355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анна Масс » Песочные часы » Текст книги (страница 16)
Песочные часы
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 00:34

Текст книги "Песочные часы"


Автор книги: Анна Масс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 27 страниц)

Вера Михайловна

В седьмом классе, к ноябрьским, у нас уже шестерых приняли в комсомол. К Новому году еще пятеро готовились. Готовилась и я: зубрила Устав, читала газету «Правда», чтобы знать международное положение. Исправляла отметки. Вообще, старалась. Рекомендацию в комсомол мне дала Лена Ломакина из Валиного восьмого класса.

Торжественный день наступил. Мы, пятеро вступающих, собрались на первом этаже у пионерской комнаты. Там заседал Совет дружины.

Уже благополучно прошли четверо. Наступила моя очередь. Я вошла.

За столом сидели наш классный руководитель историк Анатолий Данилыч, Лена Ломакина, две девочки из Совета дружины, а вдоль стены, на стульях, расположились все шесть комсомолок нашего класса. Среди них – Алла Лухманова. Она взглянула на меня, усмехнулась и отвела глаза. Мне бы сосредоточиться перед тем, как отвечать на вопросы, а вместо того я стала думать: что означает злорадное выражение Алкиного лица?

Она уже давно на меня злилась. Перед ноябрьскими, когда мы обсуждали на группе первых кандидаток в комсомолки, я выступила против нее. Сказала, что она ставит себя выше других, презирает тех девочек, которые одеваются беднее, чем она. Алла и меня как-то спросила:

– Зачем ты носишь штопанные чулки?

– А ты разве не носишь? – удивилась я.

– Вот еще! – ответила Алла. – Я их выбрасываю.

Ее папа-генерал привез кучу всяких вещей из Германии, и она выхвалялась то красными американскими ботинками на белой каучуковой подошве, то кожаной сумкой на широком ремне. Это было противно, а еще противнее было то, что некоторые девочки к ней подлизывались, а ей это нравилось, она их приглашала в гости, а они после, захлебываясь, рассказывали, какие у Аллы в квартире сервизы, какие люстры, ковры и прочее.

Вот об этом я на группе сказала. И все же, когда стали голосовать, за Аллу проголосовало большинство. Она хорошо училась, оформляла классную стенгазету, чего еще?

Алла после того собрания с виду вела себя со мной вполне дружески. Но здесь, в пионерской комнате, когда я увидела ее усмешку, мне стало не по себе.

– Расскажи автобиографию, – услышала я.

Автобиография моя уложилась в три фразы: родилась, поступила в школу, принята в пионеры в таком-то году.

– Какую ведешь общественную работу?

– Звеньевая.

– Какие провела мероприятия во второй четверти?

– Обсуждение книги «Алые погоны», сбор, посвященный списыванию и подсказкам…

Наступила пауза, которая показалась мне странной: по установленной традиции мне должны были задать два-три вопроса по Уставу и по международному положению и отпустить. Но почему-то сидящие у стены отвели от меня глаза, а Лена Ломакина, насупившись, чертила что-то на листке бумаги.

– Правда ли, – опасно-вкрадчивым тоном спросил Анатолий Данилыч, – что ты тайно слушаешь по радиоприемнику «Голос Америки»?

– Я?!

– Разумеется, ты. Ведь не я же.

– А откуда… Откуда…

Я хотела спросить, откуда они выкопали эту сплетню, но запнулась, подбирая выражение, а Анатолий понял меня по-своему.

– Откуда нам это стало известно? Нам об этом сообщила твоя подруга, проявив тем самым комсомольскую сознательность.

Больше всего меня возмутило, что Анатолий назвал Алку моей подругой. Что это работа Лухмановой – я не сомневалась: кому бы еще пришло в голову такое? Я взглянула на нее и встретилась с ней глазами. У нее был подчеркнуто прямой, подчеркнуто честный взгляд принципиальной комсомолки.

У нас дома не было радиоприемника. Висела только черная тарелка городской радиосети. Но однажды брат взял меня с собой в гости к своему другу-студенту, куда-то в Сокольники. У того был радиоприемник, и они поймали джаз. Я бы не обратила на это внимания, но брат и его приятель жадно прильнули к радиоприемнику и слушали до тех пор, пока музыку не заглушил воющий звук.

В тот день я узнала, что джаз – это запрещенная музыка, а особенно американский джаз, как раз тот, который нам удалось случайно поймать. У брата и его приятеля были возбужденные и слегка даже ошалелые лица, и хотя Витя, пытаясь казаться равнодушным, сказал: «Ну и что особенного? Музыка как музыка!» – я все же видела, что он притворяется и что для него это событие.

Мне было приказано не трепаться, а я не выдержала, рассказала. И кому? Лухмановой! Уж очень она хвасталась своими американскими ботинками.

– Подумаешь, ботинки! – сказала я ей. – Вот я недавно настоящий американский джаз слушала по радиоприемнику!

И вот как она это повернула. Тайно! «Голос Америки»! Да ведь это почти то же самое, что обвинить меня в шпионаже.

– Я не слушаю «Голос Америки»… – начала я, но в этот момент заговорила Ира Немакова, председатель Совета дружины:

– Вот Лена дала тебе рекомендацию в комсомол. Поверила тебе. Ты понимаешь, как ты ее подвела?

Лена еще ниже склонилась над листком бумаги. Я почувствовала себя без вины виноватой перед ней.

– В общем, пока не может быть речи о твоем вступлении в комсомол, – закончила Ира и добавила: – Иди.

Это было так обидно, так несправедливо! Не в силах поверить, что все кончено, я сказала:

– Я же готовилась! Можете спросить меня по международному положению!

Все засмеялись. Если бы не засмеялись, я, наверно, так бы и вышла из пионерской комнаты. Но когда я увидела смеющееся, откровенно мстительное лицо Аллы, то уже не могла сдерживаться. Бросилась на нее и ударила по лицу. Все опешили, и я успела еще раз ее ударить.

– Гадина! – крикнула я. – Какая же ты гадина!

Меня оттаскивали, я царапалась, лягалась. Раз они заодно с Аллой, значит они все мои враги.

– Тихо! – раздался властный голос Анатолия Данилыча. – Отпустите ее.

Меня отпустили.

– Двойка за поведение, – спокойно сказал учитель. – Остальное решит педсовет. Вплоть до твоего дальнейшего пребывания в школе.

– Да! – срывающимся голосом сказала Ира. – Мы поставим вопрос об исключении! Устроить драку на Совете дружины! Это… Такого еще…

Я повернулась и выбежала из пионерской комнаты.

Давно уже стемнело, и все разошлись, а я стояла в гардеробе, спрятавшись за шубами. Что теперь будет?

Окончились занятия второй смены, девочки хватали с вешалок свою одежду, смеялись, отпихивая друг друга от высокого зеркала в вестибюле. Хлопала дверь.

Я забилась в самый угол. Но дядя Леша, старенький гардеробщик, обходя вешалки, все же заметил меня. Он ничего не сказал, постоял немного и пошел на свое место у входа.

А я все стояла и стояла и, вместо того чтобы искать выход из положения, думала о каких-то пустяках. О том, что хорошо бы у меня был котенок, я бы с ним играла и все секреты поверяла бы только ему, потому что только он один не предаст. Потом вдруг меня обжигала мысль, что меня исключат из школы и что меня такое ждет дома – даже представить страшно, и от страха тошнота подступала к горлу. Не было сил одеться и оставить школу, казалось, уйду – и больше меня не пустят.

И вдруг я услышала голос, на который рванулась из своего угла. Мне показалось, что все это время я ждала именно его и сейчас, сию минуту, все станет на свои места, все объяснится. Это был голос моей первой учительницы Веры Михайловны:

– Дядя Леша, миленький, потом, потом! У меня Вовка в больнице, мне каждая минута…

Я вышла из-за вешалок, обняла Веру Михайловну, прижалась к ней и разревелась.

– Что ты? – спросила она. – Эй, а ну, подними голову. Вымахала чуть не с меня, а ревешь как первоклассница. Что случилось?

– Меня из школы исключают!..

– За что? Да не реви, пойдем вон к фикусу, я на стул сяду, а то весь день на ногах.

Как я рада была этому резковатому тону, этому строгому, неулыбающемуся лицу! Она-то всегда умела отличить правду от лжи. Она мне поверит. Я смотрела на учительницу с такой надеждой, которая почти уже была уверенностью, что все самое страшное осталось позади.

Я рассказывала, а где-то в глубине сознания мелькало: как постарела Вера Михайловна, как она увяла за эти три года! Не хватало зубов спереди, щеки поблекли и опустились, образовав вокруг рта глубокие складки. А одета она так же бедно, как и раньше. Туфли, правда, веревочками не подвязаны, а платок все тот же, серый, вязаный, во многих местах заштопанный.

– Да что они, с ума посходили? – сказала Вера Михайловна, когда я закончила свой рассказ. – А ты тоже. Тихоня! И что же ты тут стоишь, оплакиваешь себя? Почему на сборе толком не объяснила?

Я молчала и плакала.

– Пойдем в учительскую, – вздохнув, сказала Вера Михайловна.

– Не пойду! – буркнула я.

– Вот еще – не пойду! Легче легкого – спрятаться и дрожать от страха. А ты вот попробуй постоять за себя!

Мы поднялись на второй этаж и, свернув в коридор, столкнулись с Анатолием Данилычем. Он был в ушанке и в шинели. Видно, шел домой.

– А, Вера Михайловна, – сказал историк. – Я думал, ты ушла давно. Тебе, кажется, в больницу…

– Ну? – обернулась ко мне Вера Михайловна. – Вот, объясни учителю всё по порядку.

Анатолий Данилыч взглянул на меня, и этот мельком брошенный взгляд обдал меня таким холодом, что я не могла сказать ни слова. Я умоляюще посмотрела на Веру Михайловну.

– Пойди-ка вон туда, на площадку, – сказала учительница. – И стой там, пока не позову.

Я послушно вышла на лестничную площадку и прислонилась к перилам. До меня доносились отдельные слова, произнесенные в повышенном тоне.

Только сейчас мне вдруг пришло в голову, что Вера Михайловна из-за меня не пошла в больницу, где лежит ее Вовка. Вдруг ему очень плохо, и он ждет ее, а она все не идет и не идет – из-за меня! На минуту стало стыдно, а потом я подумала: мне хуже, чем ему. Я ему даже позавидовала. С какой радостью я бы сейчас поменялась с ним местами!

Я на цыпочках подошла поближе к началу коридора и стала слушать.

– …Нет, касается! – услышала я голос Веры Михайловны. – Меня всё касается! Потому что мне ее вот такую доверили, и я за нее в ответе. Это надо не знаю, до чего ее довести, чтобы она в драку полезла. А вы не разобрались, доносу поверили…

– А если это правда? – сказал историк. – Ведь это тень на всю школу!

– Да вы с ума сошли, Анатолий Данилыч! Если! А если не правда? На всякий случай человека позорить? Лишь бы тень на школу не упала?

– Ты считаешь, что избить подругу за то, что та вскрыла позорный поступок…

– Да какой поступок? Какой поступок? Не она виновата, вы перед ней виноваты!

– Давай-ка, Вера, не рубить с плеча. Отложим до педсовета, там разберемся.

– Значит, так ей и ходить оплеванной до педсовета?

– А ты предлагаешь вообще замять это дело? Ну, нет!..

– Скажи лучше – на попятный не хочешь идти. Авторитет боишься подорвать. Да какой у тебя после этого будет авторитет?

– А это, дорогая Вера Михайловна, пусть вас не беспокоит! – заносчиво ответил историк. – Мой авторитет – четыре года фронта и восемь боевых наград!

– А я вот на фронте не была, – сказала Вера Михайловна. – Сына не на кого было оставить и сестру параличную. Мне, значит, нужно быть чуткой и справедливой, а тебе не нужно: у тебя восемь боевых наград.

– Ну, хорошо, хорошо! – воскликнул историк. – Если ты так настаиваешь – я разберусь. Проверю. Завтра же.

– Нет, не завтра, – прервала Вера Михайловна. – Прямо сейчас пойди к ней домой. Что ж мучить человека? Я бы сама пошла, все равно в больницу опоздала. Да ведь ты такой, ты и мне не поверишь.

Я стремглав бросилась вниз по лестнице. Под удивленным взглядом дяди Леши кое-как оделась и выбежала из школы. Я даже не подумала, что для подозрительного Анатолия мое бегство будет служить лишним доказательством моей виновности. Но когда я представила себе, что нужно до самого дома идти с ним рядом и молчать – потому что – о чем мне с ним говорить? – я испугалась. Пусть один идет, если хочет.

Анатолий Данилыч не пришел. На педсовет меня не вызывали. И двойку за поведение не поставили. Как-то все сошло на тормозах.

История эта с неприемом в комсомол произвела на меня, однако, угнетающее впечатление. Мне стало противно приходить в класс, видеть рожи Лухмановой и ее приспешниц, которые шушукались и хихикали за моей спиной, я окончательно забросила учебу, на экзаменах получила двойки по алгебре и геометрии. Маму вызвали в школу и сказали, что одно из двух: или она меня забирает из школы и отдает в техникум, или меня оставят на второй год в седьмом классе.

В те годы многие, получив аттестат об окончании седьмого, шли в техникумы. Не от хорошей жизни, из-за тяжелого материального положения в семье. Некоторые уходили и после четвертого класса – в ремесленные училища. Самые упорные потом, работая, оканчивали вечерние школы и даже институты.

Меня, после долгих и мучительных семейных обсуждений под аккомпанемент моих горьких рыданий, решили оставить на второй год в седьмом классе.

Но, как говорится, нет худа без добра: в новом классе, тоже «А», меня приняли на удивление доброжелательно, не придав значения позорному клейму второгодницы. И я как-то сразу раскрепостилась, почувствовала себя своей. И учиться стала лучше. Не намного, но все-таки.

Плёсково – Арбат нашего лета

Произношу хоть мысленно, хоть вслух: «Плёсково» – и словно причаливаю в лодочке к теплому, пахнущему земляникой, можжевельником и рекой берегу. Плёсково – Арбат нашего лета, три месяца каникул. Зимой на уроке Евгения Ивановна чертит на доске трапецию, а мне представляется скирда сена посреди поля, и вдруг толкнется в груди: «Плёсково»! И нет класса, а только рожь сухо шелестит. Я иду босиком по узенькой, теплой, гладкой-гладкой меже. Рожь – до горизонта, я раскидываю руки так, что сухие колосья с обеих сторон щекочут мои ладони. Бегу, ощущая себя маленьким самолетиком в синем небе.

Плёсково – это наш пионерский лагерь, белый двухэтажный дом с балконом на двух колоннах и флигелек напротив. Бывшая усадьба графа Шереметева. Длинная дощатая столовая, «линейка» с высокой мачтой посередине, волейбольная площадка, скамейки вдоль аккуратных, посыпанных песком дорожек. Тут мы опять все вместе – все дворовые с улицы Щукина и с улицы Вахтангова, тоже дети артистов.

Слышу трели пионерского горна, переборы аккордеона, упругий звон мяча, взлетающего над волейбольной сеткой, ежеутреннюю торжественную команду: «На флаг… рав-няйсь! Смирна! Флаг… пад-нять!» Песни про то, как «в Кейптаунском порту с пробоиной в борту „Жаннетта“ поправляла такелаж…»

… Что-то объясняет у доски Евгения Ивановна, а я представляю себе: вот мы собираемся у театра. Нас провожают родители. Вот автобус подошел, запах бензина будоражит, в нем – предчувствие долгого, трудного путешествия. Мы рассаживаемся, мамы дают последние наставления – и вот автобус идет сначала по Москве, потом по узкому Калужскому шоссе мимо деревень, дальше – вдоль ряда кривобоких низкорослых елок, за которыми – поля, а за полями – леса. И уже Москва где-то далеко, и я не увижу ее целых три месяца. Дорога все хуже, давно уже не асфальт, а проселок, автобус подпрыгивает, кого-то укачивает. Остановка («Девочки направо, мальчики налево!»).

От Михайловского до Плёскова – шесть километров бездорожья. Автобусу не проехать по раскисшей глинистой слякоти. Он разворачивается и уезжает, а мы остаемся и разбегаемся по поляне в ожидании грузовика из колхоза. Мы загадываем: если приедет Ваня Дубцов, то мы не застрянем и не перевернемся. Ваня Дубцов – колхозный шофер и сын председателя колхоза.

В Михайловском – санаторий, а до революции – тоже поместье Шереметевых. Плёсково – это их маленькая усадьба, а тут целый дворец. Как память об одном из графов остались елки, посаженные в кружок посреди поля. Говорят, что под ними граф похоронил своего пони. Елки высокие, и нижние ветки стали уже высыхать.

Приезжает Ваня Дубцов, худенький, в промасленном пиджачишке, опускает задний борт, подставляет ящик, мы забираемся в кузов и начинается последняя часть путешествия, самая рискованная. Грузовик кренится с боку на бок, мотор взревывает, грязь под колесами кажется бездонной и бесконечной. А вдруг машина застрянет посреди этого густого моря грязи со склизкими глинистыми берегами – что с нами тогда будет?

Но Ваня знает все тайные объезды, все спрятанные под жижей островки тверди, лавирует между часто посаженными стволами лип, которые отделяют дорогу от поля. Кажется, что кузов не пройдет, застрянет между стволами. Но ничего, проходит под испуганные наши вопли.

И когда грузовик выезжает наконец на мощеную булыжником дорогу и мы видим долгожданную арку с кумачовым полотнищем, на котором еще невыгоревшее ярко сияет «Добро пожаловать!», и останавливается возле свежепобеленного двухэтажного дома с голубыми обводами окон, с ласточкиными гнездами под крышей, мы искренне, от всей души благодарим Ваню, испытывая к нему даже легкое чувство влюбленности.

…И обязательно взять с собой на этот раз наволочку!

Еще нет и в помине резиновых надувных матрасов, кругов, дельфинчиков, всего этого фигурного купального антуража. Зато есть счастье обладания собственной наволочкой. Эту наволочку надо намочить, отжать, потом раскрутить, держа за раскрытые края, и с размаху опустить на воду. Наволочка надувается большим упругим пузырем. Нужно положить на этот пузырь подбородок и плавать, зажав в руке края.

В прошлом году у меня не было наволочки, и я завидовала тем, у кого они были. Пользоваться казенной строго-настрого запрещено. Я написала маме, чтобы привезла в родительский день наволочку, и она привезла – что это было за счастье! Теперь уже не я, а ко мне подходили и просили дать поплавать. К этому времени я уже научилась плавать – может быть, как раз потому, что не было пузыря.

А песни! Песенный поток, гипноз, песенная нирвана, в которую уходишь всеми своими чувствами!

 
Когда в море горит бирюза,
Опасайся шального поступка.
У нее голубые глаза
И дорожная серая юбка.
Эй, моряк!
Не надейся на помощь норд-веста.
Мисс из знатной семьи,
И богатого лорда невеста…
 

Или вот эта:

 
…Они пошли туда,
Где можно без труда
Достать себе и женщин и вина…
 

Или эта:

 
… Сталь засверкала
В руках у Джона,
Нелли упала
Без крика, без стона.
Гарри вскочил на ноги,
Джон Грей кричит: «С дороги!»
В Гарри он нож вонзил!
 

И тому подобные.

Каждая песня – как щелочка в заборе, сквозь которую брызжет какая-то разудалая, сумасшедшая и невероятно притягательная жизнь.

– Встань, повтори вопрос! Опять витаешь? Садись, два!

Петя + …

Кажется, совсем недавно мы, девочки из тринадцатой палаты, с завистью и восторгом смотрели на старших и мечтали скорее повзрослеть. Там, у них, были любовь, ревность, свидания на мосту, а мы, младшие, только мечтали обо всем этом.

И вот всего год прошел, а как все изменилось! Теперь мы были средний отряд, и уже на нас с завистью смотрели девочки из младшего.

Теперь и у нас начались с мальчиками сложные отношения. Наташа Абрамова ходила с Аликом Торбочкиным. Она говорила, что у них дружба и ничего больше, но при этом краснела. А Инку Чегис видели на мостике со Славкой Степановым. Она тоже отрицала, что у них роман, но, между прочим, они вырезали на перилах мостика свои имена. И если бы только. А они написали: «Инна + Слава». Этим плюсом они себя и выдали.

Самая интересная ситуация создалась у Ани Горюновой: к ней был неравнодушен Герка, а ей самой нравился Валерка. И хотя Герка снабжал Аню, а заодно и всю нашу палату ворованными огурцами с подсобного хозяйства, ей все равно больше нравился Валерка, а про Герку она говорила: «Господи! До чего он мне надоел!»

Все эти жгучие моменты жизни обсуждались, анализировались и обрастали сплетнями.

Только меня никто не обсуждал и не анализировал.

Я делала вид, что меня это ничуть не трогает. Говорила, что мне никто не нравится, что у нас в лагере нет ни одного стоящего мальчишки, что я вообще не понимаю, как не надоест с утра до вечера перемывать им кости. Репутация моя блистала чистотой, но кто бы знал, как мне хотелось ее хоть немножко запятнать! Чтобы и обо мне сплетничали! Чтобы и я могла сказать, как Аня про Герку: «Господи! До чего он мне надоел!» Эта фраза казалась мне верхом достижения цели. В ней чувствовалась усталая гордость или, лучше сказать, гордая пресыщенность. Но о ком я могла так сказать? Ни о ком.

Алик Торбочкин сказал про меня Наташе, что, наверно, я очень гордая. Да ничего я не гордая! Просто в присутствии мальчишек на меня нападает такая застенчивость, что я становлюсь угрюмой и скованной до тупости. Может, поэтому мальчишки и обходят меня стороной: думают, что я очень гордая. Как сделать, чтобы обо мне так не думали?

Однажды Петя Лившиц, один из самых скромных мальчиков нашего второго отряда, принес в лагерь птенца. Вокруг лагеря в дуплах старых лип было множество гнезд, и редкая палата не выкармливала одного, а то и нескольких птенцов. Птицы были маленькие, очень красивые: тельце желтое, а крылышки и хвостик – коричневые с черным. Мишка Рапопорт говорил, что если в гнезде пять птенцов, то одного можно брать спокойно: птицы умеют считать только до четырех и, следовательно, пропажи пятого птенца не заметят. Мы всегда брали только пятого птенца. В палатах скапливалось иногда по несколько птенцов из разных гнезд. Сестра-хозяйка Елена Ивановна кричала:

– Вот погодите, доберусь я до ваших птенцов! Всех повыкидаю! Это срамота смотреть, что с палатами сделали!

В нашей, тринадцатой, их перебывало пять штук. Двое благополучно оперились и улетели, а троих мы похоронили. Непонятно, почему они умирали: мы так о них заботились!

На Петю с его птенцом почти никто не обратил внимания, но меня словно что-то подтолкнуло. Словно кто-то шепнул мне: теперь или никогда! Я подошла и охрипшим почему-то голосом спросила:

– Ты его нашел или из гнезда вытащил?

– Нашел, – ответил Петя. – Он в траве сидел.

Птенец был почти оперившийся, пестренький, с желтым пухом вокруг клюва. Его беззащитный вид придал мне смелости, я склонилась над ним и умильно запела:

– Из гнездышка упал! Бедненький! Смотри, глазки какие испуганные!

Мимо прошли Инна и Танька Пашкова и сделали вид, что нас не заметили. Это был хороший знак. Я поднажала:

– Клювик раскрывает! Кушать хочет! Ты чем его будешь кормить?

Петя сказал, что собирается кормить птенца гусеницами, а поселит на подоконнике, в коробке. Я кивала, а сама косилась по сторонам. Возле столовой стояли и не смотрели на нас Наташа и Алик, а у куста сирени с безразличным выражением лица стояла Оксанка, первая лагерная сплетница. Вот это меня по-настоящему обрадовало: теперь можно быть уверенной, что еще до ужина все узнают о том, что я стояла с Петей.

– Я тебе дам свою панамку! – осенило меня. – Положим ее в коробку, и ему там будет как в гнезде!

– Давай, если не жалко, – согласился Петя.

Панамка была почти новая, но что панамка!

После отбоя, лежа в постелях, мои подруги обсуждали Петю.

– Если к нему приглядеться, он ничего, – сказала Аня.

– Вполне, – поддержала Валя.

– У тебя с ним давно? – спросила Ленка.

Я подумала и ответила:

– Не очень.

На следующий день я подошла к Пете и уже по праву соучастия (панамка-то моя!) спросила, как поживает птенец. Петя ответил, что вчера вечером кормил его комарами, а сегодня собирается сходить на подсобное хозяйство, набрать капустных гусениц.

– Давай вместе! – предложила я и, чтобы он не подумал, что я навязываюсь, объяснила: – Вдвоем больше насобираем.

– Давай, – не то чтобы с энтузиазмом, но вполне дружески согласился Петя.

С этого момента я уже по-хозяйски заходила в Петину палату, где он жил с еще тремя мальчиками, протирала подоконник, сюсюкала над птенцом, давала ему попить из ладони. Птенец стал крепким связующим звеном между нами и единственной темой наших разговоров. Петя как-то не стремился говорить со мной на другие темы, к тому же он заикался, а я изо всех сил старалась показать, что меня интересует только птенец. Отчасти так оно и было: сам Петя с его тщедушностью и заиканием как-то не вызывал у меня глубокого чувства.

Прошла неделя. Птенец окреп, сам научился склевывать гусениц и пить воду. Еще день-два – и он улетит, и тогда наша с Петей вялотекущая связь сойдет на нет, и всеобщий интерес к нам бесславно погаснет. Надо было срочно что-то придумать, потому что надежды на то, что Петя проявит инициативу, – у меня не было.

…После вечерней линейки я незаметно от всех отстала, подождала в кустах, затем подкралась к торцовой стене столовой и, убедившись, что никого нет вокруг, написала крупно на белой известке углем: «Петя + Аня =» …

Написать «любовь» – было бы чистым враньем, и поэтому я нарисовала сердце, пронзенное стрелой. Оттого, что я торопилась, сердце получилось похожим, скорее, на другую часть человеческого тела, однако пронзившая ее стрела не оставляла сомнений в том, что это именно сердце. Потом вымыла испачканную углем руку в бочке с водой и пошла в свою палату как ни в чем не бывало.

На следующее утро после завтрака Наташа подошла ко мне и спросила:

– Видела?

– Что? – невинно поинтересовалась я.

– Надпись.

– Где?

– На столовой.

– Нет, – ответила я. – А чего там?

– Да ну, дураки какие-то, – сказала Наташа. – Вон там, сбоку на стене. Сходи посмотри.

У стены стояло человек пять. Меня встретили ехидными улыбками. От меня ждали реакции.

– Нахалы! – закричала я что есть силы. – Кто написал?! Признавайтесь!

Никто, конечно, не признался, но на мой крик прибежали еще трое.

Я принялась стирать надпись, но так, чтобы в то же время подольше не стереть. При этом я выкрикивала:

– Знаю кто! Пусть только покажется!

– Ты травой, травой! – сочувственно советовали мне.

Ну да, как бы не так – травой!

– Пусть кто написал, тот и стирает! – возразила я.

Гордо повернулась и ушла.

В палате я легла на кровать, закинула руки за голову и молча уставилась в потолок. Подруги утешали меня. Говорили, что Петя – интересная личность. Что он начитанный, а то, что заикается, – его ничуть не портит, а даже наоборот.

В разгар этих утешений дверь приоткрылась и в палату заглянула девочка из младшего отряда.

– Петя просил передать… – начала она.

– Господи! – воскликнула я, и голос мой дрогнул от гордой усталости и усталой пресыщенности. – До чего он мне надоел! Ну что ему?..

– Он сказал, что птенец улетел, – сообщила девочка, глядя на меня с завистью и восторгом. – И вот, просил передать.

Она протянула мне загаженную панамку.

– Кинь на подоконник, – сказала я утомленно. – И скажи ему… А впрочем, ничего не говори.

Действительно, о чем мне с ним говорить? Я своего добилась, а птенец улетел.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю