355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анна Михальская » Порода. The breed » Текст книги (страница 7)
Порода. The breed
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 13:28

Текст книги "Порода. The breed"


Автор книги: Анна Михальская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 28 страниц)

Михаил обернулся к нему от окна, спокойно взял его озябшие руки в свои, почему-то теплые, почти горячие, обнял за плечи и так, не отпуская, отвел в глубь кабинета и усадил на черный кожаный диван.

– Ося, не нужно, милый. Никуда мы не побежим. Некуда нам бежать. Мы здесь на квартире брата, только прошлой ночью умершего. Может, об этом еще не знают? Вполне вероятно, считают, что он здесь и болен еще. Кто пойдет к тифозному больному? Затем, Володя был земский врач. Наверняка ему многие обязаны. Почему ты думаешь, что здесь опасно? Страшно сейчас одно только – выйти на улицу. Убегать, пытаться где-то спрятаться. Вот это действительно глупо. Как раз поймают, а потом и объясниться не успеешь… Ну-ну, не надо, это я так, – добавил Михаил, усаживаясь на диване рядом с братом, охватив его обеими руками, как маленького, и мерно покачивая туда-сюда, будто баюкая. – Переждем здесь, а завтра уедем. К утру, уже к утру все кончится – спать захотят, устанут. Помнишь Варфоломеевскую ночь у Дюма? И как читали когда-то «Королеву Марго»? Ах, какое лето было… И мы – дети еще, совсем дети… Помнишь те каникулы? Балкон? Лодку? Я греб, а ты мне вслух читал… Вспомни, Ося, вспомни: тогда, в романе, за одну ночь кончилось, и днем ониспали. Пока этиочнутся, мы и семью встретим, и уедем отсюда вместе. Все успеем. После крови сон мертвый. И долгий.

За окном стало тише. Топот и вой постепенно отдалялись и, наконец, совершенно замерли.

Они сидели на диване в полной темноте. Михаил осторожно отодвинулся, стараясь как можно дольше касаться брата, чтобы не взволновать, не вспугнуть его напрасно, потом встал и, быстро подойдя к письменному столу, открыл хорошо известный ему ящик. Рука сразу нащупала то, что искала. Вынув браунинг, Михаил положил его на стол. Но в желто-голубом свете керосинового фонаря, на блестящей столешнице, пистолет был, казалось, слишком хорошо виден.

Он взял его и снова сел рядом с братом, так же близко. Браунинг как будто сам скользнул в карман. Тяжелый металл леденил бок. Другой бок потеплел – это Осип Петрович затих, прижавшись, – казалось, задремал.

Холодный свет фонаря проникал в окно. Этот неживой свет отражается стеклянными стенками шкафа, этот страшный свет дробится сверкающими стальными поверхностями стерильных хирургических инструментов. Михаил прикрыл глаза.

Под уставшими веками, в покое вдруг прояснившегося сознания, встает последнее видение жизни. Он знает: вот это и есть вся жизнь – вся, какая была. Жизнь вечная – та, которой не было, нет и не будет. Жизнь вечная – та, что была, есть и пребудет.

Перед ним расстилается поле… Его поле – золотое, светлое, сияющее... Солнце осени, томительное, невидное, слепящее, все собрано в единой точке, как в фокусе линзы. Это сверкает золотой крест на колокольне деревенской церкви: ослепительная искра в голубом покое, в небе лазурном, безбрежном, предвечном. Что это парит в струях нагретого воздуха? Что это возносится ввысь? Тонкий, невесомый, прозрачный пух малого семени травы – или тень огромной птицы, так же легко несомая теплыми дуновениями, столь же быстро возносимая воздушными струями? Это золотой орел – беркут… И вот уже только точка темнеет в светлой лазури, вот уже и нет этой точки… Голубое безбрежное небо, золотое бесконечное поле, сияющая искра над полем – солнечный крест на старой колокольне…

Грохотнули сапоги по булыжнику – да, под окном.

Хриплый голос командовал, в ответ кричали.

Наконец сухим треском раскатился звонок в прихожей. Еще раз. Еще. Осип Петрович дернулся в руках Михаила и снова замер. В пустой выстуженной квартире звонок гремел, и этот дробный звук рикошетом отдавался от холодных стен. На первом этаже, в парадном, дверь подъезда была еще заперта.

– Ну, Ося, пора. Пришли. Теперь к нам, – тихо проговорил брат. – Идем.

В прихожей они сорвали с вешалки шубы, накинули, и через кухню, не зажигая света, прошли к двойной крепкой двери черного хода. За ней все было, казалось, тихо. Позади звонок в прихожей все трещал, надрываясь. Михаил, заслоняя собою брата, левой рукой неслышно отпер замок внутренней двери. В правой был браунинг, тяжелый и уже теплый, согретый телом.

Братья стояли, прижавшись друг к другу, в темном узком закутке черного хода. От лестничной площадки их отделяла теперь только одна, но массивная наружная дверь. Все было по-прежнему тихо.

Затаив дыхание, Михаил стал поворачивать ключ. Замок был хорошо смазан и сработал легко и мягко. В душном пространстве между дверьми пахло кожей и керосином.

Дверь, не скрипнув, распахнулась.

На площадке лестницы, полукругом, неподвижно и молча стояли люди. Им было весело.

Они были готовы убивать и тихо, терпеливо дожидались этого. Однако, увидев браунинг в руке Михаила, отпрянули. Оружия у жертв, вероятно, не предвидели. Не то, заводя облаву, караулили бы и справа, из-за двери. Теперь же некоторые прижались к противоположной стене, некоторые – к перилам лестницы. Круг стал шире.

– Ну, эт-т-а-э, – раздался голос того, кто стоял прямо напротив двери и, видимо, командовал всеми, – эт-т-а-э… Выползайте, гниды кадетские! Вылезайте из норы, вы, баре, суки! Кровушки нашей попили – теперь отдавайте!

Позади, сначала в прихожей, потом прямо за спиной, раздался топот, и толпа заполнила кухню. Михаил, все еще стоя в простенке между дверьми, свободной рукой прижал к себе брата, а другой, с браунингом, чуть повел за спину, даже не глядя – и преследователи, смешавшись, отступили по кухне назад, к прихожей.

Михаил взглянул прямо перед собой. Пристально всмотревшись, понял, что не узнает никого. Ни одного знакомого лица. Все чужие, пришлые.

По-прежнему прижимая к себе брата и закрывая его собой, Михаил выступил вперед, на площадку лестницы, ногой притворил за спиной дверь и молча встал лицом к лицу с главарем. Тот, коренастый, широкоплечий, спокойно прислонился к стене напротив.

– Сброд, – сказал Михаил. – Шавки бродячие, сволочь. Пошли вон отсюда. Из окопов сбежали, товарищей предали. Трусы.

Откуда-то сбоку щелкнул выстрел, и Михаил повис на руках у брата. Браунинг звякнул о каменный пол. Толпа взвыла.

Сзади, из кухни, стали ломиться в дверь. Она поддалась толчкам и отбросила их обоих – мертвого и еще живого – вправо, к перилам. Из двери люди вывалились на лестничную площадку.

Тело Михаила перекинули через чугунную решетку лестницы, и оно исчезло в черном пролете. Внизу, в темноте, раздался глухой звук упавшего на каменный пол тела. Больше Осип Петрович Герасимов уже ничего не услышал.

ГЛАВА 5

Проницаешь ты, Господи, взором туда, где граница

Между скрытым и явным в душе у меня пролегла.

Из средневековой андалузской поэзии.

Английские нивы рождают тяжелые колосья, так тесно сомкнутые друг с другом, что даже свежему ветру не под силу их поколебать. Крепкие стебли пшеницы стояли вдоль дороги к Ферлоу низкой плотной щеткой. Мы ехали не слишком быстро. Вот на поверхности поля, ровной, как тщательно расправленная скатерть, появились вдали голубые и розовые пятна. Ближе к машине стали видны и отдельные цветы – васильки и маки. Они выглядывали над колосьями, будто украшали поля соломенной шляпки.

– Bad farming 1, – кивали друг другу Энн и Мэй, глядя на чужие земли из окна «мерседеса», – как ты думаешь, Анна?

– М-м-м... весьма, – отвечала я. А что еще я могла сказать? Если прежде видела такую пшеницу только на образцовой опытной делянке в сельскохозяйственной академии, куда нас водили с классом на экскурсию. И если прямо передо мной был аккуратный, как нива, затылок водителя. Ричард молчал и смотрел только на дорогу.

Машина пронеслась по полям и, повернув, оказалась среди деревьев. Дорога шла вдоль каменной стены, покрытой пятнами желтовато-седых лишайников. За стеной высилось здание из такого же серого камня.

– Это, Анна, дом моего старшего – Оливера, – сказала Энн. – Правда,

сейчас он далеко. У меня все мальчики в авиации. Дом, конечно, великоват. Ну, что делать: у Олли трое. Некоторые неудобства естественны.

Мы снова выехали на поле и снизили скорость на единственной улице маленького поселка. Розы были всюду. Сказочные домики, низкие, как плотные мохнатые пони, прятали глаза под челками низко нависших толстых крыш.

– Это thatch roofs – тростниковые крыши, – рассеянно заметила Мэй. – Средневековая традиция. – Мэй думала о своем.

– Они страшно дорогие, сейчас во всей Англии осталось только одно озеро, где выращивают специальный тростник, – сообщила Энн оживленным тоном экскурсовода. – Мы проезжаем деревню Литтл Ферлоу. Смотри, Анна, отсюда виден дом моего среднего, Уильяма. А вон и твой, Ричард, – и Энн кивком панамки указала куда-то вдаль.

За пшеничными полями семейства Вестли, лишенными всяких признаков васильков и маков (good farming!), я увидела привычные уже очертания: крепостные стены и серые обиталища потомков Энн. Было совершенно ясно, что леди – не Кот в Сапогах. Тут все в порядке. Ни людоедов в этих замках нет, ни других проблем.

Господи, – подумала я, – что же это так тоскливо? Что у меня за характер такой?

А как хочется быть веселой... Как хочется жить...

Мне стало зябко. Дует из окна машины? Но холод подступал прямо к сердцу. Вот из ровной зеленой стены изгороди появился фазан и побежал вдоль дороги. Птица с ее ярким оперением выглядела ожившим музейным экспонатом. Выскочил коричневый плюшевый кролик и снова скрылся в корнях боярышника. Среди цветущих ветвей вертелись и свистели, как заводные игрушки, рыжегрудые малиновки. Чучело жаворонка трепетало над полем, будто кто-то невидимый в вышине подергивал его на леске вверх-вниз. Слышалась механическая скрипучая трель.

Ну, зачем мне в Москву? Что я там забыла? Вот насильно везут меня в серые каменные гости. Я туда не хочу. В гостях как в неволе. Вот уж точно. Так говорила моя няня старая. Только с ней было хорошо. Тетя Маша. Марья Андревна. Каждый день ходила в церковь у Арбатских ворот. Бога вы не боитесь – вот что. Страха Божьего в вас нет. Десять лет прошло, как ее похоронили. С тех пор и в Москве как в неволе. А ведь дома, кажется. В гостях хорошо, а дома лучше. Ан нет. И дома как в гостях. Никуда по своей воле ни на шаг. То денег нет, то времени, а чаще ни того ни другого. На самом деле, просто желания нет. Воли нет. Как в гостях.

А страх Божий есть. Остался. Нет, страх-то остался, а Бога нет. Может, все из-за этого? Ну, все равно. Жить бы у Мэй да радоваться – когда еще придется? Вот попаду на свою Плющиху – то-то взвою. Нет, надо жить сейчас. Вполне молода, здорова, слава Богу, фигура отличная, волосы красивые. Ну, разлюбил какой-то дурак. Положим, отнюдь не дурак. Потому и разлюбил. Да любил ли? И где он, существует ли вообще? Может, и нет его. И я стала вспоминать… Нет, неуловимый, изменчивый, весь – резкий порыв, миг – и не виден уже очерк высоких скул, вдаль улетел взгляд узковатых глаз... Вот и нет его рядом, вот уже далеко… И опять я одна. А я-то его люблю? Или только охочусь на редкого зверя, а может, просто гонюсь, как глупая молодая борзая, за листком, уносимым холодным осенним ветром, – бессмысленно, бездумно, безнадежно?

Да, наверное, так. Тем лучше – оставлю погоню, откажусь – и все впереди. Все при мне, кажется. Умна. Да нет, не умна. Впрочем, неважно. Главное – не весела. Нет, не весела. Отчего? Отчего, черт возьми? Может, вовсе и не характер виноват. И не страх без Бога, без церковного человека рядом, без тысячелетнего порядка. А виновато то, что подобно аглицкому сплину. (Странно, что этого сплина я тут ни у кого не замечала). Да, все проще простого. Это она: русская хандра. Недуг, которого причину... На ее изучение Илья, мой ловкий коллега, недавно получил в Штатах грант. Уехал, преподает там и пишет монографию. Называется "Русская тоска. Этнопсихологический этюд". А сам смеется. И ребенка уже родил – американского подданного. Ах так!

Я разозлилась, повеселела и снова захотела есть. Нет, надо радоваться. Надо наконец начинать жить. Прямо сейчас. Пора.

Я оторвала взгляд от затылка Ричарда и высунулась из машины в поисках темы для веселой реплики. Навстречу по обочине трусила странная пара. Собаки были породистые. Чуть впереди – маленький черный бордер-терьер с рыжей мордой, чуть позади – тигровый тяжеловатый стэффордшир. Обе – суки. Батюшки, – сообразила я, вспомнив рассказ Мэй перед приездом Энн, – это ведь те самые: казненная убийца и растерзанная жертва! Может, привидения? Я на секунду зажмурилась. Пассажиры не обращали на собак никакого внимания. Кажется, никто, кроме меня, их просто не видит. Я оглянулась вслед: остановились что-то обнюхать. В подшивках английских журналов были истории о призраках собак. Да еще Мэй с ее рассказами... Нет, это уж слишком! И спросить нельзя – запретили говорить именно о собаках Энн. Но тут я заметила, что и Мэй украдкой обернулась. Ага! – возликовала я. Значит, все-таки собаки. Мэй не произнесла ни слова, только взглянула на меня и сделала большие глаза. Энн предложила свою красную с золотом пачку "Данхилл" и закурила сама. Так, молча, мы и подъехали к дому.

Дом Энн под названием Ферлоу Холл был меньше, выше, а потому даже внушительней, чем Стрэдхолл Мэнор. Родовое гнездо Мэй отдаленно напоминало светло-беспечные приземистые русские усадьбы, с широким гостеприимством распахнувшие объятия своих белых колоннад-крыльев. Здесь же я увидела иное. Серый гравий подъездной аллеи, серые гранитные вазы у основания серой каменной лестницы – всего несколько ступеней к массивной темной двери.

Настоящие дома всегда выходят из родной земли: они выдавливаются из нее и высятся, как камни, или растут из нее, как деревья, а то парят над ней, как птицы, или плывут вдаль, как корабли.

Дом Энн был просто серый утес – порождение grey granit, основной породы Шотландии. Дом Мэй – белый выход мягкого известняка, подстилающего зеленые холмы Англии. Наши же, российские, дома, избы, терема или усадьбы, – живые. Некоторые, мрачные и избранные, в том числе крепость Кремль,– на самом деле елки. Многие, как русские усадьбы прошлого столетия, – светлые раскидистые березы. Наши северные избы – ладьи или гуси– лебеди, плывущие в небесах. А сколько у нас теплых избушек-воробышков! И не счесть незаметных и темных домушек – грибов и лягушек.

Теперь я знала: род Ферлоу, семейство Вестли – душа гранитного камня. И все его лорды и леди – это просто духи серых камней. Каждый из них. И Энн, и трое ее сыновей, и ее муж, – вся семья. Gray granit 1. Вот и все. Я засмеялась. Англичанки обернулись ко мне:

– Анна?

– Забавная пара у входа: встречают гостей!

У дверей сидели обе терьерши. Бордер-сучка с усатой мордой сверкала своими антрацитами из-под рыжих бровей у левой гранитной вазы, стэффорд-сука таращила жабьи гляделки у правой. Если привидения – им ничего не стоило там оказаться. Если живые собаки – тем более: побегали вокруг стен, понюхали, пометили, вернулись через какую-нибудь серую калиточку – и пожалуйста: успели раньше нас. Да не все ли равно – призраки или нет? Что же я так волновалась?

Как хорошо, как спокойно, как радостно, когда вдруг что-то, хоть что-то поймешь! Стоило ради этого перелететь в другую страну. Нет инобытия, и все едино. Все сущее – дух, и сущность сущего – дух, и все мыслимое -живо.

Я коснулась волос, покосилась на свою рыжую прядь, потрогала серебряную фибулу у ворота, провела рукой по переплетениям льняной ткани юбки. Все, все вокруг изменилось, и я сама. Но времени думать больше не было.

У входа в дом происходило некоторое замешательство, вполне похожее на то, что всегда бывает в России при встрече гостей. Энн поднялась по ступеням первой, и дверь перед ней отворилась как раз вовремя. Какая-то тень, распахнувшая ее перед хозяйкой изнутри, мгновенно исчезла в холле. Энн обернулась в дверях лицом к нам и произнесла:

– Добро пожаловать в Ферлоу.

Позицию за спиной матери занял Ричард, возвышавшийся над панамкой Энн по крайней мере на две головы. Он повторил традиционное приветствие и только потом улыбнулся, как футболист перед телекамерой.

Мэй стремительно поднялась к хозяевам, звонко распевая необходимое "Thank you, dears". Я следовала за складками ее цветастой юбки.

За темной дверью, в холле, будто кисея тумана окутывала предметы: искусно подобранные неяркие цветы в китайских вазах на серых мраморных плитах пола, подставки для зонтов, столик черного дерева с брошенной на нем черной бархатной каскеткой и хлыстом, пару сапог с маленькими блестящими шпорами. Высоко под потолком серебристый луч пронизывал холодный воздух и ложился на перила лестницы, уводящей куда-то в горние выси.

Оттуда, с лестничной площадки, как со скалистого утеса на полпути к заоблачному миру, устремляли пристальные сверкающие взгляды вниз, навстречу гостям, леди Энн и лорд Ферлоу с парадных портретов в полный рост: она – в алом, он – в черном, оба небожителя уже седые. Казалось, они сочли необходимым показаться посетителям в знак радушия, но ниже опускаться не собираются.

Энн сняла панамку и, бросив ее на столик рядом с каскеткой, повелела немедленно вымыть руки:

– Wash your hands, wash your hands, dears! 1

Мы с Мэй тотчас же проделали это под бдительным оком леди, в стерильной комнатке, скрытой в углу холла. Я смотрела на свои руки под блестящим краном, над белой раковиной. И руки стали другие. Пальцы тоньше – похудела. Кожа гладкая – несколько дней ничего не делаю. А может, не поэтому?

Стали подниматься по лестнице. На первой ступеньке мне удалось украдкой потрогать лепесток одной из палевых роз в китайской вазе. Цветок оказался настоящим. Останавливались перед портретами и другими полотнами. Энн называла имена. Имена всех лошадей, изображенных на картинах, и художников. Да, там были и Стаббс, и Лэндсир. Прочих я не знала. Лошади были очень красивые.

Прошли в гостиную. Из окон лился поразительно чистый свет, и мне показалось, что я смотрю на мир сквозь хрустальное стекло. Впрочем, в этот момент так оно уже и было. Я выбрала шерри. Оказалось, правильно.

– О, Анна, да. Да, да. Для леди, и перед ланчем... Ничего не может быть лучше. Это очень здорόво.

Другие реплики подтвердили, что подлинные леди (синоним: воспитанные женщины) в такой именно ситуации предпочитают как раз шерри. Конечно, если предлагают еще шампанское, белое вино, виски и водку. Что такое шерри, я не знала. Выяснилось, что это хороший сухой херес. Мэй, пренебрегая условностями и ссылаясь на старую дружбу, попросила все-таки водки. Но извинялась и смущенно хихикала, даже согласилась положить в бокал целую горку наколотого льда. Лед таял, и водка быстро превращалась в слабый раствор спирта. Энн пила шерри, Ричард – виски.

Энн показывала картины. Над моим креслом серебристые листья тополей на маленьком пейзаже трепетали на ветру под опаловым дождливым небом. Это был Констебль. Мы поговорили об английской живописи – очень живо, очень слегка. Без всяких искусствоведческих глупостей. О них никто здесь и знать не хотел – кому это нужно?

– Это для коллекционеров и специалистов, – сказала Энн, а Мэй

радостно ее поддержала, поддерживая заодно и свой стакан, куда Ричард щедро плеснул еще водки из блистающего квадратного графина.

Кажется, каждый мастер английской пейзажной и анималистской живописи оставил свой автограф на каком-нибудь полотне в этой гостиной. Лэндсир – на наброске шотландской борзой дирхаунда . Такая собака, покрытая серой клочковатой шерстью, была у сэра Вальтера Скотта. Он называл свою суку самым совершенным созданием Господа. Это был набросок для знаменитой картины мастера с изображением pets 1королевы Виктории. Стали вспоминать, какие еще pets были на этой картине.

– Я помню: дирхаунд и еще уиппет, – мечтательно сказала Мэй, покуривая свой "Silk Cut". – Как я люблю дирхаундов. А уиппетов – о, просто обожаю. У меня были эти собаки, давно. Какие милые! So sweet and...Very, very delicate.

Delicate...Пару часов назад Мэй искала определение моим собственным свойствам и остановилась наконец на этом самом слове. Delicate... Нежный, воспитанный, тактичный... Благородный. Ну, спасибо.

– И все-таки русские псовые лучше всех! – продолжила моя приятельница и решительно отхлебнула из стакана. Она наслаждалась беседой. Назвала еще серого попугая-жако на картине с pets Виктории и собачку-пекинеса.

Тернер расписался на одном из видов Петворта, усадьбы лорда Эгремонта – родственника Энн, через которого к ней и попал пейзаж.

Холлман Хант– единственный из прерафаэлитов – был допущен в гостиную Ферлоу Холла исключительно благодаря тому, что некогда ему пришло в голову изобразить овцу. Картину держали из стене из любви именно к таким овцам очень старинной, чуть ли не пиктской, породы, овцам белым с черными мордочками, а вовсе не из страсти к искусству, к Ханту и тем более к другим прерафаэлитам. Как выяснилось, это слово собеседникам незнакомо.

– Анна, – сказала Энн, задумчиво разглядывая овцу на полотне Ханта, – я надеюсь видеть вас с Мэй завтра снова у себя. Если вам еще не надоело. I open my gardens tomorrow. Regular event, you know, Anna. I do love it. People can really enjoy themselves. May, why don't you open your gardens? 2

– О, Энн, я не могу, – ужаснулась Мэй. – У меня сейчас все в таком беспорядке. Совершенно нечего смотреть. Утки не перелиняли. Потом, нужно же что-то устраивать. Павильоны, чай. Сэндвичи,

пирожные... Ах, надо все это готовить... Я ничего не успеваю.

Дункан... Он справлялся. А я одна не могу. Нет, не могу. – Мэй

огорченно поболтала в стакане остатки льда.

Энн, поняв, что вопрос был не вполне уместен и Мэй расстроилась, поспешила исправить положение:

– Но Мэй, дорогая, я с радостью тебе помогу. И потом, открывать свои сады – это наш долг. Люди должны получать от нас удовольствие. Да. Нам повезло в жизни. Им повезло меньше. Мы обязаны это компенсировать.

Пока я обдумывала эту непривычную для меня концепцию социальной справедливости и способ приведения ее в действие, внимательный Ричард плеснул в опустевший стакан Мэй утешительную порцию водки.

–Ну, все равно, приезжайте ко мне, – продолжала Энн. – Я хотела показать Анне сады. И особенно овец. Анна, у нас точно такие овцы, как на этой картине. Black-muzzled 1. Такое маленькое стадо. Всего голов пятьдесят. Мы их очень любим. Это настоящая старина. Подлинная древность – такие овечки в традиционном загоне. Как в средние века, а может и раньше. Прелесть. Приедете?

Мы благодарили и соглашались.

Тут я впервые почувствовала что-то неладное. Какую-то тревогу. Так, что-то неопределенное. Наверное, именно это чувство удерживает дикого зверя от последнего шага – в капкан. Это оно заставляет волка или лису мгновенно отдернуть поднятую было лапу и бежать – бежать прочь изо всех сил. Но нужно было поддерживать разговор, и сосредоточиться не удалось. Ощущение опасности быстро рассеялось.

Лошади на полотнах в гостиной преобладали. Мы поговорили и о них – конечно, не столько о картинах, сколько о лошадях. Но и о картинах. Вернулись к пейзажам. Ричарду нравился Констебль. Мне тоже. Мне нравился Стаббс. Энн тоже. Мэй нравилось все. Всем тоже.

– Июньское небо в Англии совсем не такое, как в России, – вдруг сказала я, подойдя к окну. Беседа стала такой приятной, что я совсем перестала стесняться и говорила уже сама с собой, только вслух.

– Почему, Анна? – спросил Ричард.

– У нас оно... лебяжье. Swan-like 2.

– Как это?

– Облака такие крутые, белые, и плывут очень медленно. Здесь они просто несутся. Они здесь как чайки. А когда погода портится, у нас все небо будто одно распростертое крыло – в плотных завитках, а с краю – длинные перья, и они расходятся, как маховые. Все небо покрыто лебяжьим крылом.

– Oh, really? 1– воскликнули Энн, Мэй и Ричард.

– Ну да, – сказала я, поворачиваясь к ним от окна. – Даже есть такие строки... Я вам прочту по-русски. Послушайте:

О лебяжье июньское небо!

О лепет летящего лета...

– О-о-оh! It sounds so sweet 2, – вздохнули обе дамы. Ричард молча смотрел на меня. Я очнулась, отошла от окна и села в кресло.

Мне опять хотелось домой.

– You love birds, Anna, don't you 3, – сказал Ричард. – Я хотел бы показать вам, какие у нас были цесарки. Очень красивые, из Африки. Я тогда был маленьким мальчиком, но до сих пор помню. Давайте посмотрим фотографии. Вот в этой книге.

Дверца шкафа открылась бесшумно. Был вынут толстый том: природа Африки. Все сели на диван. Энн и Мэй тоже смотрели. Видно было, что им действительно интересно. Мы небрежно пролистали львов и гиен. Мэй вспоминала о своих цесарках – обыкновенных, домашних. Наконец нашли и рассмотрели тех птиц, что некогда стайкой бегали по гравию у серых каменных ступеней. Горло и длинная шея у них были сапфировые, а головки крохотные.

– Ах, – заметила Энн, – это очень глупые птицы. С ними было

слишком много хлопот. Из-за глупости. Они были просто умственно отсталые.

Мы подробно обсудили сложности содержания глупых экзотических цесарок в поместье. Кто-то приоткрыл дверь напротив дивана. Энн встала:

– Пойду посмотрю, как там наш ланч. Кажется, уже пора.

Дверь так и осталась полуоткрытой, и мне была видна соседняя комната. Столовая. Энн там уже не было. Какой-то человек в белом склонился над обеденным столом, держа в руках линейку. Я пригляделась. Он измерял расстояния между столовыми приборами. Передвигал вилки, ножи, тарелки и салфетки, следуя неким правилам. Еле слышно звенело серебро, сверкал хрусталь. Интересно, – подумала я, – какова точность? До миллиметра? Ну, приеду домой – расскажу Вале. (Валя была моя подруга.) И Андрею. И Валерочке. Пусть знают. Но пока я тут... Как же я буду есть?

Но все легко обошлось. Правда, я совершенно не почувствовала вкуса своей порции заливного. На желтоватой поверхности куриной грудки, под слоем прозрачного желе, была распростерта изысканная, как на картине Ци Бай Ши, зеленая веточка шалфея. Потом было, кажется, что-то сладкое и кофе с печеньями. От неловкости меня спасала беседа.

Давным-давно мой отец ловил и держал наших певчих птиц, интересовался и всякой экзотикой. Поэтому разговоры о красоте и разнообразии пернатых, об их содержании в неволе были моей стихией. С детства. Собственно, это и было мое детство – самое прекрасное в нем. Зеленые тома Брэма. Советы натуралисту-любителю. Самое любимое. Зоомагазин на Арбате, Таганка и Птичий рынок, мучные черви и муравьиные яйца, лесной жаворонок юла, поющий в клетке с полотняным верхом на подоконнике над Москвой-рекой, у Бородинского моста... Да, птицы в неволе. Уж в этом-то я разбиралась.

Время летело – легко и стремительно, как облака в этом северном морском небе. Я чувствовала, как дышит море – совсем близко, хотя мы были почти в сердце Британии.

Наш разговор – для англичан, судя по всему, обыкновенный – неторопливый, степенный, обстоятельный разговор о птицах и об охоте, о лошадях и собаках (конечно, за исключением четвероногих друзей Энн), настоящий разговор, когда никто не перебивает и не кричит, а спокойно, даже мечтательно думает вслух о всяких прекрасных созданиях, а значит, думает и говорит о жизни и о себе – такой разговор в Москве был бы немыслим. У нас эти темы – удел специалистов. А те все больше спорят и орут. Торопятся, будто боятся, что не успеют высказать свое – то есть главное. И, конечно. не успевают. А тут мне было хорошо. Пристальный интерес к животным – моя естественная особенность, которую я уж давно привыкла скрывать у себя на родине, чтоб не прослыть ненормальной. Здесь, в Англии, это оказалось в высшей степени уместным и воспринималось как должное, а не как признак умопомешательства. Я говорила о том, что люблю – и, кажется, впервые говорила свободно.

О собаках Энн так никто не упоминал, хотя обе терьерши все это время присутствовали во плоти, очень живой и теплой, валялись по коврам, залезали на диван и играли. По их играм было ясно, что еще несколько месяцев – и кто-то опять ПРОЯВИТ АГРЕССИВНОСТЬ. Короче, ЗАГРЫЗЕТ ПОДРУГУ. Но англичане были невозмутимы.

Наконец Энн сказала:

– Ну а теперь, dears... – И посмотрела на Мэй. – Теперь, dears, еще по рюмочке – и пора в питомник. Покажем Анне гончих.

Мэй поднялась неожиданно легко. Мы спустились вниз, где у входа нас поджидал высокий прямой человек в кепке, твидовом пиджаке и зеленых резиновых сапогах. Лицом и сдержанностью он напоминал каменные статуи с острова Пасхи и так же, как они, смотрел только в небо. Как он назывался по-английски, я не помню. По-нашему, это был главный псарь, или доезжачий, питомника гончих Ферлоу. Он внушал трепет. Вскоре выяснилось, что сообщаться с ним можно было только посредством Энн: кроме хозяйки, для него не существовало никого.

– Джон, – сказала Энн, – это гостья из России. Ну, ты знаешь. Там была революция, и традиционная псовая охота пропала. Но это особая гостья. Она понимает. Нужно показать ей наших собачек и как у нас все устроено.Пойдем.

Человек в кепке, не отрывая взгляда от быстро несущихся облаков, что-то пробормотал.

– Джон говорит, что сперва покажет нам молодняк. Потом, Анна, мы перейдем к кеннелам основной стаи.

Прямая, как доска, фигура доезжачего развернулась, его нос встал на нужный курс, и статуя с острова Пасхи двинулась по сизо-зеленой стриженой траве прочь. Энн в своей панамке поспешила за ним, далее следовал Ричард в плисовых джинсах и Мэй в реющих на свежем ветру юбках. Я встроилась в хвост.

Был полдень, и дул сильный ветер, но над мокрой травой сгущались полосы тумана, плотные, как молочный кисель, которым поила меня моя няня из девятнадцатого столетия. Прилетели две тетери, посидели, улетели. Так тетя Маша уговаривала меня есть кисель. Туман был совершенно безвкусный. Ноги промокли уже через несколько шагов. Наконец мы приблизились к низким зданиям, похожим на телятники социализма, но гораздо более аккуратным. Вошли в ближайшее. Там было очень светло, чисто и сухо.

Но тут нос доезжачего чуть опустился. Послышалось бормотание.

– Джон говорит, что хочет сначала показать Анне кухню. Анна, обрати внимание, как мы следим за чистотой. Джон просит тебя согласиться, что в помещении нет ни одной мухи, хотя... Ты видишь? Свежее мясо разделывается прямо на столах.

Над длинным столом-помостом в центре кухни, покрытым оцинкованным железом, как в морге, свисали с потолка на крюках две желто-красные коровьи туши. Не было ни запаха мяса, ни следов крови. И мух не было. Ни одной. Только сверкали белые электроплиты и нержавейно блестели на них громадные кастрюли.

Статуя, пользуясь Энн как оракулом, подробно описала сложный процесс приготовления пищи для гончих разных возрастов. Чувствуя особую ответственность, я изображала неусыпное внимание. Мы перешли в соседнюю постройку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю