолковая и вредная писанина и филантропия.

– Вредная?! – опешил Велигура. – Приказы краевой рады? Я сам баллотировал…

– Напрасно, – жестко оказал Самойленко, – выпуская такие приказы, рада совершенно напрасно возбуждает население. На месте Деникина я бы давно разогнал это сборище демагогов и болтунов. До свиданья, Иван Леонтьевич.

– Как с двадцатью пятью? – спросил Велигура.

– Я никогда не изменял своих решений. Школа Покровского.

После ухода коменданта атаман долго сидел взявшись за голову. Устало выслушав писаря, подписал, не глядя, какие-то бумажки и встрепенулся только тогда, когда пришел Меркул.

– Только не кричи, Меркул, не кричи, – попросил Велигура, – садись. Чего пожаловал?

Меркул, услышав это, решил действовать без ругани.

– Погорели, Иван Леонтьевич? – соболезнующе сказал он.

– Да, Меркул, погорел, – вздохнул атаман.

– Худоба-то вся спаслась?

– Нет, Меркул, не вся. Свиньи погорели, пять овец, корова. Как у тебя на почтарне?

– Плохо, Иван Леонтьевич, – со вздохом сказал Меркул, – кони есть, тачанки имеются, линейки, а вот людей нету. Разгон большой, а людей нету.

– А где же люди? – недоверчиво спросил атаман.

– Где люди? Известно где, на фронт убегли. Кого же теперь заставишь коням хвосты крутить за десятку в месяц, когда на фронте такой барыш. Как на побывку пришел, так воз добра, свежий конь, а то и пара.

– Сколько тебе нужно? – перебил Велигура, чувствуя, что разговор снова принимает неприятный оборот.

– Людей? – Меркул почесал в затылке и начал загибать пальцы, соображая и подсчитывая – На козлы надо двоих, чтоб полный комплект тачаночиых запряжек осилить; на уход – двух. Сено возить надо? Надо. А сами знаете, сено в этом году далеко, не по-хозяйски складно, как бывало при Павлуше Батурине.

– Ну, ты без воспоминаний. Еще сколько надо?

– Еще двух.

– Почему же на сено двух?

– Эх вы, Иван Леонтьевич, видать, за атаманским столом совсем хозяйничать разучились. Сам-то не будешь и на возу стоять и на воз кидать, а? Так будешь выгадывать, за неделю два раза не свернешься.

– Можно для возки сена брать конюха.

– Конюха? – удивился Меркул. – Как же можно взять конюха. Небось вы сами, Иван Леонтьевич, не любите на захлгастаиных жеребцах ездить. Ведь ежели разобрать, так на каждого копя надо по человеку.

– Почему же это так? – хмуро сказал атаман, прикинув в уме, что на двенадцать лошадей Меркул запросит столько же людей.

– Потому что казак идет на службу на одном коне, а не на четырех, к примеру сказать. И то ему от одного коня роздыху нету. Я служил, я знаю. Надо его три раза в день почистить, четыре раза корму подложить, а то и больше, напоить его два раза в сутки, подстилку сменить, навоз убрать, да и помыть же требуется.

– Так сколько же тебе в расчет надо?

– В крайнем случае шестерых, – выпалил Меркул, хотя приходил с мыслью выпросить двух.

– Откуда ж я возьму столько?

– Ожуда? – Меркул покачал головой. – Выходит, вы своего хозяйства не знаете, Иван Леонтьевич? А чего у вас арестанты делают? Все одно вешать их днями будете. Пущай перед смертью поработают.

– Ну, тех, кого вешать, иельзя. А арестантов поменьше, (заподозренных, пожалуй, можно. – Велигура позвонил, нашел дежурный по правлению. – Позови-ка военного писаря.

Писарь пришел, прихватив кстати папку подготовленных к атаманской подписи бумаг.

– Вот что, Степан Иванович, – сказал Велигура писарю, работавшему и секретарем суда, – подбери ему шесть человек из арестованных.

Писарь удивленно взглянул па атамана.

– Зачем ему?

– На конюшню, в почтарню. Там людей совсем нет.

– А почему же с просьбой обращается он – ямщик? Ведь у нас имеется содержатель почтового двора.

– Нет содержателя.

– Где же он?

– Говорят – нет, значит – нет. Меркул за старшего.

– Ага, понятно, – писарь погрузился в списки. – Шесть не могу.

– Надо подобрать из таких… Понял? Чтобы без оглядки и без опаски. А то этот Самойленко… Сколько можно?

– Двух в крайнем случае.

– Добавьте еще одного, Степан Иванович, ей-богу, коней закоростили, – попросил Меркул.

– Ну, ладно. Можно трех.

– Кто же отпустит?

– Сам подберешь.

– Да, может, подберу не того.

Писарь скривился.

– Бери кого хочешь. Ошибки не будет. У них вина-то одна. Что ты так глядишь? Нет, нет! Кого нельзя, не дадут. Ты еще Миронова запросишь.

Когда писарь ушел, Меркул наклонился к атаману.

– Иван Леонтьевич, перво-наперво паренька возьму…

– Какого?

– Мишку Карагодина. Ведь вы перед ним в долгу. Помните, его умертвили, а?

– Ладно. Возьми его, – согласился Велигура. – Это правильно, правильно будет.

Миша недавно (вернулся из одиночки, где его продержали четыре дня. Самойленко, допытываясь о каком-то оружии, зарытом в Жилейском юрту Павлом Батуриным, грозил смертью, бил, по три часа держал мальчишку в тулупе возле жарко натопленной печки. Миша ничего не знал об оружии, но хорунжий приписывал его молчание упрямству. Не добившись ничего, он приказал раздеть мальчишку и в одном белье отправил в общую камеру, густо набитую арестованными. Сейчас Миша сидел на нарах, поджав ноги. Окно снаружи было заделано «намордником», и мутный свет, падающий сверху, будто подергивал «е серой пеленой. Пахло нечистым телом и чесноком. Опасаясь холеры, чеснок ели все. Курили самосад, в шутку называемый «дюбек-лимонный». Бумагу иметь не разрешалось, поэтому курили трубки, вылепленные из хлеба.

Тут же, в общей камере, держали и смертников, и они в поведении таичем не отличались от других. Прислонившись «стене, сидел Аштон Миронов. Он тихонько пел солдатскую игривую песенку.

Миронов принял Богатунский Совет от Хомутова еще зимой 1918 года. Захваченный в своем селе по доносу, он предстал перед чрезвычайным военным судом, действующим в станице согласно приказу краевого правительства от 12 июля 1918 года. Самойленко настоял на смертном приговоре. Миронова должны были скоро повесить: со вчерашнего дня ему запретили выход на пятнадцатиминутные ночные прогулки. Он был наружно спокоен. Рядом с ним лежал широкоплечий Степан Шульгин. При допросах Шульгина жестоко били, требуя от него, чтобы он отрекся от большевиков. Предлагали освобождение, если он изъявит желание служить в одном из конных казачьих полков, действовавших на царицынском направлении. Там со стороны красных дрался Егор Мостовой. Шульгин отказался. Он прямо и не задумываясь шел по тому пути, по которому пошли Мостовой, Павло Батурин, Барташ, Хомутов. Их сейчас не было в станице, но Шульгин не отрекся от того большого дела, которому он отдал свое сердце. Истязания и угрозы не сломили этого простого мужественного казака, и его приговорили к смерти.

Шульгин похрапывал, уткнув голову в колени сухонького старика, который не шевелился, чтобы не потревожить его она. Старичок был Мишин знакомый, тот самый, которого когда-то вызволили они с отцом из рук рассвирепевшего Очкаса. У старика не было других преступлений, кроме «самовольной» запашки земли, но его держали уже больше месяца, не вызывая ни на допрос, ни в суд.

Миронов оборвал песню, повернулся к Мише.

– Сумеречно весь день… Зима… – сказал он, – а ты еще весну увидишь.

Миша кивнул головой.

– С милкой со своей на могилу нашу придешь?

– Приду, – тихо оказал Миша, зная, что Антон не нуждается в утешении и подбадривании. – Нароем у дедушки Харистова петушков, посадим вокруг тебя. А придут наши – попрошу Барташа памятник сделать… Скачешь ты на коне, а в руке шашка…

– На коне – дело неподходящее, – Антон ухмыльнулся, – не то что я, и мой отец тележного скрипу боялся. Коня отставить, Мишка, лучше меня пехотинцем вылепите с винтовкой и со штыком. Потому – я природный пехотинец и меткий стрелок. Видал я такого пехотинца уже.

– Где?

– На Малаховой кургане, в Севастополе. Есть, Миша, город такой, на Черном море. А памятник стоит на кургане. Собственно, памятник генералу Тотлебену, но солдаты там геройские отлиты. Из меди отлиты, я сам лазил, ногтем ковырял.

– А может, еще не убьют? – спросил Миша.

– Убьют. Им чужая жизнь – копейка. Плохо, что дураком подохшешь. Как кот-обормот, что сало таскает. Накинут веревку, и язык наружу.

Шульгин, разбуженный разговором, проснулся. Лежать было неудобно. Лицо было покрыто красными полосками. Он потер щеки, и полосы стали бледнеть.

– Спать не дают, все тары-бары-растабары. Дайте закурить.

Антон подал кисет. Шульгин набил трубку, прослюнил ее.

– Про веревку слушать тошно, – сказал он, затягиваясь, – веревка и веревка. Не на шелковом же шнурке подвесят. Лучше бы завели разговор насчет девчат, присказки, может, есть у кого смешные.

– Смешного мало, Степка, – сказал Миронов. – Из дурочки и слеза смехом выходит.

Шульгин придвинулся.

– Кабы мы одни были, еще туда-сюда, а то кругом полно, и все от ваших панихидных речей киснут. Не так, дедушка?

– Да пущай говорят что хотят, – отмахнулся дед. – Вот в довоенное время сидело в этой каталажке два человека. Вор один, никому не известный, да конокрад Шкурка, и кормили их на убой. Как поминки, так несут бабы что ни попало. А теперь, гляди, сколько людей накидали. Или людей больше стало?

– Стало быть, людей перегруз, – отозвался кто-то из угла.

– Вот и я так думал, – согласился старик, – и война от этого самого и другие неприятности. А когда надумал тот вор убечь, сразу убег, а Шкурку прямо отсюда на войну взяли. Вернулся – кавалер, чуть ли не с полным бантом.

Старик смолк. Антон вновь запел, но уже не солдатскую, а любимую песню Павла Батурина:

 
Ой, полети, утка,
Против воды прутко.
Перекажи матусеньцм,
Шо я умру хутко.
 

Песня больше подходила под настроение, и Антону охотно подтянул даже Шульгин.

Загремел засов. Шульгин, не докурив, смял в руках свою самодельную трубку.

– Видать, за нами, Антон, – сказал он, – барахло оставим Мишке.

В камеру, пригибаясь, вошел Меркул. Он громко поздоровался, но никто не ответил.

– Оглохли? – сказал он нарочито громко. – Ну, кто со мной, пристраивайся в хвост.

– В палачи поставили, – сказал тихо Шульгин, – что-сь на тебя непохоже, Меркул.

– Ты уж назови по бумажке, – спокойно предложил Миронов, – тут все едино народ несознательный.

– Видать, нам собираться, – шепнул Мише Шульгин и подвинул ему свое тряпье. – Помягче будет, возьми.

– Значит, никого нету желающих на выход? Аль вас тут сельдесонэми кормят, в духовитой воде моют? По запаху не слышно.

– Не так чтобы так, но вроде этого, – сказал Миронов.

– Желающих нету. – Меркул почесал затылок. Он нарочито хитрил, чтобы своей простоватостью сбить с толку стражу. – Ну, так я сам выбору.

Он направился в глубь камеры, переступая через людей и покачивая головой.

– Густо.

– Не редко, – согласился кто-то.

Яловничий вплотную подошел к Мише, всмотрелся, будто угадывая его.

– Мишка Карагодин?

– Я.

– Вот тебя-то мне и надо. Выходи.

– Ребенка бы пожалел, супостат рыжий, – укорил старик, – хочешь, я за него выйду?

– Тебя и так выпустят. Никому ты не нужный.

– Крови захотел?

– Да у тебя ее нету, – огрызнулся Меркул, чувствуя, что еще немного, и он не выдержит и выдаст свое сочувствие ко всем этим людям.

Миша опустил ноги на пол, поднялся.

– За Малюту? – тихо опросил он Меркула.

– Молчи, – дохнул Меркул, – на волю, дурак ты.

Миша понял это тону, что все правда. Он шепнул попеременно и Шульгину и Миронову:

– На волю.

– Не брешет? – буркнул Антон.

– Нет, нет, – проговорил Миша. – Меркул – дед справедливый.

– Сколько тебе нужно, справедливый дед? – спросил Антон, обращаясь к Меркулу. – Я же тут за старосту.

– Трех, – со вздохом ответил Меркул.

– Для какого дела?

– В почтари, по атаманскому приказу.

– Дело чаевое, – сказал Антон, – тогда бери тех, – он указал на двух парней, робко сидевших в углу.

– А как же вы? – быстро спросил Миша.

Он свыкся с Шульгиным и Мироновым, и ему больно было с ними расставаться.

– Нам не в руку, – сказал Шульгин, – перед другими совестно. Сбежать – Меркула подведем, а казнить и с конного двора достанут. Да и навряд нас из камеры выпустят. Видишь, какие мордовороты в дверях глазами сверлят. Иди уж…

Он притянул к себе Мишу, и они поцеловались.

– Насчет памятника не забудь, – усмехнулся Миронов.

Меркул подталкивал к выходу парней, указанных Мироновым.

– Убивать? – тоскливо спросил один из них.

Меркул ущипнул его.

– Ямщиками атаманскими будете. Каторжники!

– Дело привышное, – обрадовался парень. Повернулся к приятелю – Ямщиками будем, слышал?

– Слышал.

– Закис чего?

– А те… котцрые остались?

Первый парень смолк.

– Такая судьба. Кому – жить, кому – помирать.

Миша задержался в дверях.

– До свиданья! – крикнул он. И поправился – Прощайте.

Его подтолкнули, и за спиной залязгали запоры. Миша шел по двору, и его будто кто-то раскачивал из стороны в сторону. Воздух, которого не хватало в камере, катился на него волнами, хотелось броситься, как в воду, и плыть, широко размахивая руками. Не верилось, что под ногами земля и па ней настоящий снег, а не тот грязный и вонючий, который приносили им в параше «для освежения». Четко улавливались так близко знакомые звуки отходящей ко ону станицы. Пахло дымком и сеном, оставленным у коновязи, и лошадипььм пометом. Вот ворота, оправа черное здание правления, на площади одинокая и словно забытая трибуна.

У выхода его ожидали.

– Мама! – крикнул он, – Мама!

Он почувствовал ее горячие и соленые слезы. Харистов и Шестерманка отвернулись. В нерешительности стояла Ивга. Миша заметил и Харнстовых и Ивгу. Он обнял деда, и тот, растроганный, только ударил его по спине ладошкой и все приговаривал:

– Большак, большак…

Ивга подала руку.

– Здравствуй, Миша.

Миша, нисколько теперь не стесняясь, расцеловал ее холодное лицо.

– Шибеник-то, – вздохнул Меркул и взял Мишу под локоть – Хватит, а то как бы не раздумали.

Он усадил всех на тачанку, гикнул и помчал от правления.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю