Текст книги "Песочные часы"
Автор книги: Анна Масс
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 27 страниц)
За завтраком я обратила внимание, что по лицу Маньки время от времени пробегает болезненная гримаса.
– У нее ведь раньше этого, по-моему, не было, – заметила мама.
– Ну, – подтвердила Таня. – Это после пожара у нее. Она пожара испугалась.
– Отчего же все-таки загорелся дом? Так и не известно?
– Должно, дымоход прохудился, – ответила Таня. – Вроде больше не от чего. А у нас на чердаке доски лежали сухие, веники. Вот и подхватило. А народ весь на подсобном хозяйстве турнепс грузил на тракторную тележку. Это километра два. Пока добежали…
Вторую ночь Манька ночевала у старика в развалюшке, а днем бегала с сестрой в столовую и играла у нас. Манька повеселела, лицо у нее не дергалось.
– Что значит приласкать ребенка, – говорила мама. – Совсем другая девочка.
На третий день мама попросила Таню, чтобы она отвела сестренку в Ярцево.
– Там у вас родственница. Она будет беспокоиться.
– Тетя Дуня-то? Нет, она знает, что Манька тут. Наши бабы в Ярцево ходили, сказали.
– Все равно, это не дело. Она все время тут крутится, а ко мне приходят подруги, мы хотим спокойно заняться своим делом, а она спрашивает, что это, для чего это. Это нам неудобно.
– Я ей скажу, чтобы она не крутилась, – робко сказала Таня. – Велю сюда не ходить. Не хочет она к тетке Дуне.
– Ну как ты ей скажешь? Все равно она будет ходить. Она же не понимает. Она хочет есть – и приходит. А я же все-таки не благотворительная организация. Меня это не устраивает.
– Жалко, что ли, накормить? – вмешалась я. – Все равно не съедаем всего.
– При чем тут жалко! – возразила мама. – Не делай из меня стерву! Иди гуляй! Когда ты нужна – тебя не доищешься, а когда ты совершенно не нужна…
И я ушла в дом отдыха.
А когда вернулась, Маньки уже не было.
Команды тренировались, а я, как всегда, стояла среди болельщиков. На этот раз игра шла всерьез: волейболисты из Михайловского дома отдыха пригласили наших на соревнование. Встреча была назначена на сегодня, на пять часов. Поэтому с утра даже на пляж не пошли, чтобы лишний раз потренироваться. Сережа набрал в команду самых сильных, и, конечно, Искра была в команде. А я, когда шла утром в дом отдыха, встретила Ваню Дубцова и спросила, не едет ли он сегодня в Михайловское. И он ответил, что едет, как раз после обеда. И согласился подкинуть наших игроков.
Я сообщила об этом Сереже. Он обрадовался:
– Молодец, сообразила! А то, правда, неохота пять километров пешком тащиться, силы тратить.
– А можно, я с вами поеду?
– Конечно! Вообще все желающие пусть едут. Будете нас морально поддерживать. А он сразу согласился? – спросил он про Ваню.
– Конечно.
Сразу-то сразу… Он стоял возле прачечной, и Зинка рядом с ним. На траве, возле ее ног, – таз с отжатым бельем. Ваня молчал и, не отрываясь, смотрел на нее, а она что-то говорила ему и, мне показалось, плакала. А может, и не показалось.
Вот тут, подойдя, я и влезла со своим вопросом – не едет ли он сегодня в Михайловское.
Он отвел взгляд от Зинкиного лица и посмотрел на меня, как бы припоминая: кто это? Такой далекий-далекий взгляд, словно я своим вопросом вырвала его из какого-то другого мира. Но ответил вежливо и обстоятельно, а когда я весело поблагодарила, он так же вежливо ответил: «Не на чем». И снова повернулся к Зинке.
Некоторое время я вспоминала этот далекий-далекий, отрешенный взгляд, и он меня беспокоил, словно я случайно на минуту приоткрыла дверцу в чужую жизнь, а там, за этой дверцей, – черные заботы, страдание, горе. И ведь не в первый раз приоткрывается мне эта дверца, да только я тороплюсь захлопнуть ее, не смотреть, не вдумываться – что же там? Захлопну – и снова я в своем собственном мире, где тоже ведь есть свои заботы и сложности.
Искра встала на подачу и вдруг замерла, уставившись на дорогу. Все посмотрели в направлении ее взгляда. По дороге шли двое: морячок и высокий парень в ковбойке с рюкзаком за плечами.
Искра взвизгнула, бросила мяч и побежала им навстречу. Она обняла и расцеловала морячка, а потом обернулась ко второму, помедлила секунду – и его тоже поцеловала.
Сережа подобрал мяч, брошенный Искрой, и смотрел, как Искра целуется с высоким. И все смотрели. И вслух гадали: морячок – это ее брат, это ясно, они очень похожи. А кто же другой? Я подумала: не тот ли, который гасил папиросу о собственную руку?
– Ну что? Будем играть или нет? – спросил Сережа.
Искра обернулась:
– Я – пас! Играйте без меня. Ко мне – видите? – гости приехали.
– Ты что, а как же… А матч?
– Ну что – матч? – возразила Искра. – Ты уж, Сережа, извини, но это вообще глупая затея. Мы все равно продуемся. У нас игроков – только ты и я. А ко мне гости приехали, что же, я их брошу?
Она обняла своих гостей за плечи, все трое свернули на тропинку, ведущую к речке, и скрылись.
Сережа с силой швырнул мяч и, закусив губу, смотрел им вслед. У него было несчастное лицо, и от того, что он пытался и не мог скрыть свою ревность, оно было особенно несчастным.
– Брось, Сережа! – уговаривали его. – Не переживай! Без нее сыграем! Принцесса, подумаешь!
– Без нее продуемся, – говорили другие. – Лучше вообще не ездить, не срамиться.
Большинство, как всегда, острило и дурачилось – они и на этот матч смотрели, как на еще один повод побалаганить. Штейн что-то острил.
– К черту эту игру! – сказал Сережа, повернулся и ушел.
Отомстить Искре! За то, что из-за нее не поедем в Михайловское на грузовике. За то, что я зря договаривалась с Ваней Дубцовым. За то, что она такая хорошенькая. За то, что ради нее гасят папиросу о руку. А главное, за то, что у Сережи было такое несчастное лицо. Так отомстить, чтобы знала!
Возле прачечной на штакетине забора висел кем-то оставленный моток бечевки. Злорадная мысль пришла мне в голову. Я поглядела по сторонам и сняла бечевку.
Подошла к оврагу. Тропинка была узенькая, ступеньки почти стерлись. По обе стороны разрослись лопухи и крапива. Вот в этом месте я и натяну свою веревочку. Скоро обед, к обеду Искра непременно вернется в деревню, она теперь ходит этой тропинкой… Да, но с ней те двое.
Ну, как будет, так и будет, а я сделаю, что задумала!
Я нашла крепкую палку, переломила ее о колено и воткнула колышки в сыроватую рыхлую землю справа и слева от тропинки. Нашла увесистый камень и забила поглубже. Натянула между колышками бечевку и отошла в сторону посмотреть, заметно ли? Почти не заметно, да и вряд ли она станет присматриваться.
Ну, Искра, попомнишь!
Маринка брела к нашему дому и читала на ходу «Трех мушкетеров». Она увидела меня и спросила:
– Тебе кто из мушкетеров больше всех нравится?
– Атос.
– А мне д’Артаньян. Давай, когда к березе пойдем, играть в мушкетеров? Я буду д’Артаньян, а ты Атос. Давай?
– Ладно.
Мама выглянула из окошка и спросила:
– Ты случайно Таню не видела у столовой?
– Видела. Она в очереди стояла.
– Марина Федоровна приехала, – сообщила мама. – Выглядит ужасно, я ее просто не узнала.
По дороге потянулись отдыхающие с судками. А Тани все не было, хотя она ходила короткой тропинкой через овраг и давно уже должна была прийти.
Тропинкой через овраг!..
– Ты куда? – крикнула мне вслед мама.
– Я сейчас! Я за Таней! Скажу ей, что мама приехала!
Только бы не было поздно! Может, она задержалась, встретила Зинку, они стоят, разговаривают?.. И на этот раз она пошла по дороге, и сейчас появится у деревенской околицы с судками?
Вот кончилось поле, я вступила в прохладный сумрачный перелесок. Вот овраг… А вот и Таня. Я опоздала совсем чуть-чуть.
– Больно? – спросила я, трогая вздрагивающее плечо. Она покачала головой, не отнимая ладоней от лица.
Рядом валялись опрокинутые судки. Крышки с них соскочили, все содержимое вылилось на землю.
– А ногу? Ногу не сломала?
Она помотала головой.
– Ну и чего плакать? Подумаешь, один раз не пообедать! Мне, например, даже полезно. А то пичкают-пичкают…
Она медленно взглянула, и до меня вдруг дошло – что же это я сказала? Кому?
– Ну, вставай, пойдем… – пробормотала я виновато.
– Попадет… – сказала она с тоской.
– Не попадет! Я скажу, что это я разлила. Ничего тебе не будет, вот увидишь! Пойдем!
Она продолжала сидеть, поджав под себя босые ноги. Платье с маминого плеча, подшитое и обуженное, висело на ней мешком.
– Боюсь…
– Да ведь я скажу, что это я! Да! Совсем забыла: твоя мама приехала.
Она сейчас же вскочила на ноги. Лицо ее с полосками от слез осветилось беспокойной радостью.
– Мама? Приехала?!
Забыв обо мне, о пролитых судках, она взбежала вверх по стертым земляным ступенькам. Мелькнули на солнце белые волосы и исчезли.
Я выдернула из земли колышки и забросила их вместе с бечевкой подальше, в заросли крапивы и лопухов.
Подходя к деревне, я еще издали услышала крик. Яростный, ожесточенный. Я ускорила шаги, вышла на деревенскую улицу и увидела группу людей возле дома председателя.
Высокая женщина в черном платке, из-под которого выбились волосы, стояла перед крыльцом дубцовского дома. Я бы ни за что не узнала в ней Марину Федоровну, так она изменилась. Это была словно вовсе и не она – темная кожа обтянула скулы, ввалившиеся глаза горели в почерневших глазницах. Если бы не Таня, прильнувшая к ее плечу и повторяющая: «Мамынька… Мамынька…» – я бы и не подумала, что это она.
– Окаянный! О-ка-янный! – кричала Марина Федоровна, а Таня, цепляясь за ее плечо, все повторяла: «Мамынька… Мамынька…»
Перед ними стоял Ваня Дубцов и загораживал Марине Федоровне путь к дому, а она рвалась, отталкивала Ваню и кричала:
– Выходи! Знаю, что ты в доме! Выходи, дай взгляну в подлые твои глаза! Загубил мою жизнь, окаянный!
– Мамынька… Мамынька… – умоляюще твердила Таня, но мать словно не замечала ее.
За спиной Марины Федоровны собрались женщины – те, что ворошили сено на лугу и каждое утро собирались возле рельсы. Сложив руки на груди, они скорбно наблюдали за происходящим. И отдыхающие тоже тут были.
– Кто это? – спрашивали они друг друга.
– Что она хочет от Ивана Васильевича?
Старик, наш сосед с ревматическими руками, отделился от деревенских, подошел к Марине Федоровне и начал что-то тихо говорить ей. Наверно, уговаривал уйти, не ссориться с председателем. Но она его оттолкнула.
С другого конца деревни послышался стук копыт. По дороге в облаке пыли неслась верхом на лошади Женька Дубцова. Лицо ее было празднично оживлено, волосы развевались, и она сейчас была гораздо красивее, чем на пляже со своими ресницами и перманентом. Она неслась прямо на толпу, и отдыхающие испуганно отпрянули к обочине, и деревенские тоже отошли в сторонку, только Марина Федоровна осталась на месте, а Ваня вышел вперед. Мне показалось, что лошадь сейчас налетит прямо на него. Но Женька осадила лошадь. Та повела мордой и виновато затопталась на месте.
– Ты что хулиганишь! – сказал Ваня. – Слезай.
Он подошел к Женьке, схватил ее за руку и стащил с лошади. Женька свалилась, но сейчас же вскочила на ноги и завопила:
– A-а! Знаю, чего ты ее защищаешь! В Зинку влюбился! Небось, она рада за председателева сына выйти! Да не будет по ее!
– Дура! – крикнул Ваня. – Замолчи!
– Чего мне молчать-то? Она там с отдыхающими путается, а ты как теленок…
– Н-на!
Тихий Ваня отвесил сестре такую оплеуху, что Женька, схватившись за лицо, упала на землю. Отдыхающие возмущенно ахнули.
И сейчас же на крыльцо вышел сам председатель. Может, он наблюдал в окошко за происходящим и вот теперь понял, что наступило время вмешаться. Он был деловит и спокоен.
– Ну-ну, Иван, Женя, давайте в дом, быстро. Что это вы на людях устраиваете? Что про вас люди могут подумать? А ты, – он спустился с крыльца и подошел к притихшей, словно вдруг смертельно уставшей Марине Федоровне. – Чего разоряешься? Пришла бы, попросила по-хорошему. Неужели бы я тебя не отпустил?
– Теперь-то отпустишь, – устало ответила Марина Федоровна. – Да ведь помер Кузьма-то… Помер в больнице…
– Ладно, пойдем в дом, поговорим, – ответил Дубцов. – Я тут ни при чем. Ты меня не виновать. А держать я тебя не стану. Уезжай от греха.
Женька поднялась с земли и, держась за скулу, тихо шмыгнула в дом. Ваня подошел к лошади, взял ее за свисающий повод и повел в ту сторону, откуда прискакала Женька.
Дубцов вошел в дом, за ним – Марина Федоровна и Таня. Дверь закрылась, тогда тихо заговорили деревенские женщины:
– Отмучился, стало быть, Кузьма Григорьич…
– Марина-то, бедная, безутешная… Лицом почернела…
– Теперь к свекрови уедет… Там квартера. На фабрику пойдет…
– Ясное дело… Теперь чего ей…
Так, переговариваясь, они медленно расходились. И отдыхающие все разошлись. Я обнаружила, что одна стою возле дома Дубцова и в руке у меня пустые судки. Совсем про них забыла. Теперь еще предстоит объясняться с мамой.
Но мама не рассердилась, когда я сказала, что разлила обед. Она, оказывается, стояла среди отдыхающих и все видела и слышала. Теперь она обсуждала с подругами на крылечке, как помочь Марине Федоровне. Валентина Ивановна предложила собрать немного денег и одежду. Все с энтузиазмом ее поддержали.
Через два дня Марина Федоровна уезжала. Дубцов проявил благородство – разрешил Ване довезти ее с детьми до самого Подольска.
Ваня заехал сначала в Ярцево, где у Марины Федоровны оставались какие-то вещи, а потом вместе с нею и Манькой вернулся в Дровнино. Он сидел за рулем и ждал, пока Марина Федоровна попрощается со своими односельчанами. Манька сидела в кабине рядом с Ваней и из открытой дверцы наблюдала, как мать целуется с окружившими ее женщинами, со стариком, нашим соседом, с Пелагеей Петровной. Лицо у Маньки было счастливое. В руке – вафля. У березы стояла Зинка в своем белом халате и тоже смотрела на мать.
Таня, в мужском пиджаке с подвернутыми рукавами, сидела в кузове, в самом углу, на узле с вещами. Кроме этого узла был еще небольшой сундучок, перевязанный крест-накрест веревкой. Таня вглядывалась в тот конец деревни, где когда-то стоял их дом.
Марина Федоровна обернулась к Зинке и сделала к ней шаг, другой… Они обнялись и замерли. А женщины стали утирать слезы.
Зинка, наконец, отстранилась от матери, сквозь рыдания произносила какие-то слова, но их невозможно было разобрать, потому что и Марина Федоровна плакала, и женщины вокруг подвывали, и этот негромкий вой напоминал протяжную песню.
– Мама, – спросила я. – А почему Зинка с ними не едет?
– Разве я тебе не говорила? – ответила мама. – Ее Нина Павловна берет с собой в Москву. Она как раз искала домработницу.
Появилась большая группа отдыхающих из дома отдыха. Впереди шел Сережа с волейбольным мячом. На ходу он стукал его о землю, и из-под мяча облачком вылетала пыль. Рядом с Сережей шла Искра в своем нарядном матросском костюмчике, за ними – вся наша волейбольная команда и несколько болельщиков.
Компания приблизилась к грузовику, и Сережа обратился к Ване Дубцову:
– Подкинь до Михайловского. Ты же все равно через Михайловское едешь.
– Садитесь, – сказал Ваня.
И вся компания весело попрыгала в кузов, завозилась там, устраиваясь. Искра села на сундучок и расправила на коленях юбочку. Сережа – прямо на дно, у ее ног.
– Ну, поехали позориться!
– Может, мы сами им сухую сделаем!
– Да, жди!
– Паникеров на фонарь!
Искра увидела меня на крыльце и крикнула:
– Поехали с нами!
– Поехали! – поддержал Штейн. – Будешь нас идейно вдохновлять!
Мама сказала:
– А что? Поезжай! Почему не проехаться с компанией?
Я поставила ногу на колесо, а другую перенесла через борт. В кузове было тесно от сидящих, но Штейн подвинулся, потеснил других, и я втиснулась между Штейном и Сережей. Моя нога коснулась ноги Сережи.
– Все, что ли? – спросил Ваня.
– Все! Поехали!
Марина Федоровна в последний раз обняла Зинку и села в кабину, посадив Маньку на колени.
Ваня захлопнул дверцу, включил мотор. И сейчас же волейболисты грянули жизнерадостным хором:
Пошел купаться Виверлей! Виверлей!
Оставив дома Доротею!
С собою пару-пару-пару пузырей-рей-рей
Берет он, плавать не умея!
Пыля и распугивая кур, машина доехала до околицы и свернула на дорогу, ведущую в сторону Михайловского. На повороте тряхнуло, и это было началом жуткой пятикилометровой тряски. Но это было прекрасно, потому что каждый толчок теснее прижимал меня к Сереже, и близость его мускулистого загорелого тела остро волновала меня. И чтобы ничем не выдать этого своего волнения, я вместе со всеми радостно драла глотку:
Но все торчит-чит-чит
Там пара ног-ног-ног
И остов бедной Доротеи!
Райком комсомола
Нас сняли с четвертого урока, с истории, и когда мы, пятеро, оставив в партах портфели, шли в сопровождении секретаря нашей комсомольской организации Ляли Розановой с третьего этажа вниз по лестнице, снизу, из учительской, поднимался историк с журналом и, увидев нас, остановился и спросил: «В чем дело?» Ляля объяснила, что она ведет нас в райком комсомола, что нам назначено на одиннадцать тридцать. Анатолий значительно помолчал, вкладывая в паузу чувство уважения к предстоящему событию, но и осуждения по поводу того, что мы пропустим его урок.
– Ну, что ж поделаешь, – сказал он, соединив эти два чувства в одно. – Желаю успеха.
Было удивительно тепло для начала ноября, мы шли без пальто, в коричневых платьях с белыми воротничками и черных фартуках с перекрещивающимися на спине широкими лямками-крылышками. Была у кого-то идея надеть сегодня белые фартуки, но отпала: вдруг кого-то не примут! И как эта не принятая (каждая прикидывала на себя) будет выглядеть в праздничном фартуке?
Все мы боялись, но в разной степени. Меньше всех – Наташка Северина: она была отличница, проводила в классе политинформации и могла бы еще в прошлом году вступить в комсомол, но ей тогда еще не исполнилось четырнадцати лет.
Ёлка, моя лучшая подруга, хоть и ныла, что умирает от страха, но, скорее всего, следовала экзаменационной традиции: убеждать всех, что ничего не знает, а самой всё знать и сдать на пятерку. И тут предстоял экзамен, и Ёлка к нему добросовестно готовилась. Ей тоже особенно нечего было бояться: училась она хорошо, и, кроме того, с начала года ходила в астрономический кружок при Планетарии, и могла уверенно ответить на вопрос о выборе профессии. А это учитывалось на приемной комиссии как положительный факт. Конечно, можно придумать и назвать любую профессию, кто проверит, но Ёлка действительно увлеклась астрономией, а особенно руководителем кружка, молодым ученым Феликсом Зигелем. Ёлка мечтала отправиться вместе с ним в экспедицию в Восточную Сибирь, чтобы разгадать тайну Тунгусского метеорита.
Тайна Тунгусского метеорита – это звучало как название фантастического романа, вроде знаменитых «Тайны двух океанов» или «Тайны профессора Бураго». Ёлка с таким воодушевлением рассказывала про метеорит, который, возможно, был вовсе не метеорит, а межпланетный корабль, взорвавшийся при посадке на нашу планету, что многих в классе зажгла – тоже разгадать его тайну, именно под руководством Феликса Зигеля, о котором Ёлка рассказывала с еще большим пылом, чем о метеорите.
– Я даже не могу объяснить, в чем секрет его обаяния, – говорила Ёлка. – Его нельзя назвать красивым, но он…
Дальше шли его фразы, шутки, его улыбка, его светлые глаза на загорелом лице… Ёлка не только сама в него влюбилась, но и полкласса в него влюбила, заочно.
Третья вступающая сегодня в комсомол, Танька Галегова, училась так себе и общественной активностью не отличалась, но была родной племянницей нашей директорши Любаши, которой ничего не стоило позвонить в райком и предупредить насчет Таньки. И Танька это знала, но чтобы не выделяться и поддержать общее настроение, тоже говорила, что ничего не помнит и обязательно провалится.
Пожалуй, настоящая причина бояться была у Катьки Меерзон. Она под большим секретом сказала Ёлке (а та под большим секретом мне), что ее отца, кадрового военного, полковника, бывшего фронтовика, исключили из партии и что ему грозит увольнение из армии. Все обвинения, по Катькиному убеждению, были подлыми и несправедливыми, но если в райкоме ее спросят об отце, она обязана будет честно ответить. И тогда ее не примут в комсомол, и жизнь ее будет кончена.
Катька перечитывала на ходу маленькую книжечку: «Устав ВЛКСМ», спотыкалась, наталкивалась на встречных, бегом догоняла остальных, бледные губы ее шевелились.
Если бы не всеобщий страх, то процесс вступления в комсомол был бы даже интересен, похож на азартную игру с очень строгими правилами. Надо было пройти три тура: классное собрание, совет дружины и райком. А до всего этого – подать заявление и получить рекомендацию, причем желательно не от какой-нибудь рядовой комсомолки, а от активной, заметной личности. Нужно было исправить плохие отметки, знать международную политику, историю комсомольской организации, Устав ВЛКСМ. Еще нужно было совершенствовать свой моральный облик, не прогуливать, не списывать, совершать общественно-полезные дела. Некоторые так втягивались в это во всё, что и после вступления в комсомол долго еще несли на челе печать ответственности за всё, что происходит в школе и в мире.
Я хотела вступить еще в прошлом году, в седьмом, но во мне еще слишком жива была память о первой, неудачной попытке вступления. Да и Нинка Рудковская посоветовала повременить. Она сказала, что у меня слишком много троек, и мне могут дать отвод на совете дружины. Но что если я исправлю отметки и проявлю себя в общественной работе, то в восьмом классе она сама даст мне рекомендацию и меня примут.
Рудковская была членом совета дружины и ее рекомендация дорогого стоила.
– Но ты должна доказать на деле, – сказала она, – что ты действительно хочешь вступить в комсомол.
Конечно, я очень хотела. Все вступают, что же я останусь белой вороной? Мне тоже хотелось говорить о себе: я – комсомолка. В этом словосочетании было что-то волевое, смелое, как раз то, чего не было в моем характере. Мне казалось, что если я вступлю в комсомол, то эти качества во мне сами собой образуются.
С начала этого учебного года я очень подтянулась. У меня появились четверки и даже пятерки при полном отсутствии двоек и минимальном количестве троек. Два моих стихотворения, напечатанных в классной стенгазете, обратили на себя благожелательное внимание школьного актива. Рудковская выполнила обещание – дала рекомендацию, где написала, что считает меня достойной высокого звания комсомолки. Правда, перед этим она долго скрипела, что теперь несет за меня огромную нравственную ответственность, что если я ее подведу, то тем самым подорву ее авторитет как члена совета дружины и разрушу ее веру в человеческую порядочность.
Я дала ей слово, что не подведу.
На классном собрании все прошло легко, были отмечены мои успехи. На совете дружины, конечно, было гораздо строже, задавали вопросы по политике, я не на все ответила, но рекомендация Рудковской мне помогла, все знали Нинкину честность и принципиальность.
Райком находился очень близко от школы: метров сто по Островскому переулку вдоль каменной ограды Дома ученых, всегда немного облупленной и грязной, но очень красивой, светло-зеленой, с полукруглыми нишами, с выпуклыми изображениями белых колонн и амфор в каких-то завитушках; потом еще метров сто по Кропоткинской мимо киоска Союзпечати, высоких ворот Дома ученых с двумя строгими серыми каменными львами, до угла следующего, тоже украшенного барельефами и завитушками большого особняка, где размещалось учреждение, которое мы называли Домом дружбы и где мы однажды получили адреса для переписки с болгарскими пионерами; затем налево, в переулок – и вот он, двухэтажный особнячок с покосившимся крыльцом в четыре ступеньки, с дверью, обитой коричневым дерматином, с табличкой на двери: «Райком ВЛКСМ Фрунзенского района г. Москвы».
Ляля открыла дверь, и мы, трепеща, вошли в тусклый и душный после улицы коридор, где у высокой белой двери стоял черный диван и толпилась группа таких же, как мы, вступающих.
Дверей вдоль коридора было несколько, но принимали только за этой, а за другими шла обычная жизнь, входили и выходили, несли какие-то бумаги, слышались телефонные звонки и даже смех.
Ляля уверенно открыла соседнюю дверь, заглянула, и из комнаты вышла Анечка в строгом темном костюме с комсомольским значком на лацкане пиджака. До прошлого года Анечка работала у нас в школе пионервожатой, а с этого – инструктором в райкоме. Это было крупное повышение, мы гордились Анечкой. Она иногда заходила в школу просто так, по старой памяти. У нас ее любили. Бывшие ее пионеры бросались к ней, окружали, кричали: «Анечка! Анечка пришла!» Высокая, чуть угловатая, с большими серыми глазами, со светлыми волосами, стянутыми косичками, заколками, резиночками словно специально для того, чтобы скрыть их пышность и волнистость, с высокой шеей – она могла бы быть красавицей, если бы ее не уродовал шрам, пересекающий верхнюю губу и уходящий в ноздрю. Мы в школе привыкли к этому шраму и почти не замечали его. Казалось, и сама Анечка в школе о нем забывала. Но тут, в райкоме, рука ее все время непроизвольно тянулась прикрыть рот. Вообще, тут, в райкоме, Анечка была какая-то другая, неулыбчивая, напряженная, но это и понятно, ведь она теперь была не какая-то там школьная пионервожатая, а инструктор райкома!
– Ваших – пятеро? – уточнила она у Ляли.
– Да, – ответила Ляля. – Вот список. И еще…
Ляля повернулась к нам спиной и что-то тихо сказала Анечке.
– Да, я уже знаю, – сказала Анечка. – Любовь Георгиевна звонила товарищу Измайлову, и он дал указание.
Все посмотрели на Таньку Галегову. Она смутилась. Ей было стыдно, что знаменитая тетя так откровенно устраивает ей протекцию. Танька боялась, что ее из-за этого будут в классе презирать. Но в классе к Таньке относились хорошо. Понимали, что она не виновата, что у нее такая всесильная и любящая тетя.
Анечка пошла вдаль по коридору, прикрыв рот списком, – подпорченный ангел, вознесенный в сияющие райкомовские выси, но как-то потерявшийся в этих высях.
– Я побежала, девочки, – сказала Ляля. – Не подведите! Счастливо!
Белая дверь открылась, вышла Акимова из седьмого «Б» со щеками цвета пионерского галстука и сказала:
– Галеговой войти, Севериной приготовиться.
Танька ойкнула и скрылась за дверью. Северина встала у двери как часовой. Ёлка ныла: «Девчонки, ну проверьте меня из Устава! Ну спросите, какими орденами награжден комсомол! Ну спросите, в каком году был первый съезд ВЛКСМ!»
Паника бушевала во мне как ураганный ветер, выдувая все мои и без того тощие знания. В ледяной реке страха кувыркались ледышки мыслей: в каком году?.. Какими орденами?.. Ничего не помню! Господи, иже еси на небеси! Сделай, чтобы меня это не спроси!.. Сделай, чтобы меня приняли!
Дверь открылась, Танька вышла. От нее исходили сияние победы и острый запах пота.
– Севериной зайти, приготовиться…
Она назвала мою фамилию, как в солнечное сплетение ударила. Северина вошла, я встала на ее место. Вернее, не я, а моя оболочка, заполненная страхом. (Сколько-то лет спустя этот страх вспомнится мне перед очень похожей белой дверью очень похожего коридора, в очереди с такими же трясущимися бледными жертвами обстоятельств, в ожидании, когда откроется дверь и вывезут на каталке обескровленную счастливицу, у которой всё уже позади, и бесстрастный голос медсестры крикнет из глубины кабинета: «Следующая давай!» Но тут, в райкоме, было страшнее: решалась судьба.)
Танька щебетала, что ее почти ни о чем не спрашивали, что там такой симпатичный инструктор, с ямочками, похож на киноартиста Столярова, и вообще, девчонки, не дрожите, всех примут, вот увидите…
Привели еще группу, человек шесть. Еще сильнее запахло потом. Трое сели на диван, на краешек, как перед стартом, потеснив Катьку Меерзон, которая забилась в самый угол, подперев лицо сжатыми кулаками.
Вышла Северина.
– Ни пуха, ни пера! – сказала мне Ёлка в спину.
Инструкторов было трое, две девушки и между ними светловолосый симпатичный парень, действительно немного похожий на киноартиста Столярова из любимого кинофильма «Цирк». Стол был выдвинут ближе к середине комнаты и накрыт кумачовой скатертью с чернильными пятнами на свесившейся части.
Трое разглядывали меня и молчали.
Я стояла перед ними, сжимая руки за спиной и стараясь держать повыше голову, чтобы казалось, что я не боюсь. Наверно, со стороны это напоминало репродукцию известной картины художника Иогансона «Допрос партизанки».
– Почему ты хочешь вступить в комсомол? – мягко и дружелюбно спросила левая инструкторша, с черными волосами, зачесанными валиком над прыщеватым лбом.
Вопрос был так легок, что я не сразу поверила в свое счастье. Это был почти литературный вопрос, он не требовал точных дат и точных названий, тут можно было трепаться, это я умела, нужно было только продраться сквозь обязательные фразы типа «хочу быть в первых рядах советской молодежи», а там, среди художественных образов, я покажу, на что способна.
Я ответила, что мечтаю приумножать трудовую славу своей Родины, а если придется, отдать за нее жизнь, как отдали герои-комсомольцы – Любовь Шевцова и Ульяна Громова, Зоя Космодемьянская и Лиза Чайкина, лучшие представители Советской молодежи, которые не только всей своей короткой, но яркой жизнью, но и своей героической… – я гулко сглотнула, чтобы приглушить зазвеневший в голосе пафос.
И увидела глаза светловолосого. В этих глазах была та беспросветная, сонливая, зеленая скука, какая бывала у наших мальчишек в Плёскове, когда после полдника и до ужина наступало свободное время, а день выдавался дождливый, и скука толкала мальчишек, а иногда и девчонок, на тупые, безжалостные развлечения – привязать нитку к лапке майского жука, надуть лягушку через соломинку.
Я почувствовала себя этой самой лягушкой. Он смотрел на меня именно с таким выражением – какой бы вопросик подкинуть, чтобы я задергалась и заквакала. По тому как что-то мелькнуло в его взгляде, я поняла, что он нашел этот вопросик и уже идет ко мне с соломинкой… Господи, помоги!
– Назови секретаря компартии Венгрии.
Спасибо, Рудковская! Неся за меня всю тяжесть ответственности и зная мою тупость и лень, она заставила меня выписать на бумажку всех секретарей компартий социалистических и капиталистических стран и вызубрить их наизусть. Она гоняла меня по этим секретарям в течение всего последнего месяца вразбивку и в столбик, ловя в буфете, на улице и даже в школьном туалете. Благодаря Нинке я знала всех секретарей так, что хоть ночью меня разбуди – ответила бы.
Я сразу поняла каверзу вопроса: имя и фамилия венгерского секретаря, если их произнести слитно в именительном падеже, звучали довольно неприлично. Возможно, инструктор надеялся сконфузить меня и хоть этим развеять унылую серость кумачево-чернильного застолья.