Текст книги "Над Кубанью. Книга третья"
Автор книги: Аркадий Первенцев
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 22 страниц)
– Ознакомились? – спросил он, посматривая на часы.
В салон вошел подвыпивший Покровский и вслед за ним Гурдай. Покровский взял два апельсина, быстро их очистил, положил на ладонь.
– Угощайтесь, господа, – предложил он, не сходя с места.
Гости вставали, покорно подходили к нему, брали только по одной дольке и молча возвращались на свои места. В этой молчаливой покорности Покровский почувствовал страх перед ним и некоторую демонстрацию протеста.
– Прошу не стесняться, – разрешительно сказал он, подморгнув Врангелю, – я здесь только гость.
Врангель, не менее остальных почувствовавший бестактность Покровского, сухо оглядел его и продолжил беседу.
– Итак, сколько времени вам понадобится, чтобы провести через раду новые конституционные изменения?
Скобцов, прочимый на пост председателя, а следовательно, ответственный за выполнение воли командования, пошушукался с соседями.
– Я жду. – В голосе Врангеля почувствовалась сдерживаемая резкость.
– Около недели, – ответил Скобцов, – но предварительно надо освободить арестованных.
– Ого, – вмешался Покровский. – Не думаю, что тем, о ком вы хлопочете, будет особенно приятно целую неделю выжидать ваших решений, зная приговор военно-полевого суда.
– Разве уже имеется приговор? – спросил Гурдай.
– Безусловно. Не приехал же я сюда наниматься в няньки…
Врангель строго остановил Покровского, и тот отмахнулся и с прежней невозмутимостью принялся есть грушу.
– Поскольку жизни арестованных угрожает опасность, – сказал Скобцов, – мы можем провести новые изменения в трехдневный срок.
– Мной отдано распоряжение изготовить одиннадцать виселиц, – обгладывая середину груши, сказал Покровский.
– Хорошо, – со сдержанной резкостью сказал Скобцов, – сколько времени нам вы даете?
– Сутки, – предложил Врангель, – двадцать четыре часа.
– Мы согласны.
Врангель поднялся, положил правую руку на рукоятку отличного аварского кинжала. Гурдай обратил внимание на его выхоленную руку и простой топазовый перстень на безымянном пальце.
– Я не смею вас больше задерживать, господа.
Врангель сделал общий поклон. До конца униженные делегаты столпились в дверях. Наконец в вагоне остались только три генерала: Врангель, Покровский и Гурдай.
– Не правда ли, тяжело? – спросил Гурдая Врангель, останавливаясь возле него.
– Тяжело, Петр Николаевич.
– Никита Севастьянович обвиняет меня в излишней жестокости, – вставил Покровский. – Представьте себе: этот висельник Кулабухов – личный его друг.
– Что же, в такие времена приходится иногда не считаться с дружбой, – мягко заметил Врангель. – Времена некоторого, я бы сказал, одичания. Вообще обстановка гражданской войны глубоко извратила общечеловеческие понятия о добре, зле, дружбе, праве, справедливости.
– Это так, но все же вы напрасно действуете методом террора, методом запугивания, – горячо возразил Гурдай.
– Чем чреват наш метод?
– Кубанцы никогда не простят вам этого.
Врангель посуровел. С его лица сразу же стерлось прежнее напускное добродушие.
– Вы слишком смелы для вашего положения, ваше превосходительство.
– Что вы этим подчеркиваете?
Гурдай стоял перед Врангелем седой, плотный, с горящими глазами.
Врангель круто повернулся, вышел и вернулся с телеграфной лентой.
– Вы – атаман отдела и попусту болтаетесь в городе, – проговорил он, передавая ему ленту. – Главнокомандующий упрекает меня за непорядки, допущенные вами в своем отделе.
– Какие непорядки?
Крупные буквы Бодо запрыгали перед генералом. Он никак не мог понять, в чем именно упрекает Врангеля телеграфная лента, в конце которой значилась фамилия Деникина.
– Жилейское восстание, поднятое каким-то Батуриным, разрастается. Это позор. Мы вынуждены перебазировать на подавление восстания регулярные части, принадлежащие фронту. Вот к чему привела демагогическая политика деятелей рады.
Покровский взял из рук Врангеля ленту, перечитал ее, пренебрежительно улыбнулся.
– Жаль, приходится отправляться на фронт, а то бы я разгромил эту банду.
– Так вот что, Никита Севастьянович, – Врангель смягчил тон, заметив растерянность генерала, – немедленно выезжай в отдел. Это дурацкое восстание может подорвать наш международный престиж. Если об этом узнают союзники, мы можем лишиться снаряжения. Кстати, вас ожидает цивильный поручик, рекомендованный Брагиным. Его фамилия Шаховцов. Кажется, он…
– Шаховцов! – воскликнул Гурдай. – Поручик Сто тринадцатого ширванского полка! Здесь? Каким образом?
– Вам разве известна эта фамилия? – спросил Врангель, уклоняясь от ответа.
– Я знаю этого поручика, – сказал Гурдай, – его в свое время рекомендовал Карташев.
– Рекомендация Карташева очень ценна.
Покровский попрощался.
– Я вас оставлю. Тороплюсь, мне очень некогда.
После ухода Покровского Гурдай ближе подступил к Врангелю.
– Я выеду, Петр Николаевич. Только прошу вас, как казака, которому тоже дороги судьбы Кубани, – не отдавайте булаву войскового атамана Покровскому. Покойный Лавр Георгиевич не доверял этому человеку. Жаль, что вам не довелось участвовать в первом походе. Вы бы знали, как далеко предвидел Корнилов… Дав слово русского офицера, Покровский его не выполнил… Он спит и во сне видит булаву.
– Хорошо, – остановил его Врангель, – я могу вас порадовать: атаманскую булаву получит совершенно неожиданный кандидат.
– Кто? – с волнением спросил Гурдай.
– Генерал Успенский.
– Успенский! – Гурдай сделал шаг назад, – Но это еще хуже Филимонова. Успенский труслив и покорен…
– Иногда эти недостатки могут превратиться в достоинства.
– Что вы сделаете с остальными арестованными? – спросил Гурдай, чтобы замять свое крайнее разочарование. – Убьете?
– Зачем! Мы просто постараемся изолировать их от политической деятельности. По-моему, их придется выслать – и немедленно выслать – за границу.
Гурдая поджидал Буревой, приведший ему коня. Генерал взялся было за луку седла, потом раздумал, и они пошли вниз по Екатерининской улице. Гурдай был рад собеседнику и, откровенно сетуя на свою судьбу, бранил Покровского и Врангеля.
Буревой опасливо слушал генерала и, изменив своей привычке, хранил глубокое молчание. Ему казалось, что генерал откровенничает неспроста, а с какой-то предательской целью хочет узнать его мысли. В предыдущую ночь по приказу Брагина было арестовано и отправлено в тюрьму шесть казаков, якобы за попустительство дезертирам. Буревой боялся ответить за Огийченко. Вслушиваясь в тихую речь генерала, он выуживал только то, что подсказывала ему хитрая казачья настороженность. Потом генерал снова заговорил об опричниках Покровского. Буревого это окончательно расстроило. Он посматривал по сторонам, выискивая, куда бы улизнуть. Но везде плотно, один к одному, стояли дома, поперечные переулки освещались и также наглухо были заперты каменными зданиями. Только когда спустились на линию пивоваренного завода Ирзы, Буревой с радостью заметил пустыри и овраг позади кирпичной стены духовного училища. Он приостановился.
– Вот что, ваше превосходительство, – сказал он, – вы трошки возле фонарика подождите, а я коней напою. Тут вроде я кран заметил, как за вами ехал.
– Я, пожалуй, подожду, – охотно согласился Гурдай, – иди.
Буревой быстро зашагал, понукая лошадей, неохотно шедших в темноту. Пройдя около сотни шагов, он огляделся, прыгнул в седло и зарысил в какую-то кривую и узкую уличку.
– Надо тикать, – бормотал он, – Москву все едино не привезешь, а конишка лишний в хозяйстве не замешает.
ГЛАВА VII
Буревой добирался к Жилейской Адыгеей и Закубаньем. Через степную полосу путь был ближе, но Буревой боялся попасть в руки донцов, которыми загарнизо-нили линейные станицы, лежавшие на главных тыловых коммуникациях. Слух об операции Врангеля – Покровского долетел до фронта. В станицы начали уходить казаки из фронтовых корпусов, действовавших на Украине и Волге. Командование Добровольческой армии боялось восстаний в тылу и, используя давнишнюю рознь между донцами и кубанцами, оттягивало на Кубань потрепанные в боях донские части, якобы для переформирования и отдыха.
Измотав лошадей по бездорожью, Буревой к вечеру на шестые сутки попал в Гунибовскую. Впервые за неделю стянув заношенное обмундирование и разувшись, беседовал с хозяином:
– Вот еду до дому, – говорил Буревой, – и по всем правилам радоваться должен, а сосет под ложечкой. Иду на станицу, как абрек в набег, лесами, балками, щелями. С двух сторон мне опасно: от зеленых – как белый, а от белых – как дезертир. Как дотянул до села Царского Дара, решил было оружие кинуть к чертовой матери, седло утопить, запрячь коней в какие-нибудь дроги и причумаковать до Жилейской. Подумал-подумал и от стыда не решился. Не было такого случая еще в станице, чтобы казак с войны в таком виде возвертался. До десятого поколения срам… А тут еще эта англи-чанская форма, ядри ее на качан. Погляжу-погляжу на себя, противно. В черкеску бы переодеться аль в бешмет. Нету: бросил боевой вьюк в станице Пашковской, на учебной седловке дотянул.
– На учебной легче, – утешил хозяин.
– Без штанов и того легче, а никто без них не ходит. Так, говоришь, Жилейскую Батурин держит?
– Держит. Спутался с городовиками, со всякой босотой. Им терять нечего, абы с кем-нибудь драться, смутьянить. А что толку? Выбьют их как пить дать, а станицу спалят. Эта самая «чига гостропузая», что Батурин поднял, опять в леса уйдет, а люди отвечай за них. Стоит ли тебе возвращаться? Как у тебя с Батуриным?
– Ни то ни се. Когда-сь дружили, как-никак, однополчане и одной с ним присяги, после поцарапались, потом разбеглись. Думается, не станет мне Павло худое делать. А там – кто его знает. На всякий случай оставлю я у тебя генеральского дареного конька. Останусь цел – сам за ним вернусь, хороший магарыч поставлю. Убьют – отцу моему отведешь. А сейчас приводить коня в станицу несподручно. Гурдай вроде на восстание выезжает, займет станицу, не отговоришься. Только куда заховать?
– Поставим в половне. Закладем от входа досками. Половень у меня на два звена и вполовину порожний. А то потекут части, конь статный, на виду будет, заберут…
Утром Буревой выехал на Богатун. Не доехав до села, он свернул в лес и тропками выбрался к Кубани, ниже Ханского брода. Он решил из предосторожности передневать в лесу, с тем чтобы после заката бродом переправиться на правобережье, к Южному лесу. Как человек военный, Буревой догадывался, что оба берега прощупываются дозорами либо повстанцев, либо их противников. Облюбовав лужайку, окруженную унылыми к осени дубами, он спутал коня, расстелил бурку на пожелтевшей траве, густо усыпанной желудями, прилег на нее.
Вскидывая гривой, конь прыгал, отыскивая корм. На спине его и на боках виднелись мокрые следы подпруг и потника. Буревой смотрел на острый кострец, провалы пахов, сбитые бабки и с гордостью и любовью прикинул, сколько верст избегали эти копыта, под какими только ветрами не встряхивалась эта черная грива. Развязав вещевой мешок, он достал арбуз, разрезал его на две равные части и, выкрошив одну половину на полу шинели, отнес своему боевому другу, высыпал под дубом. Вернувшись, съел половину арбуза, озяб от него и, учитывая опасность, развел огонь из сухих листьев и тонкого сушняка. Лесная тишь и потрескивание костра располагали к дреме, но спать не годилось. Чтобы разогнать сон, Буревой вполголоса запел старинную песню:
За Кубанью-рекой, при долинушке,
Там казак коня пас на арканушке,
Понапасши коня, за чумбур привязал,
Своей шашечкой огонь вырубал,
Ковыль-травушку рвал, на огонешек клал,
Свои раны бойные перевязывать стал.
Перед смертью казак стал коня призывать:
«Не давайся, мой конь, неприятелю,
Только дайся, мой конь, отцу-матери родной,
Отцу-матери родной да жене молодой».
Увидала жена вороного коня:
«Ах ты, конь, ты мой конь, вороненький,
Где хозяин твой размолоденький?» —
«Оженила его пуля быстрая,
А венчала его шашка вострая…»
Все слабел и слабел его голос. Выглянувшее из-за ветвей солнце пригрело спину, и он заснул вниз лицом. Проспав около двух часов, Буревой проснулся, испуганно вскочил на ноги. «Заспал, а! – мысленно упрекнул он себя. – Пошла сила на убыль. Видать, пожрать надо».
Он достал из мешка хлеб и твердый, как камень, круг брынзы, но вдруг до его слуха дошли приглушенные голоса. Буревой загнал лошадь в гущину, спрятал бурку и вещевой мешок в кусты и пошел, осторожно раздвигая дичок-молодняк. У тропки, вытоптанной, очевидно, кабанами, в лесном загривке, Буревой остановился. Голоса приближались, показались люди. Удивленный Буревой увидел Шаховцова в шинели внакидку, застегнутой только на верхний крючок, без шапки, с опущенной головой, а позади него Павла Батурина. Шаховцов, не оборачиваясь и не поднимая головы, что-то говорил сдавленным голосом, а Павло шел молча, с плотно сжатыми губами. Он держал в руках карабин, как бы сопровождая арестованного. Буревой хотел сразу показаться, но осторожность одержала верх, и он остался в кустах. Вот они приблизились настолько, что были понятны слова Батурина.
– Матерь твою, отца-покойника, брата, сестру не хочу позорить. Потому и увел тебя от людей. Узнают ребята, какая ты ягода, – и тебя кончат, и семью твою осрамят. Ты мне еще не все рассказываешь…
– Все, Павел Лукич, все, – поспешно сказал Шаховцов.
– Читал твои бумажки. Все оставил Самойленко. Давно еще узнал тебя, Василий Ильич…
– Что же делать, как поступить? Что? Ведь мой отец погиб за меня, за мои убеждения.
– Не знал он твоих убеждений, а кабы знал, сам бы себя убил. Отец у тебя был правильный, а через твою душу и мой батько на себя грех взял. Пьянствовать стал, мучиться.
Они приостановились. Буревому отлично было видно побледневшее лицо Шаховцова, подрагивающие тонкие губы, потный лоб и прилипшие к нему волосики.
– Я хочу искупить свою вину, Павел Лукич, – сказал Шаховцов, – Завтра против вас выйдут регулярные войска. Они уничтожат вас. Разрешите мне умереть вместе с вами… Павел Лукич…
– Рано хоронить нас собрался, – сурово сказал Павло. – А просьбу твою могу исполнить. Не хочу на себя еще твою кровь брать, и так дюже много ее на мне. Возьми кольт…
Павло протянул ему револьвер.
– Для чего? – спросил Шаховцов, перехватывая револьвер дрожащими руками.
– Разрешаю умереть. Сам просишь.
Шаховцов покивал толовой, согнулся над револьвером, защелкал, проверяя обойму и вгоняя патрон в канал ствола. Буревой видел, как постепенно менялось выражение на лице Шаховцова, ставшем вдруг злым и решительным. Вот он потоптался на месте, опустил револьвер, откинул назад голову, как бы приготавливаясь к смерти, но вдруг животом бросился в кусты, ловко крутнулся, вскинул револьвер. Буревой понял, что жизнь Батурина в опасности. Не раздумывая, он прыгнул на спину Шаховцову.
– Павлушка! – закричал он, хватая потные выскальзывающие руки Шаховцова. – Павло!
Шаховцов ударил снизу вверх под бороду Буревого, тот откинулся от неожиданной боли и выпустил противника. Шаховцов бросился к реке, на миг мелькнул его защитный френч и исчез… Когда Батурин и Буревой выскочили к берегу, в буруне вынырнула черная голова. Павло прицелился и вел ствол, пока этот черный кружок, уносимый стремниной, не попал сверху узенького бугорка мушки. Потом щелкнули один за другим винтовочные выстрелы. Булькнули пустые гильзы, и Шаховцов больше не появился. Мимо кружились желтые потоки, с шумом запенивая ослизлые корни. Павло опустил карабин и взглянул на Буревого. По обе стороны его твердого рта резко вычертились глубокие складки.
– Прислали, – тихо сказал Павло, – прислали нас предать. Врангель прислал…
– Его? Шаховцова? – Буревой указал на реку.
– Да. Был когда-сь хороший парень. – Павло вздохнул, – белые генералы сбили. Хуже нет, когда человек двум хозяевам работает. Деникин и то от такого лучше. Тот хоть на виду враг. Против – так против.
– Все они сволота. Все на одну колодку.
– А ты как сюда попал? – подозрительно уставясь на Буревого, как будто только впервые его заметил, спросил Павло.
– Не подумай плохого, – Буревой отступил, – не подумай. С Шаховцом не опутай. По твоему совету.
– Говори ясно.
– Помнишь, когда на побывку приходил я, возле скирда встречались. Послухал тебя, Павло.
– Послушный. – Павло притянул к себе Буревого и так близко глянул ему в глаза, что тот невольно затрепетал от этого пострашневшего взгляда. – К кому пойдешь – дело твое, неволить не стану… только насчет Шаховцова – никому… Батько – Илью Иваныча, я – сына… Страшно… Сюда его увел, чтобы матерь потом не срамить, Ивгу, Петьку. Пущай все считают его за хорошего… Понял?
– Все понял, Павло. Пусти уже, а то задушишь.
Павло разжал пальцы, отпустил Буревого и пошел по тропке в обратном направлении.
– Можно в станицу? – опасливо опросил Буревой, догоняя его.
– А почему нельзя?
– Добровольческая армия…
– Пока мы в станице, а не Добровольческая армия.
– А ваши не тронут?
– Ты вреда особого не делал. Пожалуй, не тронут. Может, с нами пойдешь?
Буревой помялся.
– Опять воевать? Каким-ся палачом становишься. Если посчитать, человек двадцать пять на тот свет отправил.
Он рассказал Павлу про поход на Екатеринодар, про смерть Кулабухова, про разговоры с Гурдаем. Нерешительно, путаясь в словах, рассказал о том, как он увел генеральскую лошадь.
Выслушав рассказ Буревого, Павло улыбнулся.
– Как же тебе в станице оставаться? Тебя за такие дела подвесят не хуже Кулабухова.
– Ох, – Буревой тяжело вздохнул, почесал затылок, – стал, как Илья Муромец, при трех дорогах. Куда ни поедешь, везде копыта отдерут, беда.
– На месте постоишь, Илья Муромец?
– Да и на месте где ж тут стоять? Одни кусты да деревья. Поглядеть это хорошо. А жить нашему брату – раскорчеванное место нужно. Думаю, Павло, назад повернуть. До земли охота. Кажись, когтями бы начал ее ковырять. Мы-то смерть несем, а она… Ехал я по Гунибовскому юрту, озимки там густо взошли, уклочились, слез с коня, нагнулся, ладошкой по всходам повел, а показалось – по молодой девке. Аж в спину закололо.
– Понятное дело, – строго сказал Павло. – Я тоже не меньше твоего за землей соскучился. А вот зажал душу между двумя ладошками и хожу здесь неприкаянный, людей убиваю. Жду. Если раненым верить, начали бить Деникина. А раз начали бить, значит, и закончат. Придут на Кубань товарищи, прикажут с ними идти мировую революцию делать – не пойду. Останусь в станице, при земле. И сейчас бы ушел куда-нибудь на Мугань, не имею права. Доверились мне люди, нельзя бросить. Придут с пулеметами, с броневиками… Вот Шаховцова убил.. – Павло остановился. – Мое это дело? Кто меня судить назначил? А может, Шаховец правым окажется, а? Тогда что?
– Смотря кто судить тебя будет, – успокоительно сказал Буревой, – Если Покровский аль Врангель, то ясно – осудят. По их, Шаховец прав. Над такими делами важно мозги ломать, Павло. Вот взять Огийченко. От Сарепты до Катеринодара меня мучил. Никак не поймет, что к чему.
– Огийченко? Ты с ним был?
– С ним.
– А где он сейчас?
– Как где! – удивился Буревой. – Из полка самовольно винта нарезал. Я решил – к тебе, в Жилейскую.
– Нету его в Жилейской. А чего он из полка ушел?
– Кабы не ушел, забрали бы. Был Огийченко последнее время на язык невоздержан. Следили за ним, прислушивались. Никита Литвиненко особенно напирал. А когда на Катеринодар погрузили, дали нам в сотню человек десять с других полков, и среди них Кузьму Каверина. Помнишь, Донькиного мужика?
– Помню!
– Видать, сообщил Кузьма Брагину. В ту ночь, как пришли юнкера забирать Огийченко, он ушел. Часа за полтора до юнкеров. Еще нары теплые были.
– Ты пеший? – неожиданно спросил Павло.
– Конек в лесу пасется.
– Забратывай в станицу. У Ханского брода Мишка Карагодин ждет. Видать, вся душа от страха вытекла. Стреляли же. Ночью, если Шаховцу верить, подойдут.
– Гурдай подойдет, – сказал Буревой.
– Откуда знаешь?
– Врангель его посылал. Сам Гурдай мне жалился. После того как Кулабуха подвесили, всех членов рады под подозрение взяли. Теперь им снова приходится свою верность доказывать…
ГЛАВА VIII
Карательный отряд, усиленный бронепоездом и артиллерией, подтянули из Армавира. Бронепоезд, подойдя к Жилейскому разъезду, открыл беглый огонь по станице. Из эшелона, следовавшего под прикрытием бронепоезда, высадилась регулярная пехота, приготовленная было к пополнению «цветных» дивизий деникинской армии. Карательным отрядом командовал Гурдай. Сюда же к вечеру должен был прибыть Врангель, направлявшийся снова на минеральную группу. Повстанцы отступали форштадтом. Густые цепи дроздовцев вошли в станицу. Миронов прикрывал отход беженцев к Ханскому броду. Он командовал примерно полусотней, упорно держа гребень балки и окраину Южного леса. Один за одним выбывали ручные пулеметы, плавились стволы, и богатунцы метали бутылочные бомбы и даже камни в наседающих дроздовцев.
Батурин, принимая лобовой удар, девятый раз ходил в атаку со своей наполовину израненной конной сотней. Возле Батурина с ожесточенной суровостью дрался Меркул, дрался всегда трусоватый Писаренко, дрался Буревой. Осколок гранаты, разорвавшейся на площади Скачек, раздробил правую руку Меркула. Перемотав руку башлыком, яловничий, не покинув строя, рубил левой. Форштадт был сдан после того, как прискакавший от брода связист передал, что на левобережье переправились все беженцы, среди которых были Любка с ребенком, Перфиловна, Шаховцовы…
У околицы отступающих догнали Харистов и Шестерманка. Харистов вырядился в праздничную шубу.
Темный вершок шапки перекрестили галуны урядника: Харистов надел ту шапку, в которой он побывал на турецкой войне. Акулина Самойловна несла завернутую в клеенку бандуру.
– Ты чего, дедушка? – сдерживая коня, спросил Батурин.
– Тяжело мне сравняться с вами, – торжественно-певучим голосом произнес Харистов, – но дозволь с вами пойти. Знаю я те места, куда вы идете. Когда-то переплывал и Лабу, и Фарс, и Чохрак. Стар для подвига, но дозволь мне поднимать дух казаков. Знаю я добрые старинные думки.
– Вот так дед, – посмеялся Писаренко, – моторный дедок.
– Коня! – строго приказал Павло.
Писаренко подвел коня, принадлежавшего убитому недавно казаку. Павло спрыгнул на землю, поддержал стремя старику и прошел несколько шагов рядом, чтобы показать свое сыновье почтенье.
Акулина Самойловна торопливо догнала их, подала мужу бандуру, узелок, попрощалась.
– Куда вы, Самойловна? – спросил Павло.
– Домой.
– От нас отделяешься?
– Старому от хаты некуда шкандыбать, – отрезала Шестерманка. – Час добрый.
– Какая-сь юродивая, – сказал Писаренко, – мало, видать, от кадета плетей отхватила, осталась за сдачей.
По венцу Бирючьей балки катились повозки, скакали всадники. Загорелся Южный лес. Из леса вылетали обожженные совы. Они носились над степью. Ветер гнал верткие шары перекати-поля, и это также пугало птицу.
Ниже Ханского брода действовали притянутый с богатунского перевоза паром и баркасы, согнанные с верховых рыбалок и лиманов. Над Богатуном вспыхивали разрывы, освещая черные тучи, низко бегущие на восток.
Миша час тому назад на Купырике вплавь пересек Кубань, Петька переплыл реку, держась за гриву Червы. Елизавета Гавриловна и Шаховцовы были где-то впереди, на батуринской мажаре. Миша остался на берегу, с тревогой поджидая подхода Батурина и Миронова. Над Южным лесом и станицей усиливалось зарево. Отчетливо били гаубицы и мортиры, очевидно навесным огнем нащупывая переправу. От правого берега отчалил паром, до отказа нагруженный арьергардной группой пехотинцев Миронова. У баркасов парома кружавилась пена.
Миронов выпрыгнул на берег. На руках снесли пулеметы. Оборвали трос, топорами порубили днища баркасов и пустили паром по течению. Миронов поднялся на кочковатый пригорок.
– Вот-вот Павло должен быть, – сказал Мише Миронов.
– Парома нет…
– Ему не надо. Так приказал. Да вот и он… Счастливо…
По кремнистому днищу балки часто зацокали подковы. Топот оборвался у берега, и сразу же по реке поплыли кони. Течение сбивало их, вынося к топкой закраине лимана Черных Лоз.
Миронов вглядывался в тот берег.
– Как бы конница не настигла, – сказал он.
Возле него три человека установили пулемет. Пулеметчик покрутил ствол на вертлюге, подвернул целик, хлопнул одна о другую патронные коробки. Но никого не было.
Послышался треск валежника. Из леса гуськом выходили люди, ведя в поводу лошадей.
– Павел Лукич? – окликнул Миронов.
– Я.
– Жив-здоров?
Батурин поднялся к Миронову, выжал полы бекеши.
– Мокрая вода в Кубани, Антон.
– Вот туда бы этой мокрой воды. Видишь, как жгут, – сказал Миронов, – не жалко им.
– Чужого никому не жалко. Пущай палят, может, допалятся.
Павло заметил мальчишек.
– Кисло небось во рту, хлопчики? А? Зябко, мокро. Бр-р. Белые-то вон в станице, а красных – ив бинокль не увидишь… Скушно…
За шутливостью проскальзывала скрытая тоска, заставлявшая Мишу искренне, по-детски, пожалеть этого сильного и большого душой человека…
Открытый автомобиль остановился у горевшего кара-годинского подворья. В автомобиле сидели Гурдай, Врангель и Велигура. Возле двери дежурила цепь дроздов-цев, не подпускавшая соседей, собравшихся тушить пожар. Потрескивали обгорающие акации. Огонь поднимал и скручивал кровельные листы.
– Как красиво, – задумчиво сказал Врангель, – огонь – и вдруг такой мастер.
Он распустил горловую петлю бурки. Рубиновыми переливами заиграл орден Владимира с мечами. На ветровом стекле автомашины, на оружии генералов и кон-войцев также отражались отблески пламени.
– Я по природе глубоко мирный человек, – с кислой улыбкой сказал Врангель. – Помню, еще во времена юности, в Ростове-на-Дону, где я учился и жил, мне претила муштра реального училища, я не любил диких казачьих забав. Но теперь… Чей это дом?
Гурдай, к которому был обращен вопрос, подтолкнул Велигуру:
– Чей дом?
– Карагодина, ваше превосходительство. Караго-дина.
Гурдай наклонился к Врангелю, назвал фамилию. Тот безразлично кивнул.
– Почему я не помню Карагодиных? – пробурчал Гурдай на ухо Велигуре.
– Как не помните, ваше превосходительство? Сыну его вы еще четвертной билет приказали, урядника пожаловали.
Генерал оживился.
– За лихость?
– За лихость, верно, за лихость, – подтвердил Велигура, – не мальчишка оказался, а абрек.
– Помню, помню, – обрадованно повторил генерал, – отлично джигитовал. Кто бы мог предполагать…
К автомобилю протолкнулся Лука Батурин. Он был без шапки, в разорванной шубе, в грязи и паутине.
– Ты чего такой? а? – удивился Гурдай.
Лука привалился к генералу.
– Ваше прев… Никита Севастьянович, не давайте приказ…
– Какой приказ? – спросил Гурдай, сжимая тяжелую руку старика и отклоняясь.
– Палить мой двор. За Павла палить… Он виноватый, а двор при чем? Надорвался было, имущество вытягивал.
Гурдай отстранил старика, подморгнул в сторону задумавшегося, сидевшего спиной к ним Врангеля.
– Ладно. На глаза ему не попадись.
– Накличешь беду, – хрипнул Велигура, – Нет твоего дома в списке.
Врангель приказал ехать дальше. Со стороны Кубани слышалась пулеметная стрельба. Очереди вспыхивали залпами. Автомобиль водило из стороны в сторону. На стекло долетали брызги. Врангель запахнул полы мохнатой кабардинской бурки. Он, нахохлившись, сидел впереди, в высокой белой папахе, с квадратными плечами бурки. Когда он с гордым пренебрежением повернул голову, сразу напомнил хищную птицу, высматривающую добычу с высокой степной могилы.
– Вот до чего довели население вы, господа члены краевого правительства.
– Почему мы? – смущенно вымолвил Гурдай. – Почему, Петр Николаевич?
– Распустили, население, распустили. Бунтовщики вывели у меня из строя больше полусотни отличнейших офицеров. Больше полусотни! Только подумать. А когда Покровский повесил одного, этого болтуна и демагога Кулабухова, сколько обид. Сколько обид! Дикари!
Автомобиль скатился к Саломахе. На мосту вверх колесами валялась повозка, и возле нее – трое убитых и уже раздетых до белья.
– Вы уезжаете, ваше высокопревосходительство? – спросил Гурдай.
– Да.
– Рекомендуете взять заложников? Эта станица, станица, где я, к сожалению, рожден, издавна большевистски настроена. Особенно – иногородние, но также и казаки. Возьмите того же Батурина, Мостового…
– Мостового! – удивленно воскликнул Врангель. – Я и генерал Улагай хорошо запомнили эту фамилию. Бои под Котлубанью, под Царицыном! Упорные бои. Против четвертой кубанской дивизии дрался какой-то Мостовой.
– Это он, он, ваше высокопревосходительство, – вмешался Велигура. – Егор Мостовой. Он тут всю станицу перевернул.
Врангель замолчал. Подъезжали к правлению.
– Как же – заложников? – снова напомнил Гурдай.
– Заложники ценны, когда они представляют почетные и состоятельные фамилии. Здесь же?! – Врангель обернулся. – Вам, Никита Севастьянович, известно понятие – гуманизм уничтожения?
– Я догадываюсь, Петр Николаевич.
– Примените. Это сейчас важно, очень важно. Укрепление тыла. Всякие подозрительные должны быть повешены. Подъявший меч…