Текст книги "Порода. The breed"
Автор книги: Анна Михальская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 28 страниц)
П О Р О Д А
THE BREED
Господи, наведи страх на них;
да знают народы, что человеки они!
Псалом IX Давида
ГЛАВА 1.
Шампанское по утрам пьют
либо аристократы, либо дегенераты.
"Бриллиантовая рука".
-Who could imagine then, that you and May would become such firm friends?
–Oh really, who possibly could?..[1]
Руки потянулись к бокалам с шампанским. Бокалы на высоких стеблях – чем не лилии долин, что не трудятся и не прядут – лилии, плотно сомкнувшие лепестки, чтобы удержать драгоценную утреннюю росу.
Но я смотрела на руки.
Старческие пальцы подлинной леди охватили хрустальную ножку.
Бриллианты сверкнули в дымчатом свете британского утра, погасли в сизом бархате диванов. Июньское солнце в Англии было таким бледным.
Пару лет назад,в морозный вьюжный день, в преступной перес-
троечной Москве такими же звездными иглами сияли эти самые кольца – в такси. Пришлось нанять его у гостиницы "Космос" для перевозки двух еще незнакомых англичанок. Известно было только, что это любительницы русских борзых. Но первыми русскими, с которыми они познакомились, были мы (конечно, если не считать Princess Jean Golitzyn: – Have you met her, Anna?[2] – и других неизвестных нам экзотических эмигрантов).
Англичан нужно было доставить в питомник борзых на Ленинских горах. Слишком ярко сверкали камни, чтобы водитель их не заметил! Завезет еще куда-нибудь, а там... Однако нам повезло: это был просто шофер.
И вот я снова вижу бледную пергаментную руку. Сколько
лет эту истонченную кожу умащали лучшими притираниями? Де-
сятилетиями? Веками? Энн Вестли, леди Ферлоу, навсегда сохранит возраст, в котором застыла однажды. Тогда, в Москве, она выглядела точно так же – а ведь, пожалуй, старше королевы. Сейчас Энн с удовольствием рассказывает, как на прошлой неделе в Аскоте ее Nagora Bystraya выиграла дерби у лошади Ее
Величества.
–She has done it![3]– глаза Энн блестят, сквозь пудру проступает румянец. Она улыбается. Она больше похожа на Елизавету, чем родная сестра. Такая твердость и спокойная сосредоточенность взгляда бывают только при очень светлых глазах. У Энн они как британское небо в июне.
Так смотрят хищные птицы и львы – прямо и точно на вас, но при этом вдаль. Вы – только деталь мирового устройства, которое должно быть охвачено взором целиком и ежеминутно. Покой и порядок: все идет своим чередом. Не наше назначение устанавливать порядок, но наш долг – поддерживать его всей своей жизнью. И своей смертью. Вот взгляд подлинного властителя, вот сущность действительной, а не кажущейся власти.
Почти прозрачная рука Энн держит в узде громадное хозяйство и большую семью – собственное королевство, с которым я вряд ли когда-нибудь познакомлюсь. Мне ждать приглашения к Вестли в Ферлоу-холл не следует. Даже Мэй, в чьем поместье я гощу второй день, принимает сегодняшний визит Энн как некую честь и обставляет как особое событие. Я догадалась об этом еще вчера.
Телефон зазвонил, как только меня привезли из Хитроу, едва мы с Мэй успели переступить порог и открыть бутылку “Гжелки” – ту, что не разбилась, когда в Шереметьево, пытаясь закурить перед входом в жуткую трубу, ведущую в самолет, я уронила сумку.
В начале перестройки, когда наш мир дрогнул и заколебался, все боялись всего. А я стала вдруг бояться самолетов. Всю ночь накануне отлета в Англию я не спала. Перед черным овальным отверстием этой ужасной трубы меня охватила паника, руки задрожали, сумка сползла с плеча и соскользнула на кафельный пол. Хрустнуло стекло. Я подняла сумку за ремешок. Из нее полились тонкие струйки. Вокруг густым облаком испарений пополз алкоголь. Одинокий респектабельный джентльмен поднял брови и стал старательно смотреть не в мою сторону. Шумное семейство темнокожих миловидных европеоидов, – по-видимому, выходцев из Индии или ЮВА, – захихикало и зашепталось, бросая быстрые взгляды.
Я открыла сумку. Одна белая с синими цветами гжельская бутылка, купленная в родных местах на Арбате, была цела.
После я узнала, что Дягилев, переправляясь через океан в Америку, так и не снял пальто, а просидел все плавание скрючившись от ужаса, причем его зябнущие руки согревал в ладонях верный слуга.
У меня слуги не было. Но перелет состоялся – три часа невыносимого страха. Смятение усугубилось, когда я осознала, что ем зеленый горошек с курицей на высоте девяти километров, а облака – те самые облака, на которые я привыкла мечтательно смотреть, совершая свои странствия по земле, – лежат пеленой далеко внизу.
В конце этой бесконечности мучений мне показалось, что самолет падает прямо на Тауэр. Воспитанная на английских романах, получавшая открытки с видами Лондона от матери – профессора по этим самым романам – я узнала серое строение на берегу реки (конечно, Темзы) и приготовилась. Помню, как стало досадно, что все нормальные люди осматривают Тауэр с экскурсией, а я падаю на него с неба. Я представила уже, как обломки самолета вспугивают тауэрских воронов. Под крылом, совсем близко, мелькнули зубцы серых стен, белые, как барашки на волнах Темзы, и реющий над ними красно-бело-синий крест британского флага.
Но “Гжелка” была открыта всего через пару часов. Не более понадобилось мне, чтобы убедить в своей благонадежности девушку, проверявшую документы на выходе (пусть делают со мной что хотят – теперь, когда я уже на земле!), чтобы Мэй подхватила меня и расцеловала, а я познакомилась с ее весьма представительным спутником, который оказался шофером, и удивилась длине “мерседеса” и розам, обвивавшим каждый домик вдоль дорог, ведущих в Ньюмаркет, – английскую, а значит, и мировую, столицу скачек.
Машина пронеслась по главной улице городка, по узким дорогам через ухоженные нивы, обогнула стену из красного кирпича, проехала между столбами, на которых, полуоткрыв крылья и клювы, сидели довольно крупные каменные орлы.
После этого я утратила всякое ощущение реальности. Здесь, за каменной оградой, высились ливанские кедры, а дубы стояли на лужайках спокойно и горделиво. Канавы у обочины гравийной дороги были выстланы тем самым плющом, веточки которого (в горшках) украшали шкафы и окна в моей школе. На дежурстве мы бережно стирали пыль с таких же темно-зеленых листьев мокрой серой тряпкой.
От входа в дом, завидев автомобиль, неспешно отошел павлин и взгромоздился на спину одного из белокаменных геральдических животных, охранявших двери.
Не успели мы выпить и рюмки, как зазвонил телефон, и Мэй сняла трубку. Лицо ее приняло еще более радостное выражение (хотя, казалось, это было уже невозможно). Она стала делать мне призывные знаки. Я приблизилась. Из трубки донеслась безукоризненная речь Энн – какая дикция! Какой ритм!
– Have you met your guest, dear? How is she? Did she enjoy her flight? Oh, thank you, I shall certainly come. Give her my love. 1
Мэй ликовала:
– Энн навестит нас завтра утром, в одиннадцать. Она хочет снова встретиться втроем и вспомнить о первом знакомстве в Москве! What a busy morning we shall have! 2Я встану, как всегда, в пять, чтобы выгулять собак. Will you come with me? Oh, great! 3Не забыть бы открыть парадный вход – я обычно встречаю Энн там и провожу через главную гостиную сюда, в голубую. Мы посидим здесь. Или все-таки там? Нет, лучше здесь. Конечно, откроем шампанское – мне вчера привезли два ящика из Германии, но это настоящее русское – “Great Duchess”. Do you like it? I do! 4
Степень торжественности будущего визита стала мне ясна именно потому, что шампанское Мэй безоговорочно предпочла водке.
– Ну и что? – скажет мой интеллигентный соотечественник. – Кто же пьет водку с утра?
Отвечу ему: некоторые английские дамы. Если быть точной до конца, то они делают это с утра и без закуски. But it is certainly not too formal. 5
– Мы фермеры, – так представили себя англичанки нам, русским (возможно, бандитам!) при первой встрече, в такси. Оно с трудом прокладывало себе путь в снегу московских улиц, которые тогда никто не чистил. Слава Лужкова и лужи густого рассола на мостовых были впереди. Москва еще не успела “похорошеть”.
– We breed horses 1, – уточнили новые знакомые, чтобы не вовсе погрешить перед истиной, но надеясь (и не без оснований!), что русские бандиты не знают, какие это фермеры разводят лошадей в Британии. И мы не знали, хотя бандитами не были. Но все равно не совсем поверили в фермерство, хотя дамы были в видавших виды дубленых курточках и потертых вельветовых штанах.
В Москве так одевались только студентки и молодые научные сотрудницы задолго до “перестройки”. Вспоминаю, как наш заведующий кафедрой, известнейший профессор и прекрасный лингвист, на кандидатском экзамене велел моему коллеге, бородатому и не совсем равнодушному ко мне аспиранту, проанализировать фразу "Я влюблен в эти плисовыештаны". Да, и я носила тогда вельветовые джинсы. Боже, как давно это было!
Курточки англичанок были им коротковаты, и лоснящиеся рукава не скрывали колец. От тех исходили странные иглистые сверкания. Слово “фермеры” как-то не подходило. Но нам тогда было все равно – только бы довезти “иностранцев” до Ленгор, показать собак и поскорее освободиться: нужно было срочно заканчивать и сдавать сборник о собаках же – наш первый совместный коммерческий продукт. Боюсь, что его качество не слишком отличалось от свойств первых кооперативных швейных изделий: идеи высокие, цели ниже, материал и вовсе никуда.
Энн, совсем старушка, храбро проникла сквозь щель между двух погнутых прутьев ограды Ботанического сада МГУ. Сейчас, сидя на бархатном диване перед камином в голубой гостиной Мэй, я вижу эту сцену на фотографии в альбоме, озаглавленном “First Russian Travel” 2. Под фото надпись: “Ann passing through thе Russian Gate” 3.
Легендарный Тарик, укротитель зверей и молодых университетских девиц – специалисток по поведению крупных хищных (львов и тигров, волков и медведей), знаток борзых и хозяин питомника, чинно подал Энн свою мощную руку, по толщине не уступавшую туловищу питона Каа, и легко снял гостью с забора на снег. То же было проделано с Мэй. Как всегда, Тарик нуждался в помощи питомнику – кормить собак было совершенно нечем. Надежды, рожденные появлением заморских гостей, побудили его к подробному рассказу о своих любимцах.
Собаки были действительно классные, но постоянно почесывались, что Тарик пытался скрыть, отвлекая их дикими криками, принятыми в среде русских борзятников. В вагончике, обыкновенно служившем убежищем щенным сукам и молодняку, подали чай (сам Тарик проводил свои ночи на столе в домике исследователей-ботаников). Англичанки не колеблясь приняли из рук хозяина облупленные кружки с кипятком, даже не покосившись на черные Тариковы ногти.
К чаю подошли самые отважные тараканы. За беседой о борзых и
лошадях к окнам вагончика подступила темнота. Встреча закончилась. Никто из нас, русских, и не подозревал, что англичанки решили: началась дружба.
Мы-то постарались поскорей выкинуть из головы это событие как совершенно никчемное с финансовой точки зрения (“фермеры” спокойно и умело избегали деловых и денежных тем). Так и забыли бы о “буржуях”, если бы спустя две недели после их отъезда из почтового ящика мне в руки не упал твердый серый конверт. Оттуда красочным глянцевым потоком хлынули фотографии, которые я сперва приняла за открытки.
Под дубом, корни которого так мило описал в толстой книге один советский дипломат, остановил гнедую лошадь всадник в красном пиджаке, белых лосинах, черных сапогах и черном кепи – традиционном костюме для псовой охоты на лису. Лошадь картинно выгнула шею, у ее ног свалились в кучу фоксхаунды – нарядная пегая стая. Зеленый газон по древности никак не уступал дубу и на горизонте скрывался в дымке столетий.
Все это на первый взгляд действительно напоминало post-card для туристов, но на обороте рукою Энн было небрежно написано: “Эдмунд, мой муж, с гончими Ферлоу. Лошадь зовут Люси”. Далее следовали: изображение двух всадников с той же стаей собак, но на другом поле и под другим дубом, не менее древним (подпись Энн: “Эдмунд и граф де Варрон, наш французский друг. Имена лошадей: Капля и Маргаритка”), и множество других таких же фотографий, причем на обороте каждой Энн почему-то сочла нужным точно обозначить клички копытных.
В прилагаемом письме сообщалось, что зимний день, проведенный с нами в Москве, никогда не изгладится из памяти адресанта; выражалась благодарность и надежда на новую встречу – уже в Англии. Картина прояснилась.
И вот сейчас Энн протягивает руку к бокалу. Мгновением позже, но все же подчеркнуто с опозданием на это мгновение, делает то же и Мэй.
Ее рука – красноватая, как будто Мэй только что вошла с холода, – обветренная рука завзятой лошадницы, проводящей целый день out of doors 1. Длинные ногти – не она делает тяжелую работу в конюшнях, а те, кто живет в специальном двухэтажном флигеле – yard lads and girls 2. Это чуть пухлая рука женщины, любящей роскошь, – и пальцы, привыкшие делать то, что приносит удовольствие: часто подписывать чеки и открывать кошелек, время от времени нажимать на спуск фото– или видеокамеры, постоянно держать поводья или собачий поводок и всегда – сигарету и рюмку. Кольца совсем не такие, как у Энн, – их украшают не капли солитеров, а многоцветье сапфиров разных оттенков. Сапфиры для wedding ring 3, несомненно, были выбраны не случайно: Мэй – настоящая кельтская женщина, черноволосая и синеглазая. У Мэй замечательный смех, сильнейшая способность радоваться жизни, обширные и тонкие познания во всем, что может доставить удовольствие: напитки и еда; красота животных и растений – домашних и экзотических; азарт собачьих выставок и скачек – особый азарт не зрителя, а владельца и участника; яркость драгоценных украшений и впечатлений от путешествий по всему земному шару, а главное – несравненная прелесть бесконечного обсуждения всего этого с приятными собеседниками…
Наука наслаждения – реальным, зримым, сиюминутным, жизненным – изучена Мэй за ее пятьдесят с лишком лет в совершенстве.
Странно все это. Как не сравнить эти легкие радости с теми, что выпадают мне. Нет, не выпадают – таким сизифовым трудом достаются, что неизвестно, чего в них больше – не горечи ли? Вот сдан экзамен по головоломной научной дисциплине; сделан успешно доклад – это месяцы усилий… Защищена диссертация, вышла новая статья, еще одна книга – это уже годы работы…
Да, привыкла же я мучиться – как привыкла любоваться животными сквозь решетки зоопарка, а наслаждаться природой – в московском дворе, где растут не ливанские кедры, а паслен и одуванчики. И все же…
Воображение, воображение! Как щедры твои дары, как беспредельны дали, в которые увлекаешь ты бледную девочку, на солнечном берегу Москвы-реки следящую путь муравья у корней весенней травы!
Это ты заставляешь замирать от восторга во время долгожданной прогулки с отцом за город: раз в году, когда стает снег, – три станции от Киевского вокзала – и полные солнцем сережки ольхи на ветру, шорох ящерок в прошлогодней бурой листве, первая бабочка.
Это ты на подмосковных зорях поднимаешь мой взгляд с серой земли ввысь, к зеленому апрельскому закату, к этой нежнейшей акварели, по которой вот сейчас черкнет силуэт тянущего вальдшнепа.
Это ты в арке арбатской подворотни показываешь мне венецианское небо и склоняешь купить у букиниста самоучитель итальянского языка.
Это ты вынуждаешь меня, перебирая карточки в каталоге Ленинской библиотеки, искать то, что для диссертации совершенно не нужно – о русских борзых, о псовой охоте, о людях, ушедших давно и забытых раньше, чем их собаки.
Без тебя разве думали бы мы, верили, надеялись – что именно сегодня, вот этим вечером, блеснет кольцо… прозвучат человеческие слова… примет прекрасную форму мутный хаос… разделятся воды и твердь… полетят и запоют птицы… родятся желанные дети… начнется жизнь…
– Cheers! – сказала Энн.
– Cheers! 1– ответили хором мы с Мэй, и все трое сделали по глотку. После этого рюмку, как ни жаль с ней расстаться, полагается поставить на маленький столик: рядом с каждым креслом в английской гостиной есть такой.
–Ты не помнишь, Мэй, с чего все это началось? – спросила Энн, и лицо ее приняло то сентиментально-мечтательное выражение, которое я часто наблюдала у англичан, предающихся воспоминаниям о совместных приключениях abroad 2или об истории своей дружбы. Недаром взывал Роберт Бернс: “За дружбу старую – до дна!” – прошлое и в сознании современного англо-сакса ценно именно ею.
–Конечно, помню! Невозможно забыть, правда, Анна? Посмотри, что я для тебя сохранила: ждала, когда ты приедешь, и вот наконец… Это для тебя! – Мэй подошла к камину, открыла шкатулку из зеленого камня, вынула крохотный клочок газетной бумаги и протянула мне. В четырех квадратных дюймах мелкого шрифта я узнала объявление, которое почти два года назад мы послали в самую популярную английскую газету для собачников.
Я растрогалась. Мэй хранила эту публикацию, послужившую началом всего, среди самых дорогих реликвий! Зеленая коробочка из уральского камня змеевика была моим подарком, посланным Мэй на Пасху с оказией.
– Ты знаешь, Анна, я написала тебе в тот самый день, когда наткнулась на это объявление – лежала вот тут, на диване, листала “Dog World” 3– и вижу: можно что-то узнать о русских породах! Вдруг и о борзых тоже? И сразу послала открытку. А потом и телеграмму, когда мы с Энн решили прокатиться в Петербург. Подумала: не поехать ли через Москву? – Мэй сделала еще глоток, шампанского, зажгла сигарету, выдохнула дым вверх, закинув голову, улыбнулась потолку и зажмурилась.
Я посмотрела на газетную вырезку, которую так и держала в руке. Бумага уже чуть пожелтела. Передо мной были такие знакомые строчки:
“STUDY OF DOGS IN RUSSIA” 1. Группа русских ученых – зоологов, этологов, специалистов по происхождению, истории и поведению домашней собаки – располагает обширными материалами, которые могут представить интерес для международного научного сообщества, заводчиков, дрессировщиков и любителей собак аборигенных пород…” (далее редакция перечислила основные темы этих “обширных материалов” и привела мой адрес и телефон).
Выражение “группа русских ученых”, да и весь текст, родились черной московской ночью, во мраке начинающейся “перестройки”, конечно, на кухне, как и сама “перестройка” – кухонная девушка, золушка. Очевидна причина такого выбора места – близость к архетипическому очагу в его конкретной московской ипостаси – кухонной плите. Огонь физический рождает огнь духовный; примечательно и время – темная ночь.
“Группа русских ученых” пила тогда, помнится, не шампанское – нет. Впрочем, особенно напрягать память не приходится. Это могли быть либо водка, либо чай. Скорее водка, ибо возбуждение наших ученых умов, хоть и воспаленных “перестройкой”, довести до градуса создания этого текста могла только она.
Нас было, понятно, трое. Двое мужчин и женщина, или, выражаясь на интеллигентском наречии тех лет, пара мужиков и баба.Кто был в этой тройке главным? Роли распределялись так: энергетический лидер – Валерий Вурлаков, лидер интеллектуальный – Андрей Сиверков. Мы же с водкой, помогая “перестройке”, совокупно выполняли женскую роль горячительного. Не стоит ее преуменьшать.
Валера Вурлаков. Отверженный замшелым миром советской психологии, в свои тридцать с лишком – старлаб академического института, а по сути – гениальный ученый, теоретик и практик новой системы гуманной дрессировки – так представлял он себя.
Но я бы сказала проще – уголовник. Не в точном юридическом смысле, конечно: тогда криминальные знакомства были еще не в чести. Это позже выяснилось, что принцип “все дозволено” для Валеры был аксиомой. А когда гуманист появился впервые, я увидела только глубоко посаженные рыжие глаза, из-под кепки – взгляд беспризорника, профессионально наивный и даже детски беззащитный, но лукавый, лукавый...
Это и был самозванец московского царства собачников, Лжедмитрий и Тушинский вор в одном лице, тать в нощи, мрачный гений гуманной дрессировки, Мориарти бультерьеров, гроза богатеньких хозяев – гроза, но не Робин Гуд… Когда пришли деньги и зарплата старлаба сменилась “компенсациями” и “гонорарами” за коррекцию поведения злобных питомцев богатых хозяев, вместо кепки появилась норковая шапка – помню, с каким удовольствием он появился в ней, снял, показал, назвал цену...
Боже мой, как мне было трудно! И кепки, и норковые шапки (в сущности, это один и тот же тип) внушают мне недоверие и ужас – я просто отворачиваюсь. Но Валеру приходилось терпеть: “гениальным” его отрекомендовал Андрей – сам признанный интеллектуал и специалист.
Я хотела видеть Андрея, а видеть его одного, без тесно прилепившегося к нему Вурлакова, в те дни мне не удавалось. И вот приходилось встречать этот вурлаковский взгляд – напряженный, привычно ловящий не только каждое движение, но даже намек на него – нервный импульс, стремящийся по дуге, впервые нарисованной стариком Павловым. И Павлова, и его дугу – научную ветошь прошлого – гениальный и современный Вурлаков отринул решительно и с презрением.
Сначала я решила, что следящий пристальный взгляд – это черта всякого незаурядного дрессировщика опасных животных. Потом поняла, что все-таки у Валеры он особый. Так смотрят те, кто побывал в тюрьме или на зоне. Так смотрят бродячие собаки в городе. Так смотрят все битые жизнью, битые людьми и не доверяющие уже никому, а потому обреченные на вечную тоску и тревогу, избавление от которой дает только гибель. Именно гибель – не смерть – уготована им.
Какова эта тоска, я узнала только редактируя для нашего «собачьего» сборника первую Валерину статью.
Автор утверждал, что поведение собаки, как и человека, определяется потребностями: если хочется есть – ест, если хочется сразу и есть, и спать, то делает то, чего сильнее в данный момент хочется. На этом и строился метод гуманной дрессировки и управления поведением. Я призадумалась:
– А если я всю жизнь делаю не то, что хочется? Вот сейчас твою статью редактирую.
– Почему это тебе не хочется ее редактировать? Не понравилась? – В Валерином голосе появились скрипучие ноты презрения и угрозы.
– Понравилась, понравилась, – я, как всегда, струсила, поддавшись давлению, – самая ненавистная мне собственная черта, – но я все-таки не понимаю...
– А ты редактируй стиль, а об остальном не думай. Ты же не специалист!
– Да я вообще ничего не понимаю. Другие будут читать и тоже не поймут. Тираж не раскупят. Докучаев денег не даст. Смотри, Валер, – тут я решила действовать уговорами, – специалистов мало, сборник популярный, ты хочешь объяснить на пальцах, сравниваешь собаку с человеком, от этого все только запутывается, становится непонятно.
– И что тебе непонятно?
– Ну, я думаю, есть ведь десять заповедей, и...
– Да это для дураков, твои десять заповедей. Ты их хоть назвать-то можешь? Ничего ведь, небось, сама не помнишь!
– Не в этом дело, – я, к своей досаде, действительно не могла вспомнить почти ничего. В голову лезли “не убий” и “не укради”, с трудом всплыли “не солги” и “не пожелай жены ближнего своего”, что казалось под пристальным Валериным взглядом уж полной чепухой. Я попыталась аргументировать на личном примере:
– Мне постоянно и есть хочется, и спать, а я этого почти не делаю. Докторскую пишу. Вот уж чего не хочется! Ненавижу просто.
– А ты не пиши. Глупости все это. У тебя просто фрустрация. А про фрустрацию в десяти заповедях нету. Вот книжка выйдет, денег с Докучаева слупим, съездишь куда-нибудь, выспишься, отъешься, тогда сама смеяться будешь над своими заповедями с диссертациями.
– А вдруг у Докучаева уже другая потребность, чем книжку нашу издавать? Да и не хочу я никуда. И ничего уже не хочу вообще.
– Вот это и есть фрустрация. Первый признак – когда кажется, что ничего не хочешь. На самом деле у тебя полно потребностей, и все нереализованные, и надежды нет. Потому и ощущение, что не хочется ничего.
– Извини, а надежда – это что? Тоже потребность?
– Потребность. И “бог” твой – тоже потребность. Типичная.
– Ты что, правда думаешь, что Бог – потребность? А что тогда не потребность? Вера, надежда, любовь – все потребности?
– Молчи, женщина, – сказал наконец Андрей, которому стало уже невмоготу. – Давайте чаю лучше выпьем, а то спать хочется.
– Вот видишь, – воскликнула я торжествуя, – ему спать хочется, а он чаю предлагает выпить!
– Лучше водки, – предложил Валера. – А то и у нас фрустрация наступит. Она опасная очень.
– Знаешь, как Белинский ответил Тургеневу, когда они проспорили всю ночь, забрезжил рассвет, а Тургеневу позавтракать захотелось? Неистовый Виссарион сказал: Иван Сергеич, мы еще не решили вопрос о существовании Бога, а вы уже хотите есть! – злобно продолжала я. – Ну и где тут твоя потребность?
– Водки надо выпить, вот что, – упорствовал Вурлаков. – Давай, доктор Сиверков, вали-ка на Плющиху. И закусь прикупи. Деньги вот... возьми. А Белинский твой, Анна, был чахоточный. У них все сикось-накось с потребностями. Сейчас выпьем, пожрем, вот и силы будут. Так поскорей с редактурой и завяжем. И время сэкономим, а то мне на дрессировку скоро пора.
За бутылкой “Абсолюта” (уже роскошь по нашим временам, а тогда вполне возможный вариант) удалось прийти к консенсусу.
– Валер, давай про людей выкинем, а про собак оставим, – предложила я. – Статья ведь в самом деле гениальная!
– Да брось ты, – заскромничал Валера, – гениальная! – Это слово он произнес с явным удовольствием. – Скажешь тоже!
– Совершенно гениальный текст, – убежденно подтвердил Андрей, по-видимому, не замечая моего удивленного взгляда, – онивсе просто попадают!
Кто, собственно, эти “они”, мне было не вполне ясно – видимо, какие-то невежественные косные недруги, окопавшиеся во враждебных лагерях собачников и дрессировщиков. Онии должны были почему-то попадатьот статьи про потребности, подобно тараканам, недавно попадавшим от аэрозоля в моей кухне. Слабый запах инсектицида еще сохранился; он-то, наверное, и навеял Андрею это слово. Впрочем, уточнять, кто же эти они, я не стала, чтобы не вызвать лишних язвительных выпадов против персоналий в бушующем мире отечественного собаководства, не задерживать Валеру и поскорее остаться с Андреем. Последний, к моему огорчению, был, кажется, вовсе не прочь продолжить профессиональные беседы с коллегой. Нельзя сказать, чтобы моя симпатия к Валере от этого увеличилась.
– Ну, Сиверков, пошли, – сказал наконец этот садист (тут я заподозрила, что он действовал совершенно осознанно). – Новую дрессировку покажу. Может, под дога поставлю. Или под бультерьера даже. Есть у меня в сегодняшней группе один беленький такой. Неплохой зверек! Щиплет!
Это был тонко рассчитанный ход: бультерьеры тогда только появились в Москве, и Андрей, как многие не вполне уверенные в себе, избалованные и неагрессивные мужчины, питал к ним страстный интерес. Понятно, что искушение быть фигурантом в схватке с белым бультерьером не оставило мне никаких шансов. Я расценила это как низменную месть Валеры за “потребности”. Коллеги вместе вышли в зимние сумерки. Я смотрела в окно. Странно все это. И Андрей… «Я странен, а не странен кто ж?» – вспомнилось мне. А вот сам Андрей вспоминался с трудом. Так – неуловимый очерк губ – капризных, подвижных… Перемены позы, ракурса, выражения – непрерывные, резкие… Все моментально, мгновенно: жест, мимическая гримаса, появление из ниоткуда, исчезновение в никуда…
Информация для английской “Dog World”, как и все плоды нашего писательского альянса, вызревала мучительно и долго.
– Ну ты, это, Анна, напиши, понимаешь... Ну это, в общем, – поняла? – весело приступил к делу Валера, когда мы выпили по чашке чаю. – Ну, это!
– “Группа русских ученых...”...?
– Во! Группа! Русских! Ученых! То, что доктор прописал!
– А дальше что?
– Ну есть у нас... Это, в общем... Ну есть, напиши...
– А что у нас есть?
– Водки у нас нет, вот что, – сказал вдруг Андрей. Я взглянула на него. Он тоже смотрел на меня, и как-то по-новому.
– Ну, Сиверков, я от тебя не ожидал! Водки захотел! Эка... – по Валериному скуластому лицу промелькнула тень, узковатые рыжие глаза потемнели и еще сузились. – А на что пить будем?
– Я куплю.
Дверь хлопнула. Валера еще прочнее утвердился в кресле, закурил, взял в руки пепельницу. Не отводя от нее глаз, снова поставил на стол и стал молча постукивать моей любимой бабушкиной “попельничкой” по столешнице. Так прошло несколько минут. Я решила, что ни за что не заговорю первой – пристально смотрела на белый лист со словами “Группа русских ученых” и злилась – вспоминала, как мне было обидно накануне, когда садист(так я стала называть его про себя со вчерашнего дня) нарочно завлек Андрея бультерьером. Молчание казалось странным и становилось все более напряженным.
– Ты, Анна, это... Водки ему много не давай, – проворчал, наконец, Валера, по-прежнему глядя на пепельницу. – Мне он сегодня на дрессировке понадобится.
– Неужели? – еле выдохнула я, даже не пытаясь сдержать негодование. – Ты, оказывается, и по ночам кого-то дрессируешь? Кого, интересно? Жену?
– Жена у меня сама кого хочешь отдрессирует.
– Тогда зачем тебе так поздно Андрей понадобился? – не сдержалась я, выдавая себя полностью, но уже об этом не заботясь.
– А-а, думаешь, он тебе здесь больше пригодится? – не упустил своего гений гуманной дрессировки. – Понятно, понятно... Ну, смотри, дело твое, хозяин – барин. Только я его все равно заберу. Так что и не мечтай. – Валера расслабился, поднял голову, даже усмехнулся – кажется, снова почувствовал свою силу, вернувшись к привычной работе – управлять поведением, на этот раз моим.
Тут вернулся Андрей. Он был радостно оживлен, о чем можно было судить по восклицаниям типа: “А вот и мы!”, “Мороз-то какой!”, “Ну, сочинители, наливай!”, “Киси-мурыси!” и другим бессвязным фразам вроде тех, которые можно услышать, когда в компании появляется новый гость. Однако за столом Валера умело и быстро переключил его внимание с водки (и, конечно, с меня) – на дела. Текст объявления был вымучен полностью уже за первыми двумя рюмками, после чего Валера сразу же ввел новый для Андрея стимул (на человеческом языке – соблазн) – возможность пронаблюдать, как нужно корректировать поведение “неправильно социализированного” (говоря по-человечески, – злобного и опасного) пса:
– Помощь твоя нужна, ты ведь у нас поведенец дипломированный, а дело-то серьезное. Справимся с собакой – может, от хозяина (это слово было произнесено с большой буквы) землю получим под школу дрессировки. Ты у нас будешь лекции читать, а Анна с иностранцами разговаривать. Учеников возьмем... И назовем: “Колледж дрессировки Валерия Вурлакова”. Денег будем зашибать... Пошли, Сиверков, под лежачий камень вода не течет.