Текст книги "Песочные часы"
Автор книги: Анна Масс
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 27 страниц)
Единственный плюс
Мама и Витя живут в закутке без окна. Из этого закутка ведет дверь на веранду, но она открывается только на летнее, короткое, время, а зимой дверь забита фанерой и заткнута матрасом, чтобы не дуло. Но все равно дует, и по утрам матрас покрывается игольчатым инеем. Тепло от печки сюда почти не доходит.
Витя опоздал к началу учебного года и не пошел в десятый класс, а пошел работать на оборонный завод. Он вставал затемно, мама при свете коптилки – тоненького фитилька, опущенного в жестяную баночку с керосином, – готовила ему завтрак. Пока он ел, мама заворачивала в газету «обед» – два ломтя черного хлеба и между ними два осколка сахара, отколотых щипцами от целого, большого куска, похожего на белый угловатый камень. Завод находился на другом конце города, утренние трамваи бывали переполнены, и Вите часто приходилось идти через весь город пешком. Возвращался Витя тоже затемно, бледный от усталости, с черными, в ссадинах, руками. Шура наливала в таз теплую воду, и Витя, морщась от боли, мыл руки.
– Вот Жека и Кирка, – говорила мама, – устроились рабочими сцены.
– Володя на фронте, – в тон ей отвечал Витя.
– Володя на два года старше тебя, – возражала мама. – У него призывной возраст. Посмотри, как ты изматываешься, как ты исхудал, побледнел! Ты же не выдержишь!
– Выдержу! У нас на заводе знаешь, какие пацаны работают! Лет по четырнадцать.
– Не вижу ничего для тебя позорного, если ты устроишься рабочим сцены. Хочешь, я поговорю с директором?
– Нет! – отвечал Витя. – Ты не видишь ничего позорного, а я вижу.
– Единственный плюс, что завод дал тебе бронь, – вздыхала мама.
Алька
Наконец мне разрешили выйти во двор погулять.
Я почти забыла, как пахнет чистый, морозный воздух, забыла, как приятно хрустит под валенками снег. Я сошла с крылечка и принялась ходить по узкой, протоптанной от дома до ворот тропинке между двумя сугробами.
Ворота были высокие, калитка на щеколде. От соседнего наш двор отделялся глухим забором, почти доверху заваленным снегом. Но после тесной комнаты двор показался мне просторным.
Маринка копалась ложкой в снегу, посадив рядом с собой свою несчастную куклу. Мне захотелось вырыть пещеру, но не было лопатки.
– Эй! – раздалось откуда-то сверху.
Я подняла голову. Над забором торчала голова в шапке с опущенными ушами. На меня смотрели светлые, любопытные глаза. Я пыталась догадаться, кто это: девочка или мальчик? Пожалуй, мальчик.
– Ты откуда взялась? – спросил он.
– Я тут живу.
– А чего не выходила?
– Болела потому что.
– Тоже, чё ль, вакуированная?
– Э-вакуированная, – поправила я. – А ты?
– Мы тутошние, – ответил мальчик, внимательно разглядывая мою, ставшую мне коротковатой, кроличью шубку и капор с торчащим кончиком, сшитый Шурой из маминого шарфа.
– Так это для тебя тетя Нюра у меня игрушки взяла?
– Кубики? – спросила я дрогнувшим голосом. Мне показалось, что сейчас мальчик потребует их назад.
– Ну. И еще там старье разное. У меня лучше есть, я тебе покажу потом.
– А у меня все игрушки в Москве остались.
Мне захотелось рассказать, какие у меня были в Москве игрушки, но неудобно было разговаривать – между нами лежал сугроб. Видно, и мальчику было что рассказать и тоже не хотелось перекрикиваться через забор. Он сказал:
– Там внизу доска оторватая, щель большая. Ты пророй дорожку к забору. Будем с тобой разговаривать.
Вдруг раздался грубый женский голос:
– Алька, а ну слезай с забора, фулюганка! Дождешься у меня!
Я даже удивиться не успела, а Альки уже не было на заборе.
Так она, значит, девочка! Я обрадовалась.
На следующий день Шура прорыла мне тропинку к Алькиному забору, и я смогла заглянуть в щель.
Алька вышла на крыльцо, увидела меня и подбежала к забору. Мы сразу же заговорили, как будто не вчера только познакомились, а дружили всю жизнь.
Алька рассказала, что папа ее на фронте, мама работает на оборонном заводе, в том же цеху, что и мой брат, знает его. А бабушка злая, чуть что – наказывает. А еще заставляет молиться и поклоны бить.
– Как это – поклоны бить?
Алька встала на колени и несколько раз ткнулась лбом в снег.
– Мы с ней каждое воскресенье в церкву ходим. Там свечечки горят. Красиво. Вчерася ходили – мне священник просвирку дал.
– Что это такое – просвирка?
– Куличик такой маленький.
Алька показала мне, как надо креститься, и научила молитвам: «Помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его», «Господи, владыка живота моего», «Отче наш, иже еси на небеси».
В те дни, когда мороз был не слишком сильный и мне разрешали выйти погулять, мы с Алькой, сидя перед щелью, каждая за своим забором, разговаривали и играли. Когда-то перед войной меня недолго водили в немецкую группу. От тех времен в моей памяти осталось только два немецких слова: «дер тыш» и «дер штуль». Они нам пригодились для игры. Наши самолеты атаковали немецкие, и немцы, в панике отступая, кричали:
– Дер тыш! Дер штуль! – что в переводе означало: «Спасайся кто может!»
Приходила из школы Алькина старшая сестра Ксюша, в серых залатанных валенках и низко надвинутом на лоб сером вязаном платке, концы которого Ксюша перекрещивала на груди и завязывала на спине. Этот платок да еще длинная черная юбка делали ее похожей на старушку. А бабушка, наоборот, была шустрая, горластая и злая. Один раз, рассердившись на что-то, сбила с Альки ушанку, схватила за волосы и костяшками пальцев несколько раз стукнула Альку по лбу. Та схватилась за лоб, заскулила, как собачка, и убежала в дом.
– За что она тебя? – спросила я ее на следующий день.
– Я сахар стырила, – ответила Алька. – Два куска. Думала, она не заметит. Она сахар в мешочек складывает и прячет за божницу. Как из церкви придет, выложит на стол, по кусочку пересчитает и опять спрячет. А тут сразу двух кусков не досчиталась. Она бы меня еще не так отлупила, да Ксюша за меня вступилась. Она меня от бабки всегда защищает. А бабка ее знаешь, как держит? Из школы придет – и больше за ворота никуда. Следит.
– За чем следит?
– Чтобы Ксюша в военкомат не пошла. А она говорит – все равно сбегу на фронт, лучше, чем в этой тюрьме сидеть. У них при школе курсы – на радисток обучают. А бабка говорит, если на фронт задумаешь – я тебя своими руками убью. Ведьма. Ее и мамка моя боится.
После этого разговора я еще больше стала бояться Алькину бабушку. Стоило ей появиться на крыльце, у меня тут же возникало желание удрать подальше, но любопытство было сильнее. Присев на корточки, я наблюдала через щель, как старуха расчищает от снега дорожку от ворот к дому, как снимает с веревки твердое заледеневшее белье.
Желтый карандаш
… У них были огромные круглые глаза, обсаженные палочками-ресницами, рот – палочка, а носа вообще не было. Хотя я и признавала, что в этом есть неправильность, но без носа мне казалось красивее. Как и без шеи. Голову я сажала прямо на туловище, которое представляло собой два треугольника, соприкасающихся вершинами. Из верхнего треугольника торчали руки со множеством пальцев, а из нижнего – ноги-макароны.
Брат заглядывал через плечо и говорил:
– Ты неправильно рисуешь, смотри, как надо!
Он забирал у меня карандаш и рисовал рядом с моими уродцами правильного, образцового человечка, с соблюдением пропорций, с пятью пальцами на каждой руке, с носом и с шеей. Я восхищалась (как восхищалась вообще всем, что делал брат), но продолжала рисовать человечков по-своему.
Это были мои человечки. Человечек Валя, человечек Наташа, человечек Мишка, каждый со своим, понятным только мне одной, характером. Вот если бы у меня еще был желтый карандаш!
У меня были красный, синий и «простой». Три цвета ограничивали возможности. Желтый карандаш – это солнце, юбочка у Вали, волосы у Наташи.
Мы жили в разных концах города и виделись очень редко. Но на мой день рождения почти все пришли. Почти весь «наш двор». Шура испекла пирожки с картошкой, и всё было почти как до войны.
Валя подарила мне желтый карандаш. Отломила половинку от своего. А Аня показала, что если по желтому покрасить синим, то получается зеленый. Они с Мишкой Горюновым подарили мне пряник в форме лошадки.
А самый замечательный подарок я получила от Мишки Рапопорта.
Это была небольшая брошка – белая чайка. На первый взгляд обыкновенная. Но если подержать ее на ярком свету – на солнце или даже около коптилки, – то в темноте она начинала светиться волшебным зеленоватым светом. Отойдешь в темный угол комнаты и изображаешь полет светящейся птицы. Чудо!
Мама, когда увидела, сказала:
– Зачем же Татьяна Борисовна отдала такую прелесть? Дай я спрячу, а то потеряешь.
И спрятала, да так, что потом сама уже не нашла.
Марик
Через Алькин двор виднелась крыша сарая следующего двора. На крыше трое горластых мальчишек фехтовали палками, строили снежную крепость или, разбежавшись, прыгали с крыши в сугроб, кто дальше, а потом взбирались обратно по приставной лестнице. Алька сказала, что это Марик, Левка и Колька. Марик и Левка – братья, тоже «вакуированные», из Ленинграда, а Колька – тутошний. Марик был старше тех двух, командовал.
Алька сказала, что Марик спросил ее, как меня зовут.
– Чёй-то он тобой интересуется?
И правда, чёй-то?
А однажды он махнул мне с крыши рукой и показал пальцем в сторону моих ворот. А потом разбежался и спрыгнул вниз.
Я подошла к воротам. Через несколько минут за воротами послышались сопение, топтание, скрип снега и вдруг в узкую щелку между створками просунулась свернутая в трубочку бумажка. Я вытянула ее и сейчас же услышала скрип убегающих шагов.
Я оглянулась – не видел ли кто – и развернула. На обрывке оберточной бумаги прочитала: «Аня». Эти три буквы я знала с тех пор, как мороженщик дал мне вафельный кружок, на котором было выдавлено мое имя. Но что дальше? В свои шесть лет я не умела читать! Малограмотная Шура меня не учила, маме было не до того, брат всегда норовил от меня поскорее отвязаться. В детский сад меня не отдавали, а в немецкой группе учили немецким буквам. По отдельным «а», «н» и «я», разбросанным в тексте, не угадывался смысл. И никого нельзя спросить, даже Альку, потому что Алька тоже не умеет читать.
Снова свернув послание в трубочку, я пошла по тропинке на задний двор, где между деревьями были натянуты веревки для белья, и спрятала записку в дупло самого дальнего дерева.
С этого дня я постоянно ждала командирского взмаха руки, после чего медленно, чтобы не вызывать ни у кого подозрения, шла к воротам. Это было так захватывающе интересно – услышать скрип снега, прерывистое дыхание, увидеть в щелке ворот уголок бумажки, вытянуть ее, сунуть в варежку, а потом пробраться на задний двор, рассматривать непонятные буквы, пока пальцы не окостенеют от мороза, да так, непрочитанную, и спрятать в дупло.
Наконец-то зима стала отступать, осели сугробы, из-под них потекли ручьи, обнажилась коричневая мокрая земля. С каждым днем становилось теплее, и однажды я увидела в свою щель Ксюшу без платка, в подвернутых резиновых сапогах и вязаной кофте поверх синего в горошек платья. Ксюша сгребала лопатой остатки снега к воротам, метлой сметала в кучу прошлогодние листья и мусор, обмазывала известью стволы деревьев. Она была как Золушка из сказки.
Нет, гораздо лучше. Именно такими представлялись мне героини партизанки, снайперы и санитарки, о которых передавало радио. Тоненькие, высокие, с серьезными, красивыми лицами. Светлую толстую косу Ксюша обернула вокруг головы, и я решила: когда вырасту, у меня обязательно будет такая же коса.
Моя семечка
Хозяйка отвела нам место для грядок. Шура посадила морковь, лук, огурцы. Одна семечка среди огуречных оказалась тыквенной, Шура отдала ее мне, и я посадила ее на своей грядке.
Четкое ощущение протяженности времени – через рост этой тыквы: вот вылез из земли сдвоенный листик на согнутой крепенькой шейке. Вот листик разлепился как утиный клювик, шейка выпрямилась, а из середины клювика народился третий листик. Потом четвертый. Под их тяжестью стебель лег на землю и потянулся вбок от грядки, цепляясь за землю липучими усиками. И вот уже это не стебель, а густая зеленая плеть, в которой завязались и начали набухать желтые бутоны. Они медленно разворачиваются и превращаются в крупные грубоватые граммофончики цветов с нежной пыльцой на тычинках. Как по-своему они пахнут! Этот запах навсегда связался у меня с омским летом.
– Вот они, тыковки маленькие, – показывает Шура. – А это пустоцвет, и это пустоцвет, дай я оборву.
Но я не даю обрывать. Пустоцветы вызывают у меня даже более нежное чувство, чем завязь, – за то, что не смогут стать тыквами, а им же тоже хочется! Они же не виноваты, что они пустоцветы.
Граммофончики поцвели и обмякли, а завязь начала медленно набухать и превращаться в тыквы – их было три. Они с каждым днем становились все больше и больше, особенно старалась одна, далеко перегнавшая двух своих сестер, разлегшаяся в гуще темно-зеленых листьев пышным желтым глобусом со слегка сплюснутыми полюсами.
А когда я держала в руках семечко, у меня даже мелькнула мысль – не разгрызть ли его? Как хорошо, что не разгрызла. И не в том дело, что у меня теперь будет не одно, а целая куча белых, сухих, сыпучих, а если их поджарить – смуглых, хрустящих тыквенных семечек, а в этом чуде превращения одного маленького сухого семечка в мощные переплетения стеблей и листьев, в спелые плоды. Во всем этом сотворении, которое произошло на моих глазах, день за днем – с моей помощью!
Эти тыквы нас той осенью здорово поддержали: мама и тетя Лена уехали с бригадой на гастроли, а у нас кончились продукты. Ехать на рынок «менять» без маминого разрешения Шура боялась. А тыквенная каша была хоть и невкусная без масла, но все же еда.
Любовь и диамант
Желтые съедобные цветочки на кустах акаций превратились в стручки, из которых Алька научила меня делать свистульки.
Шура разрешила мне выходить на улицу, но от ворот никуда не отходить, сидеть на скамеечке. Тут, у ворот, я, наконец, вблизи увидела Марика. Он пришел со своим шестилетним братом Левкой и другом Колей, остановился напротив нас с Алькой и цикнул в сторону слюной сквозь дырку между зубами.
– Ты почему не отвечала на записки? – сразу спросил он, как будто не видел в этом никакого секрета.
– Я еще не все буквы знаю, – призналась я.
– Сколько тебе лет?
– Семь недавно исполнилось.
– Ничего себе! Левке шесть, а он уже «Робинзона Крузо» прочитал. Ладно, давай научу. Смотри!
Он нарисовал палочкой на земле три буквы и показал: это «у», это «р», а это уже знакомая мне «а».
– Что получилось?
– Ура!
– Молодец! – он приписал перед «у» еще одну букву. – Это «д». Что получилось?
– Дура.
– Правильно. Ничего, скоро поумнеешь.
Ему было, наверно, уже восемь, он был выше меня, с шапкой всклокоченных рыжих волос, на скуле ссадина, сквозь рваные штаны виднелись разбитые коленки. Он достал из кармана кусок жмыха, сказал, что стырил его на базаре с воза, разломал и всем нам раздал по кусочку. Мы сосали и грызли твердые зеленовато-коричневые, пахнущие семечками, чуть сладковатые кусочки, а Марик рассказывал мне и Альке, что у него в Ленинграде есть взрослый велосипед, отцовский, настоящий «диамант»! Со звонком, ручным тормозом и багажником!
«Диамант»! Это звучало еще шикарнее, чем «диаскоп»!
Мне хотелось все время смотреть на Марика и слушать, что он говорит, но я старалась не смотреть, чтобы он не догадался, до чего я им восхищаюсь. Рядом с ним я казалась себе глупой и неуклюжей и изо всех сил старалась, чтобы он этого не заметил.
– Ты помнишь, где жила в Москве? – спросил он.
– Помню. На улице Щукина. А ты?
– На Литейном, – ответил он.
Надо мной в синем небе плыли белые облака, и я представила себе, что Литейный – вроде этого неба: всё там летит: белые облака, серебряные самолеты, воздушные шарики… А внизу, огибая трамваи и автобусы, по асфальтовой мостовой мчится Марик на своем диаманте со звонком, ручным тормозом и багажником!
А тут, вздымая пыль, ездили по мостовой телеги, в которые были впряжены худые лошади. Однажды я увидела одноглазую лошадь. Слепой, кровоточащий, облепленный мухами, глаз испугал меня. На телеге сидел однорукий возчик.
– Почему у нее нет глаза? – спросила я Альку.
– Это дядьки Ивана лошадь, – ответила она. – Он ей нарочно глаз выколол.
– Зачем? – поразилась я.
– Чтобы на фронт не забрали.
– Как он мог?!
– У нас тоже была лошадь, – сказала Алька. – Ну, мамка ее отдала. Говорит, пусть лучше на фронте пригодится, чем своими руками портить.
– Правильно! – искренне одобрила я.
– Да нам-то чё? – продолжала Алька. – Папка с войны придет – на завод вернется. А дядька Иван инвалид. Ему без лошади – куда? Семью не прокормит.
– Жалко лошадку, – сказала я.
– Его судить будут, – ответила Алька.
К нашей хозяйке Анне Васильевне пришла тетя Паша, хозяйка того дома, где жили Марик и Левка. Обе сидели во дворе на завалинке, лузгали семечки и разговаривали.
– Мать-то иха все болеет, кашляет, – говорила тетя Паша.
– А отец-то есть?
– Кто его знай. Чай, и бабки уже нет в живых. Так-то ребята неплохие, ничего не скажу. Дружные…
Я подумала: наверно, отец Марика пропал без вести, как Шурин сын Коля, а потом найдется.
Прямо за нашим домом протекала узкая речушка – Омка. Шура ходить туда строго-настрого запрещала, но когда Щура уходила отоваривать карточки или еще куда-нибудь, Марик говорил: «айда!» – и я бежала за ним, как собачка на поводке.
Берег Омки представлял собой сплошную свалку. Сколько интересного мы находили в кучах мусора! Гвозди, пружинки, цветные стеклышки, педали от велосипеда, черепки от разбитых чашек и тарелок. Мы с Алькой увлеклись черепками. Набирали, кто сколько унесет, и притаскивали домой. А дома усаживались у нашей щели, перетирали черепки, раскладывали их рядами и сравнивали, у кого лучше. Иногда менялись. Альке очень нравился один мой черепок: на нем был изображен поросенок в фартучке, с мастерком в руке, а рядом – маленький кирпичный домик. Алька предлагала мне за него три своих самых лучших, с цветами, но я не согласилась.
В городском парке
Когда у Шуры выпадало свободное время, она водила нас с Маринкой в городской парк. Там было не так интересно, как на берегу Омки, потому что не было Марика. Шура его гнала, если видела его у наших ворот. Говорила, что он со своими патлами вшей на нас натрясет.
А я молчала. Боялась, что если начну его защищать, Шура не разрешит мне выходить за ворота.
Но и в городском парке было интересно – там были качели, песочница, деревянная горка, дорожки и много деревьев.
Однажды в парке появилась странная группа детей. Их было человек десять, некоторые большие, лет по двенадцать, а некоторые совсем малыши.
Привела их женщина в белом халате. Я смотрела на детей и сначала не могла понять, почему они мне кажутся странными. Потом догадалась: они были очень тихие, не бегали, а держались кучкой около женщины, которая их привела. Она подводила их к качелям и говорила:
– Вот здесь качели.
И они трогали столбы, врытые в землю, доски и веревки.
Женщина вела их дальше и говорила:
– Вот здесь песок. Здесь скамейка. Осторожно – дерево.
Алька стояла возле меня и тоже смотрела на странных детей. Потом прошептала:
– Они слепые…
Я почувствовала, что у меня вся кожа покрылась мурашками. Я вспомнила лошадь, у которой выкололи глаз, чтобы ее не забрали на войну, и спросила:
– Кто им выколол глаза?
Высокая девочка у качелей обернулась и посмотрела в нашу сторону.
– Нам никто не выкалывал глаза, – громко сказала она. – Меня контузило при бомбежке. А Вероника ослепла после пожара. Нам никто не выкалывал глаза.
Девочка смотрела почти на меня, но все-таки не совсем. Чуть-чуть мимо. Глаза у нее были совсем как у зрячей, и мне было странно, что она смотрит на меня и не видит.
– Мы не все слепые, – сказал мальчик в белой рубашке. – Если я захочу, то я могу видеть.
У него глаза были закрыты опухшими красными веками. Он откинул голову назад и пальцами на секунду разлепил веки.
– Я тебя вижу! – радостно воскликнул он. – У тебя косички с бантиками!
Слепые дети очень быстро освоились в парке. Вскоре они уже вовсю качались на качелях, бегали, почти не натыкаясь на предметы. И вовсе они оказались не тихие, быстро перезнакомились с нами, узнавали по голосам и неустанно задавали вопросы. Их интересовало, какого цвета скамейки, какой формы на небе облака, какие из себя я и Маринка, какие деревья в парке, есть ли в траве ромашки и колокольчики. И про себя они рассказывали, что живут в детском доме, воспитательница Елена Семеновна очень хорошая, все время с ними разговаривает, обо всем рассказывает, а другая воспитательница, Маргарита, – плохая, на их вопросы отвечает «отстаньте». Ей-то хорошо, она видит, а им-то интересно знать, какое все вокруг.
Высокая девочка Ира, которую контузило при бомбежке, полюбила Маринку, рассказывала ей всякие истории. Мне Ира сказала, что некоторые дети не навсегда слепые, что в детском доме их лечат и скоро некоторых из них положат в больницу и сделают операцию. И тогда они станут видеть. Мальчика Вадю на днях должны отправить в больницу, а он не хочет – боится операции.
– Какой глупый, – сказала Ира. – Мне, если бы сказали: тебе будет так больно, ну очень, очень больно, но зато ты увидишь, я бы с радостью! Хоть на денек!
– Почему на денек? – возражала я. – Тебе тоже сделают операцию, и ты будешь видеть.
– Мне не обещают, – сказала Ира.
Дома, во дворе, я закрывала глаза и играла, как будто я Ира. Ходила по двору, ощупывала руками предметы, но долго не выдерживала – открывала глаза. Видела кусты акации, небо, крышу дома, щелястый забор… Неужели Ира никогда-никогда не увидит всего этого?
Я убеждала ее и себя, что она увидит, увидит!