Текст книги "Порода. The breed"
Автор книги: Анна Михальская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 28 страниц)
Там было еще чище и так же тихо. Но в деревянных ящиках, устланных свежим тончайшим сеном и помещенных каждый в свое отделение, как лошадь в денник, и на затянутом серым стерильным ковролином полу вокруг этих ящиков копошились хвостатые создания. Они ползали, тычась толстыми мордами в сено и в серый ковролин, перебирая лапами, присасываясь к животам сук, и засыпали, откинувшись. Это и была новая смена, молодая поросль питомника Ферлоу. Все как на подбор.
Энн, с опаской покосившись на статую, созерцавшую свежепобеленный потолок, подобрала одного щенка и поднесла ко мне.
– Правда, прелесть, Анна?
Щенок засучил лапами и заскулил. Сука-мать забеспокоилась. Статуя почти незаметной переменой позы выразила неодобрение. Энн торопливо положила щенка на место – откуда взяла. Мэй взвизгнула, выражая восторг. Ричард посмотрел на меня, взглянул на доезжачего, улыбнулся и пожал плечами. По-видимому, он решил, что между мной и статуей существует некое негласное единство – сговор единомышленников, в котором нет места не только для него и для Мэй, но даже и для Энн. Ничего подобного на самом деле не было. В гончих, особенно английских, я не понимала ничего. Но знала, что в присутствии профессионалов нельзя охать и ахать, визжать от восторга, а особенно не рекомендуется хватать щенков. Статуя, как видно, это оценила и каким-то неведомым для меня образом, понятным не мне, но Ричарду, выразила одобрение.
– Джон, – сказала я наконец, – щенки просто замечательные. Вы знаете, у нас в России сейчас идет борьба. Между теми, кто хочет, чтобы одна из наших пород гончих называлась "англо-русская", и специалистами, которые считают, что эта порода должна называться "русская пегая" – без "англо". Дело в том, что ваши английские гончие, фоксхаунды, у нас широко использовались для скрещиваний с исконно русскими – чтобы придать скорость. Получилась очень нарядная скоростная собака, но приспособленная для нашей природы. У нас условия охоты другие. По-моему, пусть называется "русская пегая". Вы не против?
Из-под кепки что-то сверкнуло. Нос поднялся вверх. Раздались звуки.
– Анна, – сказала Энн, – Джон говорит, что он не против. И что он ... Что он не прочь. Не понимаю, о чем он.
Я заглянула под кепку. И рассмеялась. Джон смотрел мне прямо в глаза. И тоже смеялся. Он понял, что я поняла. Джон читал Диккенса. И я читала. А Энн, Мэй и Ричард – нет. Ну, может, читали, но не так. Не так, как я читала "Дэвида Копперфилда" в своем беспомощном одиноком детстве – лежа в постели с горчичниками, замирая и захлебываясь слезами, – и не так, как читал Диккенса Джон – неизвестно, когда. Но так же, да, так же, как я – замирая и захлебываясь. Ведь он это запомнил. Запомнил, как я. Запомнил навсегда – из-за обиды. Из-за несправедливости. Не "социальной". Обычной, человеческой. Той, что жжет до слез и уступает правде только в романах.
Глядя прямо в яркие голубые глаза, радостно сияющие мне навстречу из-под твидовой кепки, я сказала:
– Да, Джон. Я понимаю. Вот и Баркис тоже не прочь. Правда?
– Нет, не прочь. Баркис ОЧЕНЬ не прочь, – ответил Джон – и хохотнул. Энн, Ричард (особенно) и Мэй уставились на него в безмолвном оцепенении. Но уже через мгновение сцена пришла в движение. Все естественно разъяснилось. Энн и Ричард решили, что Баркис – это некий авторитетный специалист по гончим. И он не прочь, чтобы русская порода так и называлась – "русская пегая". Мы с Джоном не стали их разубеждать.
Взрослые гончие, волнуясь, смотрели на нас сквозь кованые черные решетки загонов. Собак было так много, что я поняла, почему англичане на вопрос, сколько у вас гончих, отвечают: столько-то пар. Лучше было бы ввести обычай пересчитывать их по хвостам: хвосты торчали вертикально, как древки копий, и стая фоксхаундов напоминала войско копейщиков. Да в них и не было ничего собачьего: дикие, чисто вымытые, хорошо отлаженные живые машины в непрестанном движении сновали в загонах, вспрыгивали на парапет ограждений, мгновенно оказывались снова на земле, поднимались на задние лапы у решетки, нюхали, скакали. Белые, рыжие, палевые пятна так и мелькали перед глазами. Я и не заметила, как Джон куда-то исчез. Голова у меня кружилась. Кажется, усаживая нас в машину, чтобы отправить домой, Энн снова повторяла приглашение на завтрашние "открытые сады", а Мэй и Ричард уговаривались вечером свозить меня на ужин в Ньюмаркет. В ресторан – то ли китайский, то ли индийский, а может, в итальянский.
Визит дался нелегко не только мне. Мэй, наверное, тоже напрягалась в гостях и утомилась так, что всю дорогу в машине боролась со сном, а дома еле добралась до голубого дивана в своей голубой гостиной, согнала с него Лимонную Водку и сейчас же задремала. Мне было предложено или тоже отдохнуть перед прогулкой с борзыми, или пройтись пока по розовому саду – "rose garden". Я вышла в сад.
Погода опять переменилась. Ветер стих, неяркое солнце становилось жарким, туман поднимался и, рассеиваясь, превращался в еле заметную дымку, напитанную розовым ароматом. У самого входа в rose garden, близ каменной стены, была разбита первая клумба, большая и круглая. Облако мелких белых розочек скрывало кусты полностью – не было видно ни веток, ни листьев. Только цветы.
Я подошла ближе. Внизу из-под цветов виднелись одинаковые плоские полукружья камней, ограждающих клумбу.
Показалось? Нет, на камнях действительно какие-то надписи. Я присела на корточки. "Jolly. We remember. 1945-1951"... "Lock. Dear friend. !949-1956"... "Sandra. We meet again.1967-1975"... "Bell. Fare thee well till our hunt in the fields of the Sky. 1970-1979"... "Mizzy. Never forget.1976-1987"... "Grant. Lie in peace. 1978-1988"… 1
Нет, это не клумба. Собачье кладбище – вот что это такое. Голова опять кружилась, и меня слегка тошнило. От голода, от усталости... Нет, от солнца и запаха роз, не иначе. А что, собственно, такого? Очень цивилизованно. Надо же собак где-то хоронить. Почему бы и не так?. Я пошла вокруг кладбища, пересчитывая камни – от Джолли до Джолли. Их было сорок семь.
Я без сил опустилась на каменную скамью. Огляделась. И тут же вскочила – справа из-за куста алых роз выглядывала острая морда. Это была изящная маленькая борзая – уиппет, мраморный. Слева крупные чайные розы склонялись над таким же псом, и тоже лежащим в позе Анубиса: передние ноги вытянуты, голова горделиво поднята, пустой взгляд белых мраморных глаз устремлен строго вперед, то есть прямо на меня. Так, Мэй говорила, что любит уиппетов... И что они у нее БЫЛИ... И что они DELICATE... Наверно, это они. То есть вот здесь, по бокам скамьи, под розами, они похоронены, а мраморные Анубисы навевают Мэй, когда она приходит взгрустнуть на скамье, воспоминания об этих delicate...
Больше смотреть розы я не стала, а побрела вперед, где возвышался стеклянный павильон, похожий на высокие оранжереи Ботанического сада в Останкино. Вошла в полуоткрытую дверь.
Духота и запустение. Высоко под стеклянным куполом нежные листья какого-то тропического дерева заметно привяли – видно, полива не хватает. В ветвях я заметила темно-зеленый продолговатый плод: авокадо. У моих ног, в круглом бассейне, под пожелтевшими листьями лотоса неподвижно стояли красно-золотые рыбки. Сил у них было мало. Голодные, наверное,. Как я. У стен и на стеллажах валялось несколько пустых цветочных горшков и черепки от разбитых. Какая-то бледная полуувядшая растительность высовывалась из немногих целых сосудов. Бедная Мэй. Я повернулась и пошла к дому, стараясь не смотреть по сторонам и поневоле вдыхая одуряющий запах множества роз, нагретых солнечными лучами.
В кухне присела на узкий диванчик у стола и задумалась. Все тихо. Мэй не видно. Спит еще. Спят собаки – кто в своих постелях у входа, кто на диванах, кто просто на каменном полу. Жарко. Даже павлин куда-то делся и не заглядывает в окно. Тоже спит, наверное. И тут зазвонил телефон.
Снять трубку? Подождать? Уйти в свою комнату? Но телефон звонит и звонит. А вдруг это опять Валера? Или этот, как его... Гриб? Владимир Владимирович? Тогда лучше уж говорить, пока Мэй не слышит.
– Hallo?
– Good afternoon. Can I speak with Ania, please? 1– голос женский, вполне знакомый, и акцент наш, русский.
– Да, это я. Ой, Боже мой! Валентина! Привет. Как я рада, что ты позвонила. И номер Мэй не потеряла! Вот молодец! Мне тут очень плохо. Я хочу домой. Ох, извини, у тебя время идет, а я жалуюсь. Говори скорей.
– Аня, здравствуй, – сказала Валя как-то официально, даже сухо. – У меня тут... Ну, в общем так. Бабушка умерла, вчера. А позавчера меня Олег бросил. Вот. Похороны завтра. А он ушел к ... Ну, к любовнице. С портфелем. То есть я его выгнала, а он ушел. Все. А бабушка умерла вчера, во сне. – И Валя заплакала.
– Валентина, не плачь, – сказала я. – Держись. Я приехать сейчас не могу. Ты знаешь: у меня денег нет, а билет фиксированный. Прости меня. Как жалко Анну Александровну. Но если во сне – Боже мой... Мне бы так. Ей ведь уже восемьдесят пять...
– Аня, это она из-за меня... Из-за него... и зачем я ей сказала, что он ушел... Зачем только сказала?! Она бы еще пожила. От сердца... – Снова плач. – И хоронить не на что. У меня денег почти нет, все у него. Ты знаешь, как он... С деньгами... У меня только осталось, что он на еду обычно дает, на неделю. Ну вообще-то, конечно, хватит, похороны скромные. Но я ему говорить не хочу. Понимаешь?
– Ну и не говори. Хорони на то, что есть. У вас же на еду, да еще на неделю... Это куча денег, для нормальных людей... То есть, я хочу сказать, для обыкновенных, как я...
– Нет, Аня, а потом? На что же я жить буду? Я ведь уже пять лет не работаю... Просить у него не хочу!
– Подожди, не думай пока. Может, и просить не придется. Может, он вернется. Какая еще любовница? У него разве была?
– Значит, была. Какая же я дура! Какая дура! И бабушку сама погубила – своей глупостью – единственного человека родного! Дура, дура! – Плач усилился.
– Знаешь что, – сказала я неожиданно для себя, – Валентина, послушай. Пожалуйста, сейчас же успокойся. Скажи ему. Позвони на работу, он ведь там каждый день. Похорони Анну Александровну, попроси себе сумму – пока на месяц, до серьезного разговора – и приезжай сюда. В Ньюмаркет. В гостиницу. Денег тебе хватит, он ведь миллионер. А значит, и ты. Вместе делали эту вашу фирму. И принадлежит она вам обоим, не ему одному. Попроси пока умеренно, только на поездку. На билеты и расходы, скромные. И только на месяц. Ну, может, еще на билет в Шотландию. Вдруг нам удастся вместе поехать. Все равно, если дойдет до развода – фирму делить пополам придется. Вряд ли он обрадуется. Ничего не решай, хорони бабушку, проси денег – это нормально, ведь он ушел, а ты домохозяйка и без работы, он даст. Ну как? Согласна? Я буду ждать.
– А виза?
– Купи тур. Срочно. Прямо сегодня. Ну, по крайней мере, сразу, как денег даст. А потом брось группу и приезжай в Ньюмаркет. Я тебе все расскажу. Ладно?
– Я позвоню, – сказала Валя лаконично, явно успокоившись и вспомнив, видно, что рыдания в телефон обходятся недешево. И повесила трубку.
Ну вот, – подумала я, возвращаясь на диванчик у стола. Вот и раздался голос родины. Все как всегда. Муж бросил, бабушка умерла, с горя. Ушел к любовнице с портфелем. Выгнала. Дура.
Тут я заметила, что в зеркале напротив некая женщина устало облокотилась на стол, подперев рукой склоненную рыжую голову, как сестрица Аленушка, в безнадежной, чисто русской позе. Вот она, русская тоска. Да ведь это я!
Но бедная Валя! Ныне миллионерша, хотя, кажется, уже бывшая (si devant, как сказала бы еще не преданная ни огню, ни земле Анна Александровна Корф). А каких-то пять лет тому – библиограф пединститута на Пироговке и моя подруга. В предыстории, то есть в библиотечной, пединститутской жизни – Валя; всего лишь позавчера, в жизни жены долларового миллионера – Валентина (можно – просто Тина); а сегодня... Ну что ж, пусть пока Валентина. Тины не будет, пока (и если) не вернется муж с портфелем.
Анна Александровна воспитала внучку одна. Родители девочки погибли в геологической экспедиции в начале шестидесятых. Тогда на Плющихе стоял еще, тихо истлевая в шелушащихся чешуйках серой краски, деревянный дом Плещеева, а неподалеку – такой же, с покосившимся крылечком, на которое взбегал юный Блок, наезжая в Москву с молодой женой, а слева, в Ружейном переулке, еще смотрели друг другу в глаза домики с мезонинами: в одном когда-то учился на фортепьяно Рахманинов, в другом писал Фет. И тогда в устье Плющихи самым заметным зданием был не отель "Белград", или «Золотое кольцо», а кинотеатр "Кадр", похожий на длинный конюшенный сарай, хотя прежде не только владела этим строением, но и жила в нем то ли тетка, то ли бабушка Льва Толстого.
Как раз напротив "Кадра", в четырехэтажном доходном доме начала века, века уже не железного, а стального, в коммуналке, в комнате высотой втрое большей, чем длина, и вырастила внучку Анна Александровна Корф, с незапамятных времен старший библиограф Высших женских курсов Герье, а позднее – пединститутской библиотеки. И сделала она внучку тоже библиографом. Старшим – не успела. Ведь долог путь от младшего библиографа к просто библиографу, и был он пройден, но вот на еще более тернистый и длительный, почти бесконечный путь к старшему времени уж не хватило. И началась перестройка, и смела всяческие границы и вехи, и библиографов заодно, и кинотеатр "Кадр" стал отделением ГАИ, а внучкин муж – миллионером. А Валя, соответственно, – миллионершей Валентиной, можно просто Тина.
В кухню вышла Мэй, потягиваясь и продвигаясь к холодильнику, в недрах которого хранилась сладостная влага. Прозрачная и крепкая. И ощупью Мэй нашла то, что искала, за банками с зеленым горошком, где по привычке до сих пор прятала от мужа, уже покойного, свою бутылку. И мы выпили водки.
– Кто-то звонил, Анна? Или мне приснилось?
– Моя подруга из Москвы. Валентина.
Мэй еще не до конца проснулась, и, наверное, поэтому не могла скрыть недовольства. Сейчас она особенно напоминала Генриха Восьмого. В момент, когда он узнаёт об измене очередной жены. Особенно нижняя часть лица – точь в точь. Губы скривились в непрозвольную гримасу:
– Sorry, Anna, эта твоя приятельница... Она тоже хочет продавать лен? Или еще что?
Тут я сообразила, что наделала, второпях утешая Валю. Не подумав. А ну как она и вправду приедет в Ньюмаркет? Как мы с ней будем видеться, если я себе уже не хозяйка? А хозяйка у меня Мэй? Теперь-то я знаю, как она одинока и как ревнива. И своевольна. Вот ужас. Не успела отделаться от Валерочки, как еще сильнее влипла. Да. Из огня да в полымя. С Грибом Владимиром Владимировичем как-нибудь справлюсь, а вот Валя... Валю жалко. Ну, попробуем.
– Нет, она ничего не продает. И не покупает. Это моя подруга детства. Мы с ней выросли в одном дворе. Очень близкий мне человек.
Мэй нахмурилась . Начало было явно неудачным.
– Мэй, dearest, Валентина мне даже не подруга. Она как сестра. Вместо сестры. Знаешь, у русских так принято: крестная сестра. Эти узы очень сильны, – прибавила я слишком уверенно (что-то никакой особой крепости таких «уз», как, впрочем, и других, у русских я не замечала).
– Oh, dearest dear, – Мэй подалась вперед и облокотилась на стол.
– Ее бабушка моя крестная (была, – подумала я с горечью: si devant!). – Меня даже назвали ее именем – Анна. Значит, у нас одна небесная покровительница.
Нордически-пронзительный взгляд Мэй стал мягким, как средиземное море.
– Валентина сирота, у нее только бабушка и я на свете и остались, – беззастенчиво врала я, надеясь, что если существование мужа выплывет наружу, я и его смогу объяснить. А впрочем, что, собственно, объяснять? Ведь теперь это правда, правда истинная. Сбежал, подлый предатель. Да и Анна Александровна умерла…
– Мэй, я так волнуюсь, что не сказала самого главного: бабушка Валентины умерла. Только вчера. Моя крестная. Теперь Валентина одна на свете. Вот она и сказала мне об этом, – закончила я уже величественно, как и подобает русской, узы которой особенно сильны, а дух соответственно высок. – Да и у меня после смерти Анны Александровны только мать и Валентина. И моя собака, – прибавила я спохватившись. Лицо Мэй уже выражало решимость. Ну все, – подумала я, – дело сделано. Теперь Валентина может ехать.
– А у Валентины есть собака, Анна? Ей нужно немедленно помочь. Бедняжка обречена на недостаток внимания. Кто теперь будет ею заниматься?
– Нет у нее собаки никакой... – я вовремя оборвала фразу: не хватало еще ляпнуть, что у самого близкого мне человека, узы с которым особенно крепки, не только нет собаки, а есть любимая кошка. Кроме меня. Вернее, не кроме. Это я кроме.
Я сделала паузу. Мэй тоже помолчала. В этом молчании судьба Валентины (да и моя, моя!) заколыхалась в голубоватом воздухе рядом с тонкими нитями дыма „Silver Cut”.
Пронзительный, как тревожный крик дюжины малиновок в живой изгороди, раздался звонок. «Господи, помоги, – взмолилась я, – кто же это еще? Валя или Валера? Валера или Валя? А может, сам Гриб?»
– Ну конечно, это Пам! Или Пат! – вскричала Мэй, рванувшись к аппарату. – Они собираются завтра нас навестить. Собак помогут вымыть, и вообще… Тебе обязательно нужно с ними познакомиться…
Телефон был далеко, Мэй понадобилось время, чтобы вылезти из-за стола, не потревожив Опру, споткнуться о Водку, а малиновки все трещали, пока я гадала: кто?
– Это снова тебя, Анна, – сказал мне Генрих Восьмой, протягивая трубку жестом Медного Всадника.
К этому времени силы мои иссякли. И когда заскрипел голос Великого Дрессировщика, я даже вздохнула с облегчением: пусть, все обойдется как-нибудь, по крайней мере этого фигуранта не жалко. (Ах, Валентина!). Да и жива была еще память о моральной победе в прошлой телефонной дуэли.
– Анькя-э, – неожиданными чистыми тонами радости проговорила трубка, – ну ты как там? Держишься? Молодца! Давай-давай! А то Гриб уже едет. Жди Гриба, вощем. Гриба, говорю, жди, – повторил Валера так внушительно, что от прошлого моего триумфа не осталось следа. Я вся съежилась. Ну вот. Накрыли.
Мэй смотрела на меня с таким раздражением, будто это я подсунула ей какую-то скрипучку мужского пола вместо флейтовых голосов приятельниц – Пат и Пам, кажется. Впрочем, так ведь и было.
Пока Валера со свойственным ему занудством объяснял, к какому рейсу подавать мерседес в Хитроу и как обращаться с Грибом в дальнейшем, чтобы продажа льна принесла нам всем (на этой стадии Дрессировщик был, как всегда, щедр) миллионы непонятно чего, я то тревожно наблюдала за метаморфозами лица Мэй, то, устав от ужаса, следила, как атласно-каштановые кобылы, не переставая щипать траву, медленно следуют по зеленому паддоку за лучами солнца. Жеребята не отставали. «Типичный эпилептоид, – подумала я равнодушно о Валере, – застревает на мелочах». И вспомнила об одном исследовании «русского национального характера» – довольно толстой книжке мутно-сизого цвета. Ее написала женщина, которая с помощью проективных тестов узнала, что типичный русский – настоящий эпилептоид. В этом-то все и дело, – заключила она и поспешила поделиться этим открытием с соплеменниками: от этого мы и увязаем в мелочах, редко доводим дело до конца; подавляем свои порывы, а потом взрываемся бунтом. Может, и правда? Вот Достоевский – русский из русских, и не просто эпилептоид, а эпилептик, и его герои… Но тут я вспомнила, что за дамой и книгой, а значит, и за выводом, стоял, как и за «русской тоской», какой-то фонд. Поскреби любой фонд в России – и найдешь дядю. И чаще всего – Сэма. Тогда это было уже вполне точно, хотя нередко несколько туманно.
Но Валера уже взывал: «ПОняла? ПОняла?» – это были заключительные фразы.
– ПонялА, – сказала я тяжело и повесила трубку, поворачиваясь лицом к Мэй. Ей было скучно. Она тоже устала – охранять меня от непонятных голосов и себя от возможных вторжений.
– Кто-нибудь может приехать? – спросила она с насмешливой гримасой. Как подлинный эпилептоид, я подавила все: и удивление ее проницательности, и тревогу от ее догадки: не в бровь, а в глаз! Но ответ почему-то вырвался – необдуманным.
– Да ну их, – сказала я. –Shit![88]
Это Мэй и поняла, и одобрила.
– Shit!! – сказала она и повеселела. – Давай немного отдохнем – и пора!
– Куда? – спросила я с наигранным энтузиазмом, но тотчас сообразила, что чем меньше я буду дома, тем труднее будет вползти сюда неизбежной тьме, что надвигалась на меня со стороны Родины и угрожала поглотить. Душа моя рванулась прочь от телефона. Подумать только, как еще недавно «утки жевали табак, а куры его клевали» и не было ни Интернета, ни мобильников! Сегодня скрыться было бы невозможно, как ни одной обреченной лисе не уйти от стаи гончих. О чем я? Охоту на лис в Англии год назад запретили, так что лисы обрели наконец свободу и покой, а вот за каждым из нас по пятам летят, высунув язык, стаи имейлов, эсэмэсок и докучливых трелей. Но тогда вне стен дома была свобода.
– Так куда? – я дрожала от нетерпения.
– У нас сегодня по плану китайский ресторан в городе. You haven’t been at such a place yet, so it will be a sort of experience! [89] Может быть, встретим там Джулию. Как мне хочется вас познакомить! Джулия – просто прелесть. Подруга моего детства. Мы с ней в одной школе учились. Oh, Julja, dear! She is so sweet![90] – на глаза Мэй набежала слеза, которую она стряхнула на узкую белую морду потянувшейся к ней красавицы Опры. – К тому же Джулия – самый главный человек в моем бизнесе: она Тренер. В конюшни тренеров посторонних приглашать не принято – все это слишком серьезно, но для тебя, я думаю, можно сделать исключение – ты ведь так далека от нашего мира.
– Как это? Неужели я кажусь такой идиоткой?
– Что ты, дорогая! Прости, прости! Я имела в виду мир скачек, разведения лошадей и бизнеса, который на этом живет. Жесткий мир, как ты понимаешь. Но не будем об этом, – заторопилась Мэй. Кстати, ты выпей еще кофе, а мне нужно поработать в офисе. А потом пойдем приляжем. Нужно как следует отдохнуть, одеться и ехать. Кстати, пока ты выходила, звонил Ричард. Предлагал нас отвезти к китайцам. Мне кажется, он хочет использовать свой отпуск по полной – соскучился по родным местам. Так что проведем приятный вечер.
Куда, собственно, я выходила, пока «звонил Ричард», я не помнила. Кажется, все время сидела за монументальным изразцовым столом напротив Мэй, под каждым локтем которой на узком кухонном диване лежало по борзой. Изразцы вообще были страстью хозяйки Стрэдхолл Мэнор, она покупала их в Испании, так что кухня была как в Эскуриале. Мореный дуб, всюду изразцы, а на гобеленовой обивке – цветы и листья. Зеркало в кухне тоже было, и повсюду в доме, так что легко было убедиться, как украшает человека рама роскоши.
Я поставила чайник на плиту. Плита – stove – на самом деле, очаг – выглядела не так, как моя московская, гостеприимный кров для тараканов. Это была настоящая Плита – толстая чугунная пластина размером с большой письменный стол, так что чайник можно было ставить не прицеливаясь, чем
Мэй и пользовалась в минуты некоторой неуверенности в движениях. Плита была всегда нагрета, под ней, собственно в очаге, скрывались какие-то приборы и электроника, как в недрах моей кровати. Поэтому единственное, что я могла себе позволить и что от меня требовалось, было ни к чему не прикасаясь подкрасться к Плите с чайником и опустить его. Пока я исполняла это, Мэй скрылась за одной из дверей. Через минуту раздался шум спускаемой воды и все смолкло. Вероятно, работа в офисе началась. Уже пора было снимать чайник – Плита работала как зверь. Кофе из красной кружки «Нескафе» показался мне совсем невкусным. Сахара на столе не было. Павлин в окно уже не заглядывал, лошади стояли в дальнем конце паддока, еще освещенном косыми лучами низкого розового солнца.
Я повернулась к раковине, чтобы вымыть кружку. Вдруг дверь, за которой только что исчезла моя синеглазая тюремщица, распахнулась.
– Ну вот, – объявила Мэй, – на сегодня хватит. Столько работы переделала! Пойдем, пойдем! Отдыхать, скорее! – и она взмахами обеих рук призвала борзых слезть на пол. Собаки последовали за ней вверх по лестнице в спальню – сменить узкий диван на кухне на широкую постель хозяйки. Следом в тяжелом раздумье поплелась и я.
Я была совершенно ошарашена. Как же так? Все эти годы, как началась перестройка, только и слышно было, как тяжела – прямо невыносима – жизнь богатого человека. Работа, работа, работа – из последних сил, прямо как… ну, не знаю, как кто. В голову лезло что-то неподходящее – индийский мальчик, которого угнетатель-англичанин избивает стеком, и вообще какие-то рикши. Но трудоголизм! Но западное «умение работать»! И при этом – русская лень. Русское «наплевать». Русское «авось».
Взглянув в конец коридора на подсвеченный портрет девочки с собакой и атласные туфельки (все-таки что-то родное: девочка смотрела мне в глаза строго, но доверчиво, а собака была просто моя Званка), я вошла в свою комнату, сняла то, что могло измяться, и рухнула на послушную уже кровать.
Что же это? Может, те десять минут, которые Мэй провела в офисе (даже семь, если учесть посещение туалета) для «западного умения работать» как раз и есть тот срок, за который можно переделать столько, что русскому при его лени и не снилось? Эту мысль я отвергла. Остается одно: у нее, наверное, куча служащих, которые и ведут дела, а хозяйке хватает для координации семи минут в день? Я вспомнила, как серьезно Мэй отнеслась к моему приезду – да, она определенно говорила, что отложила дела ради того, чтобы показать мне родину и все самое любимое. Понятно: у нее что-то вроде отпуска, и это все объясняет. И все же… Сомнение осталось, и с ним я погрузилась в недолгое забытье.
Очнувшись, я прислушалась. Ни звука в громадном доме. Вместо халата для жизни в Англии я взяла накидку из кремовых вологодских кружев – бабушка купила ее то ли в самой Вологде, то ли в Кинешме, где работала с беспризорниками в двадцатые годы, так что эта неземная красота была ей вполне по карману. Зато мое отражение в резной дубовой раме было бы вполне уместно в королевских покоях. Я приоткрыла дверь. По-прежнему тишина. Я знала, что далеко в другом конце коридора, напротив девочки с собакой, вход в апартаменты Мэй, и знала, что раз уж я проснулась, следует спуститься вниз и ждать в кухне, пока не появится хозяйка. И тут зазвонил телефон. Я молнией ринулась вниз по лестнице, схватила трубку. В ней тоненько ныл долгий гудок. Я растерянно оглянулась. По лестнице, позевывая, спускалась Мэй.
– Что ты, Анна! Это был мой будильник. Ты приняла его за очередной звонок, poor thing![91] Мы же договорились: Shit! Ничего не бойся, они тебя больше не тронут. Знаешь, одну собаку стошнило прямо на постель, придется убрать.
– Я помогу.
– Спасибо, дорогая, мне так надоело все делать самой! (Я не могла не вспомнить по крайней мере трех разных женщин, которые время от времени то смело управлялись с гигантским моющим пылесосом, который стремился обвить их всеми своими трубками и трубами, как Левиафан, то тащили прочь из дома корзины с выстиранным бельем).
– Бери ведро, а я найду порошок. Тут Мэй взглянула на меня чуть пристальней и тихо ахнула.
Я стояла, держа в руках красное пластмассовое ведерко, и тут с недоумением опустила его на пол. Мэй молча смотрела на меня.
– В чем дело, Мэй? Что-нибудь не так?
– But Anna dearest, what is it you are wearing? WHAT is it?? It’s SUPERB!! It’s probably that famous northern lace, I don’t remember its name… And the COLOUR!!! It looks… It looks so ancient! And so very special!! WHY on earth are you wearing it with this bucket in the kitchen? It’s worth a queen! [92]
– Вообще-то это было задумано как халат, – сказала я. – Но вещь действительно старинная (тут я от души и с должным количеством восклицательных знаков похвалила Мэй за ее «чутье ко всему настоящему» – тонкий комплимент, черт возьми!). – Значит, ты думаешь, я могу в этом пойти сегодня даже в ресторан?
– Даже! В этом на церемонию представления королеве можно пойти. Сама не была, не знаю, но общая идея у меня есть. Вот Энн, ее муж и Джим довольно близко знакомы с Ее Величеством и семьей, они подтвердят. Джим – дядя Ричарда по отцу.
– Нет, Мэй, мне кажется, ты как-то спешишь. Зачем это мне? Хорошо, пойдем наверх отмывать собачью рвоту, я переоденусь. Спасибо тебе – иначе я бы и не узнала, что у меня есть такая волшебная одежда.
– Волшебная – вот оно! – И мы поднялись в святая святых этого дома – спальню хозяйки. Здесь все было белым и голубым, мраморным и атласным – ступени утопленного в полу бассейна, окруженного зеркалами, шкафчики, столики, кровать в форме раскрывшегося лепестка, на просторах которой легко помещалась и сама Мэй, и обе борзые. Кружева я бережно повесила на вешалку в пустой гардероб у себя в спальне, и отмывание покрывала не заняло много времени. Пора было собираться к вечернему выезду, – так назвала Мэй то, что нам предстояло. Очевидно, слово «shit» подействовало как магическое заклинание – телефон не обнаруживал себя, и облака тьмы клубились где-то в отдалении.
Из-за стола в кухне, где мы с Мэй сидели уже одетые, попивая молодое красное вино с юга Франции и не зажигая свет, видно было, как из-за поворота подъездной аллеи показались два огня, чуть позже прошелестели по гравию шины, и машина остановилась. Через минуту в дверях появилась высокая фигура.
Well, ladies, aren't you against such an amateur driver as myself for this summer evening?[93]
Ladies are never against amateurs as well as amants or anybody loving, mind it, Richard dear[94], – проворковала Мэй. – Хочешь стаканчик на дорожку?
Добродетельный шофер отказался, и мы вышли на крыльцо. Опять в воздухе витало что-то морское – какая-то свежая влажность. Умоляя «собачек» не скучать, Мэй заперла дверь, то и дело роняя ключи на гранитные ступени, Ричард подошел к машине и распахнул заднюю дверь. К моему ужасу, при этом он смотрел на Мэй. Что-то чирикнув, она впорхнула в рокочущую пахнущую кожей пещеру. Выбора не оставалось – вместо совершенного затылка бравого летчика Британских ВВС, как в прошлую поездку к Энн, мне уготовано было другое зрелище – летчик в профиль. Мерседес всей своей тяжестью выдавливал из серого гравия тот особый звук, ради которого, как я теперь вижу, гравий и существует – звук довольного мурлыканья тигра после сытного обеда, звук полноты жизни. Я смотрела вперед, думая о том, что в Европе тайно существует особый акустический инструмент из двух частей – дорогой машины и гравийного подъезда к усадьбе. Музыкальным инструмент не назовешь, ведь через слух действует он не на душу, а непосредственно на центры удовольствия в мозгу. И выделяются эндорфины, и удовлетворение наступает.