355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анна Масс » Песочные часы » Текст книги (страница 4)
Песочные часы
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 00:34

Текст книги "Песочные часы"


Автор книги: Анна Масс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 27 страниц)

Сибирские яблочки

К осени налились мелкие сибирские яблочки на ветвистой яблоне, стоящей возле забора. Половина ее веток глядела на улицу, и мальчишки обирали яблочки еще незрелыми. Но на той половине, которая глядела во двор, яблочки созрели, и вот, с разрешения Анны Васильевны, я держу в руке первое кругленькое живое существо, спустившееся ко мне с дерева. Я ношу его по двору, показываю ему свои кубики, черепки, тайное дупло с записками, строю ему домик из веточек, стелю постель из листьев.

Потом, когда они грудой лежат на тарелке и я до оскомины ими объедаюсь, – они становятся для меня просто яблочками, и ничем больше. Но вдруг из этой груды на меня глядит одно, и я выхватываю его с таким чувством, словно спасаю от гибели, несу к тому, первому яблочку, сочиняя радость их встречи, их разговор, их жизнь – сцену за сценой. Это мой собственный театр. У мамы свой, а у меня свой.

Концерт в госпитале

Роли мама учила дома, и поэтому я почти все мамины роли знала наизусть.

Новая роль – это было событие. Мама приносила тоненькую тетрадочку, исписанную от руки. К тетрадочке нельзя было прикасаться, потому что это и была новая роль.

После ужина со стола убиралась посуда, клеенка тщательно протиралась. Мама ставила на стол взятое из Москвы небольшое квадратное зеркало в деревянной оправе, к зеркалу – коптилку, садилась и раскрывала тетрадочку. С этой минуты мне запрещалось задавать маме вопросы, громко разговаривать, стоять рядом с мамой и глазеть на нее.

Я забиралась в свой угол между дверью и вешалкой и делала вид, что играю. А на самом деле из темноты наблюдала за мамой.

Это было очень интересно. Вот только что за столом сидела моя мама, такая привычная, в своей теплой вязанной штопанной-перештопанной кофте с оттопыренными карманами, в таких знакомых старых шлепанцах, обшитых стершимся мехом. И вдруг она менялась. Другими, непривычными становились голос, движения, выражение лица.

Мне в эти минуты очень хотелось выскочить из своего угла, подбежать к маме, чтобы удостовериться, что это все-таки она. Но я знала, что мама рассердится, и сидела тихо.

Шура тихонько укладывала меня спать. Но прежде чем заснуть, я еще долго смотрела на маму. Теперь мне видна была только ее спина, и, какое бы выражение лица ни было у мамы, спина оставалась маминой, родной. Это меня успокаивало, и я засыпала.

Некоторые мамины роли мне нравились, например, роль старушки-матери из пьесы «Синий платочек». Но одна роль мне ужасно не нравилась – мама играла злую управдомшу, которая кричит на всех, угрожает штрафом и вообще всем делает разные гадости. Пьеса называлась «Бом-бом, талибом», и это была единственная пьеса, которую мне смотреть не хотелось. Да и кому захочется видеть свою маму в роли злой управдомши, которую все терпеть не могут?

Однажды мама нарядила меня в бархатное довоенное платье с белым кружевным воротником и вплела в косички белые шелковые ленты.

– Пойдем в госпиталь, – сказала мама. – Сегодня мы даем концерт для раненых. Подожди меня во дворе, пока я оденусь.

Во дворе я подошла к нашей щели в заборе. Марика на крыше не было, а Алька сидела с той стороны, ждала меня.

– Глянь, какое я стеклышко нашла! – сказала она.

– А я на концерт иду, – похвасталась я. – В госпиталь! Моя мама там будет играть.

– Расскажешь, как придешь?

– Расскажу. А хочешь, я маму попрошу, чтобы она и тебя взяла?

– Меня бабка не пустит. Она говорит – театры грех. За театры Бог наказывает.

Мама сошла с крылечка, взяла меня за руку, и мы вышли за ворота.

Сначала мы ехали на трамвае, потом шли пешком и, наконец, очутились у большого кирпичного дома, похожего на ту школу, в какой мы жили по приезде.

– Вы, гражданочка, куда? – спросила у мамы стоящая у дверей девушка в белой косынке с красным крестом.

Мама протянула ей маленькую книжечку, в которой, я знала, была прилеплена ее фотография.

– А, артистка! Пожалуйста, проходите!

Мы пошли по коридору и очутились в зале, вроде театрального, но поменьше. Тут была маленькая сцена с занавесом, а на лавках и стульях сидели зрители. Некоторые ходили по широкому проходу. Кто на костылях, у кого руки на перевязи или головы забинтованы. Но они были веселые. Переговаривались, улыбались, даже громко смеялись и нетерпеливо посматривали на закрытый занавес.

Мама посадила меня на стул у самого прохода и сказала:

– Никуда не уходи. Я пойду гримироваться.

Она ушла, и мне сразу стало не по себе в этом шумном зале, заполненном ранеными в серых и синих халатах, докторами и медсестрами в белых.

Один раненый, на костылях, с забинтованной несгибающейся ногой, сел рядом со мной и дал мне конфету. Это была замечательная конфета – «Мишка косолапый». Я такие ела только до войны, да и то нечасто. Я хотела съесть не всю, а часть отнести домой и дать всем откусить, но конфета как-то незаметно свелась вся. Остался один фантик. Это тоже была ценность – фантик от такой конфеты, да еще с серебряной бумажкой.

– Ты с кем пришла? – спросил раненый. Он был молодой, может, чуть постарше моего брата, и они были даже чем-то похожи.

– С мамой.

– А где же твоя мама?

– Там, – я указала пальцем на закрытый занавес.

– Артистка? – с интересом спросил раненый. – Ну что ж, посмотрим на твою маму.

Я вдруг заволновалась. Мне очень захотелось, чтобы мама понравилась моему соседу.

Все в зале захлопали и притихли. Артист со сцены объявил о начале концерта. Он сказал, что первой будет исполнена сцена из спектакля «Давным-давно».

Этот спектакль я уже смотрела в театре. Правда, мама там не играла.

Занавес раскрылся. На сцену выбежала девушка в гусарском костюме – Шурочка Азарова, девица-кавалерист. Как ловко сидела гусарская форма на ее тоненькой фигуре! Трудно поверить, что это та самая Мила, с которой мы ехали в поезде и которая плакала над своей голодной Олечкой. Она запела:

 
Тихие поляны, ночь как день светла.
Спи, моя Светлана, спи, как я спала…
 

– Это твоя мама? – шепотом спросил меня мой сосед.

– Нет, – ответила я, жалея, что моя мама не такая молодая и красивая.

Сцена закончилась, Миле долго хлопали и кричали «браво»!

Объявили следующий номер – отрывок из спектакля «Сирано де Бержерак». Там играла Цецилия Львовна. Когда мы по приезде в Омск жили в школе, она казалась мне пожилой. А сейчас на сцене она выглядела молодой и очень красивой. Она ходила в длинном, переливающемся платье и говорила стихами нараспев.

– Наверно, это твоя мама? – наклонившись ко мне, спросил сосед.

Мне очень захотелось ответить, что да, это моя мама. На минуту стало обидно, что моя мама совсем не похожа на прекрасную Роксану. Я-то знала, что моя мама все равно самая хорошая, я бы ее ни на какую другую маму не променяла. Но раненый этого не знает, он судит по внешности, а внешность у мамы самая обыкновенная. Она и на артистку не похожа – маленькая, со вздернутым носиком, с тонкими светлыми косичками, уложенными сзади корзиночкой. И голос у мамы не певучий, а тоже обыкновенный. Но раненый, наверно, думает, что все артистки красавицы.

– Нет, – со вздохом ответила я, – это тоже не моя мама.

Отрывок закончился, все опять захлопали, закричали «бис» и «браво», а те раненые, у которых были забинтованы руки, стучали по полу ногами. Артисты раз пять выходили кланяться, а потом Цецилия Львовна подошла к самому краю сцены, низко поклонилась и сказала «спасибо». И тогда зал еще сильнее захлопал и затих только тогда, когда на сцену вышел артист, объявлявший программу, и поднял руку.

– А сейчас будет исполнена одноактная комедия «Бом-бом, тили-бом»! – объявил этот артист.

Я так огорчилась, что чуть не заплакала. Надо же такому случиться! Я опустила голову и решила не смотреть на сцену.

Но занавес раскрылся, и я не выдержала, стала смотреть.

Мама сидела за столом перед самоваром и пила чай. Она прихлебывала, звучно откусывала сахар, утирала пот и ехидным голосом рассказывала своему соседу, как она обрезала электрические провода у квартиранта с первого этажа за то, что он перерасходовал лимит. Эта противная тетка ничуть не была похожа на мою маму, и я решила: если сосед опять спросит – ни за что не признаюсь.

Но сосед не спрашивал. Он, видно, забыл про меня. Он смотрел на сцену и смеялся. И все в зале смеялись, глядя на маму.

Стоило маме произнести фразу, как зал тут же начинал хохотать.

Пришел квартирант с первого этажа, тот самый, у которого управдомша перерезала электрические провода. Он просил починить провода, а управдомша повернулась к нему спиной, повесила через плечо противогаз и стала ворчать, что вот, слабые интеллигентные женщины, вроде нее, дежурят на крыше, тушат зажигалки, а некоторые здоровые мужчины отсиживаются в тылу и жгут электричество. Мама со своим грубым хриплым голосом, красным носом и резкими жестами до того была в эти минуты не похожа на слабую интеллигентную женщину, что зал опять разразился хохотом.

Несчастному квартиранту стало жарко. Он снял пальто и остался в военной гимнастерке, к которой были приколоты два боевых ордена. Управдомша повернулась, увидела на груди квартиранта ордена, и у нее сделалось такое выражение лица, что даже я не выдержала и засмеялась. А мой сосед так и закатился от смеха. Он вытирал глаза носовым платком, крутил головой и притоптывал здоровой ногой.

Никогда я не думала, что моя мама может так всех смешить. Когда она дома при свете коптилки учила эту самую роль, мне нисколько не было смешно. А сейчас я смотрела на нее и не могла удержаться от смеха. Как это так у нее получается?

В зале все время хохотали, и маме даже иногда приходилось замолкать, чтобы дать залу немного успокоиться, а то слов не было слышно.

И когда пьеска кончилась, в зале такое началось, что из первого ряда встал пожилой человек в белом халате и крикнул:

– Тише, товарищи! Не забывайте, что на третьем этаже у нас тяжелораненые!

Только тогда аплодисменты и крики стали затихать.

Я потянула за рукав моего соседа. Он обернулся ко мне, и я сказала:

– Это моя мама управдомшу играла!

– Да ты что?! – изумился сосед. – Нет, правда?! Вот это мама!

Он толкнул другого раненого, сидевшего впереди, и сказал, кивая на меня:

– Слышь, Серёга! Это вот ее мама управдомшу играла!

– Здорово! – сказал Серёга. – Давно так не смеялся. Вот это талант, я понимаю!

Он сказал что-то своим соседям, и они стали оборачиваться ко мне, и через минуту многие уже знали, что это моя мама играла управдомшу. Раненые спрашивали, как меня зовут, гладили по голове, а я сидела счастливая и купалась в славе своей мамы.

Объявили антракт, многие ушли в коридор курить, а мой сосед остался, потому что я сказала, что мама, наверно, за мной сюда придет. Он сказал, что хочет посмотреть, какая моя мама не на сцене, а в жизни. Оказалось, что он тоже из Москвы и до войны выступал в заводской самодеятельности, играл на баяне.

Ко мне подошла женщина в белой косынке с красным крестом.

– Пойдем, – сказала она, – тебя там ждут.

Я удивилась и пошла за ней. Мы прошли по коридору и вошли в комнату, где переодевались и гримировались артисты. Мама, уже разгримированная, в обычном своем платье с белым воротничком и в серой вязаной кофте взяла меня за руку, вывела в коридор и сказала:

– Пойдем скорее.

– Куда?

– Как куда? Домой.

– А второе отделение?

– Я там не занята. У меня вечером спектакль.

– Ну, мама! – стала я просить, – пойдем в зал! Хоть на немножко!

– Зачем?

Не могла я ей сказать, что мне хочется похвастаться ею перед зрителями. А они и так уже узнавали маму, подталкивали друг друга и поглядывали с любопытством.

– Неудобно. Смотрят! – сказала мама и чуть не силой вытащила меня из госпиталя.

У прохожих на улице были невеселые, озабоченные лица. На остановке трамвая стояла большая очередь. Трамвая долго не было. Две женщины в очереди раздраженно переругивались.

Мама сказала:

– Опять сводка плохая… – и тяжело вздохнула.

Ордер на сапоги

Осень была ненастная – целыми днями шли дожди. На нашей улице грязь была такая, что в ней увязали лошади. Витя кашлял, у него часто болело горло, и он обматывал шею шарфом. Он уже не казался мне таким красивым, как раньше. Он очень похудел, а нос распух и покраснел от постоянного насморка. Руки у него были в ссадинах и заусенцах, ботинки от постоянной сырости совсем развалились, так что приходилось обвязывать их веревочками. Мама запихивала в Витины мокрые ботинки комки газеты и ставила на печку. Но печь не каждый день топили – дрова экономили. За ночь ботинки не успевали просохнуть, и Вите приходилось надевать по утрам сырые ботинки.

Мама и Шура сбились с ног, разыскивая для Вити сапоги. Но на рынке за сапоги просили слишком много, у нас таких денег не было, а в распределителе обувь и одежду давали только по ордеру, специальному разрешению, которое можно было получить только по блату. Блат – это нужное знакомство. А у нас его не было.

Как-то пришли к нам Витины московские друзья – Кирка и Егор. Они сели за стол, выпили с нами чаю, а потом Кирка вдруг сказал:

– Володю Антокольского убили.

Мама вскрикнула. Витя стал молча ходить по комнате взад-вперед и так сжал зубы, что под щеками у него начали перекатываться желваки.

– Совсем мальчик… – говорила мама. – Какой чудесный, какой способный мальчик!..

Я очень хорошо помнила Володю. Из Витиных товарищей он мне нравился больше всех. Он, хоть редко, но обращал на меня внимание и даже один раз катал на велосипеде. И в тот день, когда старшие ребята не дали мне мороженого, он за меня вступился. Нет, Володю не могли убить! Наверно, его тяжело ранило, так, что все решили: он умер. Но потом его вылечат.

– Мы с Сережкой послезавтра уезжаем, – сказал Егор.

– Что, вызов пришел? – спросил Витя.

– Ага. Мне в артиллерийское, а ему – в авиационное. Он тоже хотел зайти попрощаться, но не смог – мать переживает…

– Понятно.

В этот вечер меня не торопили спать, и я сидела со взрослыми и слушала их разговоры. Они вспоминали разные смешные случаи из довоенной жизни, но почему-то всем было не смешно, а грустно. Егор прочитал:

 
Сегодня ты не слышал тостов,
Не пахло в воздухе вином.
Мы вечер просидели просто
В краю далеком, неродном.
 

– Экспромт? – спросил Витя. – Неплохо.

Кирка, уходя, сунул Вите в руку какую-то бумажку.

– Вот, бери, – сказал он. – Мне в театре выдали, а у меня еще старые хорошие.

– Что это? – спросил Витя.

– Ладно, после разберешься, – ответил Кирка.

Бумажка, которую оставил Кирка, оказалась ордером на сапоги.

На следующий день мама пошла в распределитель и вернулась оттуда с новыми кирзовыми сапогами. Шура сшила Вите теплые байковые портянки. Вечером, придя с работы, Витя замотал ноги в портянки, надел сапоги и, стуча по полу подошвами, прошелся по комнате. Все, кто был дома – мама, Шура, хозяйка Анна Васильевна, тетя Лена с Маринкой, – все сошлись полюбоваться новыми сапогами. Должно быть, в них Вите было очень удобно, потому что он даже меня, наконец, заметил и спросил:

– Что? Завидно? – и не больно дернул за косичку.

И я закрутилась, завизжала от радости, что старший брат снизошел до меня.

Перед сном Витя поставил сапоги рядышком возле вешалки, погладил черные матовые голенища и сказал:

– Этого я Кирке никогда не забуду.

Вторая зима

Утром я проснулась от возгласа тети Лены:

– Нет, вы только посмотрите, какая красота!

Я слезла с постели, подбежала к окну и ахнула: куда девались грязь, лужи, изъезженные телегами слякотные болота! Всё было в снегу: крыши домов, завалинки, улица. А снег все шел и шел, ложился на подоконник, а на стекла легли первые морозные узоры.

Маринка стояла, уже одетая в шубку и валенки, и притоптывала от нетерпения: ждала, когда ее выпустят на улицу.

– Мама, отопри! – просила она. – Чё ты мне дверь не открываешь?

– Чё, чё! – передразнила тетя Лена, – сейчас, видишь, иголку потеряла.

Она нашла иголку, выпустила Маринку во двор, вернулась в комнату и остановилась у окна, глядя, как падает снег.

– Вот и год пролетел, – сказала она, – а конца все не видно…

Шура с утра ушла на рынок менять. Витя еще спал – было воскресенье. Его сапоги с торчащими из них портянками стояли у двери, как два верных пса: ждали, когда их хозяин проснется. Я сама оделась и вышла. Посмотрела в сторону сарая. Мальчишки на крыше пуляли друг в друга снежками. Алька у щели махнула мне в сторону ворот: айда на улицу!

За воротами мы с Алькой стали подставлять ладони падающим снежинкам. Они ложились на ладони, мы не успевали их разглядеть – они очень быстро таяли на теплых ладонях, после них оставалась чистая капелька. Мы запрокидывали лица, ловили снежинки языком.

– Смотри, твой брат, – сказала Алька.

Я оглянулась и увидела Витю в новых сапогах, выходящего из наших ворот. В одной руке он нес два пустых ведра, а другую руку, как и мы, подставлял падающему снегу. На мягком снегу отпечатывались следы его сапог. Навстречу ему от колонки медленно шла Ксюша с коромыслом на плечах. Серый платок сполз с ее головы, и снег падал прямо на светлые косы, уложенные короной. Она поравнялась с Витей, он ей что-то сказал, она засмеялась и прошла мимо. Он посмотрел ей вслед. И когда повесил ведро на кран и пустил воду, то смотрел не на воду, а на Ксюшу, так что вода перелилась через край и хлынула на снег. Витя отставил ведро, повесил на кран второе, а Ксюша вдруг остановилась, сняла с плеч коромысло и поставила ведра на снег. Наверно, устала. Тогда Витя закрыл кран, оставил у колонки полные ведра и подошел к Ксюше. И они о чем-то заговорили. Потом Витя поднял на плечо коромысло с полными ведрами и понес. Но он не умел носить воду на коромысле. Ведра качались, и вода выплескивалась. Ксюша смеялась и протягивала руки, чтобы отобрать у Вити коромысло, но он не давал. Потом отдал коромысло, а ведра понес в руках. Они шли рядом, говорили о чем-то и смеялись. У ворот они остановились. Ксюша несколько раз бралась за щеколду, но не входила, а продолжала стоять и разговаривать с моим братом. Мы с Алькой издали смотрели на них, но они нас не замечали.

Внезапно калитка резко отворилась.

– А ну, домой! – приказала бабушка. – Поросенок некормленый, а она тут нехристей приваживает!

Она втащила Ксюшу во двор, внесла ведра, калитка захлопнулась.

Витя постоял немного у запертой калитки, посмотрел по сторонам, словно вспоминая о чем-то.

– Ведра у колонки оставил, – напомнила ему Алька. Витя вернулся к колонке, взял ведра и понес их домой.

Сыпняк

Мы не успели запастись дровами до наступления морозов. По утрам в комнате было так холодно, что пар шел изо рта. Шура разжигала керосинку, готовила, а нас с Маринкой укутывала в одеяла поверх одежды и сажала поближе к керосинке. Иногда доставала какие-то доски и топила печку. Гулять не выпускала: боялась сыпного тифа.

Страшное слово «сыпняк» стало часто повторяться: соседская девочка заболела сыпняком. Женщина через двор умерла от сыпняка, двое детей осталось. У Горюновых дети заболели сыпняком.

Маринка заболела. Старенький доктор, который в прошлую зиму лечил меня от свинки, сказал, что у Маринки корь.

– Слава богу, что не сыпняк, – сказала тетя Лена. Она сама еле ходила: у нее был грипп. Она завязывала нос и рот косынкой, чтобы нас не заразить. И все равно я заразилась от нее гриппом, а от Маринки корью. Мне было очень плохо, я задыхалась, меня мучили кошмары. То мне казалось, что я ослепла, то в меня целился из ружья фашист. Я с криком вскакивала, сбрасывала одеяло, и каждый раз мама или Шура успокаивали меня, давали попить, укрывали потеплее.

– У меня сыпняк? – спрашивала я.

– Корь, – отвечала Шура. – Тоже не подарок.

Однажды я услышала глухой стук топора во дворе. Привезли, наконец, дрова.

Анна Васильевна, с красным от мороза лицом, внесла в комнату припорошенную снегом охапку поленьев и с громким стуком опустила на пол у печки. Вскоре в печке заплясал огонь, затрещали дрова, и в комнате стало так тепло, что я вылезла из-под одеяла и села на постели. Голова у меня кружилась от слабости, но мне было весело, захотелось играть, и я поняла, что это я начала выздоравливать.

А когда я, наконец, выздоровела, оказалось, что мне не в чем выйти на улицу – валенки стали малы.

Прошло еще много дней, прежде чем Шуре удалось обменять на рынке мои валенки на другие, побольше, и мне разрешили выйти погулять.

Софья Леонидовна

В один из дней нашего с Маринкой долгого домашнего заточения к нашей соседке тете Лиде, которая со своим мужем тоже снимала комнату в доме Анны Васильевны, приехала из Ленинграда мать.

Когда я в первый раз увидела Софью Леонидовну, я испугалась. Никогда мне еще не приходилось видеть таких исхудалых людей. Она ходила, держась за стену, голова ее тряслась, как будто Софья Леонидовна все время кивала.

– Мама, почему она такая? – спросила я.

– От истощения, – ответила мама. – В Ленинграде голод. Такой голод, что многие умерли. Немцы окружили город со всех сторон и не пропускают машины с продуктами. Там блокада, понимаешь?

– Понимаю, – ответила я.

Мне Марик рассказывал про блокаду. У него в Ленинграде осталась бабушка, которая выучила его и Левку читать, писать и говорить по-французски.

Когда Софья Леонидовна пришла к нам и увидела Барсика, который грелся у печки, она подошла к нему и стала гладить.

– Как он похож на моего Ваську, тоже сибирский был кот, – сказала она.

– А где он сейчас? – спросила я.

– Убежал. Мне нечем было кормить его, и он убежал.

– А у одного мальчика с нашей улицы, – сказала я, – бабушка живет в Ленинграде. На Литейном. Она им все не пишет и не пишет. Она, наверно, умерла от голода.

Софья Леонидовна молча гладила Барсика.

Тетя Лена нарезала хлеб тонкими ломтиками, поставила блюдечко с мелко-мелко наколотыми кусочками сахара, налила в чашки кипятку и сказала:

– Садитесь, Софья Леонидовна, выпейте кипяточку. И вы садитесь, – приказала она нам с Маринкой. – Только, пожалуйста, не задавайте глупых вопросов. Вы видите, Софья Леонидовна плохо себя чувствует.

Мы сели к столу. Софья Леонидовна взяла ломтик хлеба и, прежде чем откусить, долго смотрела на него. Глаза ее заволоклись слезами, она торопливо вытащила из кармана платок и вытерла глаза.

– Не обращайте на меня внимания, – сказала она. – Это от слабости… Извините.

В эту долгую, холодную зиму Софья Леонидовна приходила к нам почти каждый вечер.

Она останавливалась на пороге и говорила со смущенной улыбкой:

– Разрешите мне посидеть у вас. Что-то мне неуютно в нашей комнате. Никак не могу найти общего языка с зятем.

Зять – это был муж тети Лиды, высокий, толстый дядька, которого мы с Маринкой побаивались и не любили.

Мы радовались, когда к нам приходила Софья Леонидовна. Она садилась у печки на низенькую скамеечку, а мы – у ее ног, на коврике.

Софья Леонидовна рассказывала нам про Робинзона Крузо и его друга Пятницу, про мальчика Нильса и его путешествие с дикими гусями, про Золушку и про гадкого утенка, который оказался прекрасным лебедем. Мы с Маринкой сколько угодно могли ее слушать.

И наконец-то я научилась читать и писать. И не только я, но и Маринка, хотя ее не учили, она сама садилась напротив нас с Софьей Леонидовной и смотрела, как пишутся буквы. И научилась. Только она их писала наоборот, потому что сидела с противоположной стороны, и позже ей пришлось переучиваться.

Букваря у нас не было, и Софья Леонидовна учила меня читать по книжке с картинками, которую мне подарила на день рождения Наташа Захава. Книжка называлась «Утенок Тим». А буквы я писала в самодельной тетради, сшитой из листков оберточной бумаги.

– Осенью пойдешь в школу, – говорила Софья Леонидовна. – Наверно, к этому времени мы все уже вернемся домой. Вы – в Москву, а мы – в Ленинград. Вспоминай меня, ладно? Может быть, ты последняя моя ученица.

Когда мы одолели «Утенка Тима», Софья Леонидовна принесла мне довольно толстую книгу с картинками не на каждой странице и с буквами не такими крупными, как в предыдущей. Называлась эта книга «Ребята и зверята».

– Вначале тебе будет немножко трудно, – сказала Софья Леонидовна. – Но если ты не бросишь и прочтешь ее с начала и до конца, то ты на всю жизнь полюбишь читать книги. На первых порах я тебе помогу.

Но Софья Леонидовна не смогла со мной заниматься. Она заболела, и ее положили в больницу. Больше я ее никогда не видела. Книгу, которую она мне подарила, я прочитала сама с начала и до конца. И на всю жизнь полюбила читать книги.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю