355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анна Михальская » Порода. The breed » Текст книги (страница 22)
Порода. The breed
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 13:28

Текст книги "Порода. The breed"


Автор книги: Анна Михальская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 28 страниц)

– Анна, вы опечалились – не надо, прошу вас, – сказала Catherine. – Мне кажется, я вас вполне понимаю. Мама мне говорила, что так чувствовали многие русские, когда была первая война, потом революция, потом опять войны... А теперь, почти век спустя, люди и вовсе устали. Мне, например, было очень трудно пережить шестидесятые – я так боялась бомбы.

– Бомбы?! – почти крикнула Мэй. – Да бомба отравила всю нашу молодость! – Она закурила. – Не то чтобы совсем отравила, конечно, но ко всему примешивался этот страх… Было такое чувство, что мир сошел с ума. А в Бога я не верю. – Мэй суеверно перекрестилась, на всякий случай. – Ну и потом – хиппи, битлзы – все это так грустно…

Ричард сел на диван. Теперь мы, женщины за столом, в оранжевом кругу света под абажуром, были у него перед глазами: восьмидесятилетняя Catherine, пятидесятилетняя Мэй, и я – прямо напротив. Стакан по-прежнему был у него в руках, и он был полон.

– Нет, боялась – не то слово, – продолжала Catherine. – Я сказала это слишком просто. Я верую, и настоящего страха во мне никогда не было. Нет. Но была горечь, была обида на людей, нарушающих заповеди Господни. Почему– то шестидесятые дались еще тяжелей, чем вторая война. Ну, революцию-то я не помню… А после второй войны была Хиросима, потом Карибский кризис… Хиросима была страшнее всего. Знаете, Анна, я ведь потеряла на войне любимого человека. Поэтому так и не вышла замуж. Но когда бомбы американцев, наших союзников, упали на Хиросиму, – Боже, я усомнилась… А это страшнее всего… Да и Черчилль был, в общем, не против. Я усомнилась, а потом сердилась и унывала, даже сетовала. Это тяжкие грехи. Благодарю тебя, Боже, что Ты не лишил меня веры. Но это время было трудно пережить – оно лишало сил. И длилось так долго… Может быть, вам, молодым, повезет больше… А планы должны быть, как же без них! Когда вы поедете, Анна?

– Я надеюсь, Мэй меня простит, но после известия о смерти отца я хотела бы вернуться как можно скорее. Завтра я на самолет не успею – нам нужно добраться до Стрэдхолла, да еще заехать к Энн попрощаться. А самый удобный рейс – утром, около половины одиннадцатого. Значит, послезавтра.

– Анна!!! – Мэй и Ричард не то чтобы закричали – на это сил у них уже не было – но как-то застонали, сжимая свои стаканы, а Мэй – еще и сигарету.

– Пора спать, мои дорогие, я устала, – Catherine решительно поднялась и выпрямилась. Складки чего-то широкого, черного, облекавшего ее сухое тело, легли отвесно. – Пойдемте, я покажу вам ваши спальни. Прошу вас, помогите мне с посудой – позвольте мне остаться наверху, когда мы поднимемся! – И она стала на первую ступень витой скрипучей лестницы, оказавшейся довольно шаткой. За ней поднималась Даша, постукивая когтями и не оглядываясь.

Спальни были совсем крохотными, но большую часть их занимали старинные кровати с металлическими витыми спинками и шарами на столбиках – отнюдь не узкие. Ночная свежесть девонского воздуха, тишина и эти кровати, застеленные белоснежными одеялами, – все обещало спокойный сон. Все, но не Ричард.

Мэй была уже настолько расслаблена, что, оказавшись наверху и увидев манящую белизну постели, почувствовала себя не в силах снова спускаться в гостиную и мыть посуду. Ее тихое хихиканье должно было выражать намек: она нарочно устраняется, чтобы оставить молодую пару в одиночестве. Этого я и боялась.

Ричард пил весь вечер, и теперь его спуск по витой лестнице оказался чересчур стремительным, хотя на поворотах, напротив, был несколько затруднен. Его соприкосновения с посудой мне удалось счастливо избежать. Правда, самой заняться уборкой было тоже непросто: Ричард слишком стремился к соприкосновению со мной. Но мне повезло: он выпил на самом деле много, так что никаких искушений не пробуждал. И главная опасность миновала.

Стараясь не разозлить противника, но и не уступить, обещая и уговаривая, мне удалось усыпить сперва его тревогу (что я вот-вот уеду навсегда и брошу его тут, в Англии, одного), затем порывы (которые и так были не слишком сильны из-за чрезмерной даже для здорового молодого мужчины дозы бренди – а может, и виски), и наконец – его самого. Пришлось посидеть рядом с ним на диване – в уголке, чтобы позволить его шестифутовому телу распрямиться и расслабиться; при этом я держала на коленях, как Юдифь, тяжелую голову англо-сакса и поглаживая светлые жесткие волосы, пока его рука не разжалась и не выпустила мою. Тогда я встала, накрыла недвижное тело пледом, обнаруженным здесь же, в гостиной, и вымыла посуду. Закрыв за собой белую дверь спальни и повернув в ней ключ, я не без колебаний решилась прикоснуться к оконной раме. Никаких звуков не последовало – сигнализации не было.

Я распахнула окно и постояла около него, вдыхая ночной эфир девонских холмов и вглядываясь в почти светлое небо. Дохнул предрассветный ветер, прошелестели ветви сонных деревьев. Среди них промелькнула неслышная тень и мягко нырнула вниз, к земле: сова охотилась. Новый вздох ветра оказался сильнее и принес с холмов запах папоротника. Ровно, механически-страстно кричал козодой – где-то внизу, в сырой росистой траве, в тумане.

Утром туман, исчезая, омыл каждый лист, и все сверкало. Даже блеяние овец в деревне Черная Собака казалось бодрым.

Когда мы добрались до Ферлоу Холла, солнце уже спускалось к полям, палевое над зеленеющими хлебами.

Энн улыбалась и посмотрела на меня значительно, узнав, что это мое последнее появление в Ферлоу. Я не удивилась, когда она пригласила меня – меня одну – в оранжерею. В этот раз она уже не стеснялась и была настроена совершенно по-деловому.

– Моя дорогая Catherine уже прислала факс. Анна, вам удалось произвести самое лучшее впечатление. Она в восторге. Ну, принимая во внимание чувства моего сына, нужно торопиться. Это к лучшему, что вы уже собрались в Москву. Чем скорее уедете – тем вернее все устроится, как вы думаете?

– Простите, Энн, но ведь… Я не могу сказать, что приняла окончательное решение. К тому же я видела журналы у вас в гостиной…

– Ну, чепуха. Эта помолвка с самого начала внушала мне самые серьезные опасения. Какие, я вам сказала в первую нашу беседу, – помните, мне пришлось тогда выпить для храбрости! – и Энн улыбнулась, тронутая воспоминанием о нелегком для себя испытании. – Собственно, из-за этой помолвки у меня и возникла мысль обратиться к вам – мысль сперва очень неясная. Надежды было мало – вы не должны обижаться, но ведь я вас совсем не знала – мне было известно только то, что вы сами сообщили Мэй и мне. Никаких общих знакомых – ничего! Теперь, Анна, я вас узнала лучше. Ваше поведение с Ричардом оказалось безупречным. Как это в Священном Писании: пощажу город сей, если в нем есть хотя бы десять праведников… Вы и в самом деле меня удивили. Ну и, наконец, моя Catherine. Ее мнение я ценю очень высоко. Ее авторитет – а эту даму, как вы знаете, многие посещают, хотя добраться до Черной Собаки – просто подвиг, – так вот, ее авторитет стоит любых бумаг. Но все же и бумаги нужны. Прошу вас, Анна…

– А я могу попросить вас, Энн?

– Да, дорогая?

– Я прошу вас не думать, что все решено. Я прошу вас сделать так, чтобы не повредить Ричарду – я боюсь, что он разорвет свою помолвку, а потом окажется, что это было напрасно.

– О, Анна! – Энн заволновалась. – Конечно, Catherine будет держать все пока в тайне. Она никогда не сделает ложного шага. И все же я думаю… Нет, уверена: скоро мы с вами снова будем сидеть вдвоем в этой оранжерее. Пойдемте – я тороплюсь. Так и время пойдет быстрее.

– Я пригласила Ричарда на охоту с борзыми. Приедут Мэй, ее знакомые и Ричард. Энн, это будет в самом начале сентября – псовая охота открывается 31 августа. К этому времени я решу. И скажу Ричарду. А на родину отца я поеду сейчас же, не медля, только вот доберусь до Москвы.

– Так, – сказала Энн. Наступила пауза. – А меня вы, конечно, не приглашаете? Нет, нет, я понимаю, – мне это и в самом деле трудновато. Нереально. Ну, ничего. Вам нужно время – вы его получите.

– Анне понравились новые орхидеи, – сообщила Энн китайской вазе с цветами, входя в гостиную. – Ну что ж, пора прощаться. Минуту, Анна, я хочу кое-что подарить вам на память. – И старая дама скрылась за дверью. Через несколько минут она появилась и протянула мне маленький пакет. – Это, Анна, вам – до следующего приезда.

Я открыла пакет и заглянула внутрь. Там лежал какой-то тюбик. Вынула – это был крем для рук. Несколько ошарашенная, я взглянула на Энн.

– У вас в России ведь нет посудомоечных машин. А руки – самое важное.

Я поблагодарила, и меня как бы поцеловали: чуть заметное прикосновение щеки, сухой, как крыло бабочки, – прикосновение легчайшее, от которого не осыплется пудра. Следом за Мэй и Ричардом я вышла, и Энн проводила нас до красной машины.

Высадив нас в Стрэдхолле и с отвращением глядя на павлина, Ричард, неохотно прощаясь, сказал, что наутро надеется сам отвезти меня к самолету.

На сбор вещей мне понадобилось четверть часа. Ровно столько же нужно было Мэй, чтобы поработать в своем «офисе» и произвести ревизию всего хозяйства. Потом мы ходили смотреть новорожденного жеребенка. Я помнила об аллергии, но решила рискнуть. Пока в полумраке тихого денника мы разглядывали голенастое дитя, павлин танцевал на крыше конюшен.

За ужином мы с Мэй пили на равных – я чувствовала, что уже свободна, и праздновала это так, как ничего до сих пор не праздновала в жизни. Мы обсудили все, что произошло в Британии и что ожидало нас в России. Вместе поднялись по лестнице, и я почему-то старалась, чтобы Мэй не заметила, как я напоследок смотрю в хитрые и отчаянные синие глаза ее пра-прабабки – той, что так хотела получить одно из лучших имен вместе с высоким титулом. И я сделала вид, что и не взглянула на девочку с белой собакой. Отчего? Не знаю.

Утром, кивнув в окно белому жеребенку, которому отныне было суждено в одиночестве оставаться под дубом, я легким шагом вышла из комнаты. Боже, как я была счастлива! И отчего? Не знаю.

Павлин к завтраку не явился, что было странно. Может быть, лиса все-таки добилась своего – уж слишком громко он кричал вчера на крыше.

У красной машины Мэй смахивала слезы, но они быстро высыхали от свежего ветра и надежды на скорую встречу – ах, целых два месяца, Анна! I really cannot wait! 1

Я села на заднее сиденье, мотор заурчал, зашуршал гравий, и стены Стрэдхолл Мэнор выпустили меня на волю.

Всю дорогу в Хитроу Ричард, взглядывая в зеркало заднего вида, просил, чтобы я позволила ему лететь в Москву сегодня, сейчас, со мной. Вещи у него в машине, да и много ли ему надо? Машину отгонят назад, в Ферлоу. Энн намекала, что вовсе не против. До охоты целых два месяца, а я так нуждаюсь в помощи. Как я поеду одна куда-то в глушь, в деревню? Он подозревает, что Россия не Англия. В лесах обитают волки. Может быть, сейчас их не так много, как во времена Браунинга – Энн дала ему поэму “Ivan Ivanovitch”, а в ней волки съедают трех малых детей одного за другим на глазах у несчастной матери, – но все же волки есть, и это всем известно. Бродят и медведи. Везде, даже в Москве, кишат бандиты. (С последним я не могла не согласиться.) И потом, почему, собственно, нет? Зачем проводить врозь июль и август, когда мы оба свободны? И он меня любит? Разве это разумно? Он был бы так счастлив… и так далее.

Временами я готова была согласиться. Но тут же представляла, как Ричард садится рядом в самолете и мне снова приходится говорить по-английски, а вечером он оказывается в моей квартире, и я не могу одна, совсем одна стоять у окна и смотреть, как солнце опускается над Дорогомиловым и садится за Москва-реку.

Разговор завершился в Хитроу, в буфете. Мы приехали довольно рано, и Ричард решил слегка меня напоить, чтобы я не так боялась полета – всего пару бокалов белого вина, Анна, потому что… Я уже знала, почему: на глазах у незнакомых людей пить что-нибудь другое мне не пристало. Думаю, он смутно надеялся, что так меня легче будет уговорить. Но все было напрасно – притом я почти не боялась. Свободному человеку страх чужд, а я чувствовала себя свободной чуть ли не в первый раз в жизни. Мне даже захотелось поскорее взлететь. Но вслух приходилось повторять, что мне нужно время: побыть одной, принять решение. К концу второго бокала – о чудо! – это наконец возымело действие. Ричард вышел и, к моему удивлению, вернулся не один – за ним следовала девушка в служебном костюме с галстуком. Я подумала, что мой почти жених собирается сдать меня в полицию, чтобы настоять на своем: если уж я не беру его в Москву, то пусть остаюсь на Британских островах, хоть и за решеткой.

Но нет. Пока длился прощальный поцелуй, милая блондинка деликатно смотрела в сторону, а потом, покивав Ричарду, пообещала ему, что все будет в порядке, точно так, как он просил, и леди не придется ни о чем волноваться. Откуда ни возьмись появилась тележка, куда сложили мой багаж, и девушка, толкая ее, двинулась вперед, оглядывась, чтобы убедиться, что я иду следом.

Вдвоем мы шли по каким-то коридорам, длинным и серым, как в дурном сне, и вдруг, уже без тележки, оказались в той трубе, которая, я знала, кончается прямо в самолете. И точно: мы вошли в лайнер «Аэрофлота», у англичан известного как «Aeroflop», 1– но сон все не кончался. Самолет был тоже длинным, серым и – совершенно пустым. Там не было ни души, и даже девушка, усадив меня на место у иллюминатора, куда-то испарилась. Так я начинала путешествие впервые.

Я огляделась. До времени, указанного в билете, оставалось не так уж много. В иллюминаторы проникал свет, ярко-белый, какой-то небесный, хотя самолет был недвижим и, по всей видимости, все еще стоял на земле. Впрочем, одна в этом полусне – полуяви, я ни в чем не была уверена. Кроме одного – я вижу свет, и это свет свободы.

Вскоре в салоне стали появляться люди. Оживленно жестикулируя, они говорили слишком громко, вели себя как всегда, и все пошло как обычно. Одно изменилось: теперь я смотрела на облака сверху. И это мне нравилось.

В Шереметьеве я села в автобус и, неотрывно глядя в окно на сирые деревушки, мелькающие вдоль шоссе, доехала до Речного вокзала. У входа в метро были ларьки. Я кинулась к ближайшему, без колебаний бросила свою сумку на грязный, покрытый полузасохшими плевками и окурками асфальт и купила большую банку пива.

Пиво я пила из прямо из банки, у самого входа в метро – и притом курила, у всех на глазах. «Все» проносились мимо, никто не обращал на меня никакого внимания, и я не помню большего блаженства, чем вкус этого замечательного, теплого, отвратительного пива.

Больше я так никогда не делала.

Глава 13

От моей юрты до твоей юрты

Горностая следы на снегу.

Ты, пожалуй, придешь под крылом темноты,

Но уйду я с собакой в тайгу.

От юрты твоей до юрты моей

Голубой разостлался дымок.

Тень собаки черна, а на сердце черней,

И на двери железный замок.

Петр Драверт

Ботанический сад биофака МГУ отдыхал от дневной жары. Звякнула задвижка, скрипнула калитка в чугунной ограде, и я проникла на территорию Плодового отдела. Все было сизым, даже небо. Под сизой листвой наливались голубые яблоки. В высокой дымчатой траве, у самых корней, уже крылась темная ночная прохлада. Солнце почти перевалило за серую цитадель биофака, и стрижи с отчаянными криками накручивали последние круги в сухом прогретом воздухе. Навстречу мне, к калитке, стуча когтями по еще теплому асфальту, вывернула с боковой аллеи группа борзых: впереди – гладко-блестящие хортые, за ними, вяло, измученные жарой, всклокоченные от дневного сна псовые. Собаки вежливо залаяли, и из открытой двери вагончика показался богатырский торс. Тарик поманил меня к себе кружкой, в которой вполне мог уместиться новорожденный младенец.

Под сенью навеса только что допили чай. Это отмечало конец дня и переход к жизни в темной части суток. Она начиналась с проводов солнца. Собрав куски сыра, колбасы, немного шашлыка из мяса собачьего рациона и прихватив лимон, Тарик, пара его помощников и я побрели к биофаку.

– Значит, Званка еще у тебя? – в самом начале пути уточнила я, потому что в суете приветствий, удивленных возгласов и сборов закуски, а особенно при виде большой бутылки «Red Lable», которую я купила в Duty Free, все как-то смешалось, и нужной ясности не было.

– А где ж ей еще быть, Званке твоей? – удивился Тарик.

– То есть Сиверков ее не забрал?

– Да нет, Ань, он и не звонил.

– А-а-а. Ну да. Понятно. Тогда я ее возьму дня через три, можно? Мне надо в Смоленск съездить, но только туда и обратно. Смотри: ночь туда – это завтрашняя, ночь там, да еще одна – назад, в поезде. Приеду рано утром – и сразу к тебе. Ладно?

– Ладно, чего уж. Да ты не торопись – она тут особо не мешает – привыкла уже, ночью выпускаю – сторожит. Собака строгая. Я тебе рассказывал, как она тут с одного мальца штаны спустила? А ведь яблок-то – только белый налив пока, да и то недозрелый.

– Тогда я ее сейчас беспокоить не буду, а то разволнуется зря.

– Правильно. Не будем травмировать животное, – сказал рассудительный Тарик, продвигаясь к биофаку неторопливо и неотвратимо, словно человек-гора. За ним легким молодым шагом выступали помощники – оба пепельные блондины, высокие и гибкие, – Олег и Наталья, похожие друг на друга, как два колоска с одного поля, но не брат с сестрой, а муж с женой. Они были так хороши, что борзые, то вьющиеся вокруг них хороводом, то вдруг пускающиеся друг за другом в проскачки по аллеям, казались одной с крови с этими юными созданиями человеческой породы.

Тарик служил на биофаке сторожем – только в ботаническом саду не первый десяток лет, а то и в других помещениях, где приходилось. За ним мы вошли в здание, въехали в солидной шкатулке красного дерева на верхний – пятый – этаж и поднялись сперва на чердак. А уж оттуда вышли на крышу. Все ахнули – и по обычаю, и от освеженного чувства жизни.

Солнце малиновым кругом висело над пустырями и над цементным заводом – дикими, покинутыми человеком просторами, уходившими на запад вниз, под гору от биофака – северо-западного форпоста МГУ на границе с темными землями суеты и невежества. Границей лежала асфальтовая полоса – Воробьевское шоссе.

Крыша не торопилась отдавать тепло, жадно всосанное за день гудроном. Но цинковые листы на поверхности выступов труб, вентиляционных отверстий и барьера начинали уже остывать. Мы расположились у западного края, разложили закуску, нарезали лимон, наполнили стаканы и приготовились. Обряд должен был начаться в тот миг, когда край солнца коснется линии горизонта за пустырями. На пустырях виднелись редкие и жалкие следы человека – шаткие хатки, подобия огородных грядок, нагромождения строительного мусора. Там жили и плодились дикие порождения цивилизации, бродяги – бомжи и собаки. Они начинали шевелиться с наступлением тьмы, и пока все было неподвижно. Цементный же завод и днем выглядел безжизненным, и только облака едкой серой пыли, вечно вздымаемой ветрами, напоминали о природе Homo – пригоршне праха, humus, в прах уходящего и все вокруг в прах обращающего.

Но вот край солнца зацепил серую пустынную землю, и мы выпили виски, не сводя глаз с раскаленного круга, запущенного в туманные небесные сферы неизвестным дискоболом. Напиток горячим елеем умащал изнутри тело, пока душа напитывалась таким знакомым мне ароматом. Это был запах виски – шотландских холмов, рыжей львиной шкуры – цветущего bonny broom.

Молча, целиком отдавшись созерцанию космоса, мы понемногу пили под руководством Тарика. Последний безмолвный тост отметил и продлил то мгновение, когда верхний край диска скрылся, оставив над серой пустыней полукруг гаснущего малинового свечения.

Заговорили, обсудили осеннюю охоту и стоит ли возиться там с англичанами. Решили, что стоит. Может, подкинут чего на корма для питомника. Тарик, как всегда, застревал на подробностях, так что домой к Бородинскому мосту мне пришлось добираться на поливальной машине. Сидя высоко в кабине рядом с шофером, я смотрела, как разгорается небо над куполами Новодевичьего монастыря, пока машина, рассыпая фейерверки брызг, мощными струями смывала с Бережковской набережной в прошлое прах канувшего дня.

Я проспала до полудня, и все равно до поезда в Смоленск оставалась еще половина суток. Валентина на мои призывы съездить вместе не откликнулась. Почему – я так и не поняла. Мы договорились увидеться днем на Плющихе, и то благодаря тому, что у нее были какие-то дела в бабушкиной комнатке – кажется, дом расселяли под реконструкцию для банка, и нужно было готовиться. Одной мне ехать было совсем неудобно – последние разговоры по телефону с Быковым настроили его на опасный лад. Мне показалось, что в своем нынешнем неустойчивом состоянии – то ли женат, то ли нет, то ли в Берлине, то ли в Смоленске – он слишком много пил, и теперь в его затуманенном сознании вспыхнула мысль, что мои поиски предков – только предлог, чтобы приехать, а уж там – чем черт не шутит!

И Валентина по телефону казалась не вполне вменяемой. Паузы между ее репликами стали еще длиннее, интонации – упадочней, и вообще возникало странное чувство, что, разговаривая, она все время озирается по сторонам и к чему-то прислушивается – но вовсе не ко мне. И к тому же не стремится выходить из дома – будто боится. Потому не без тревоги поднялась я по Второму Ростовскому переулку, повернула налево за бывшую булочную, где теперь бутик элитных вин, и вышла на Плющиху. Асфальт чуть не плавился под ногами, и от каблуков оставались точки и многоточия. Даже от широких каблуков мужских ботинок кое-где виднелись отпечатки, напоминающие подковы. Я поймала себя на том, что рассматриваю следы пристально, как охотник на тропе. А зря. Мне ли не знать: Сиверков следов не оставляет. И ботинки не носит. Кеды, кроссовки… А может, сандалии с крылышками? Гермес-Трисмегист… Меркурий – летучий, как ртуть, и, как серебристый металл, подвижный.

Тополя Плющихи, видевшие еще Толстого, Блока и Рахманинова, тихо стояли с поникшими листьями, на которых поблескивали слюдяные следы застывшего сока.

За толстой дверью подъезда было прохладно. Пахло кошками и темной сыростью. Но чем выше я поднималась по каменным истонченным от времени ступеням, тем ощутимей становился бодрый, упоительно роскошный запах кофе, волнами плывший с площадки последнего этажа, из квартиры Анны Александровны. Этот запах, словно прелестная кокетливая француженка, на миг утреннего визита беззаботно раскинувшаяся в креслах, одним своим мимолетным присутствием будил если не надежды, то мудрую безмятежность, и если не вооружал против грядущих волнений, то отстранял небрежным жестом на приличествующее им место.

Разглядеть Валентину во тьме коридора не удалось, и как Данте за тенью Вергилия, я шла за ней следом во мраке, пока она не повернула за угол и мы не оказались перед открытой дверью комнаты ее покойной бабушки. Оттуда-то и доносился кофейный аромат.

Окно, узкое и такое высокое, что его всегда было почти невозможно вымыть, теперь пропускало столько света, будто стекол не было вовсе. Видно, стремясь одолеть тоску, Валентина оттерла его смесью, изготовленной по старинному московскому рецепту – так, как с шаткой стремянки мыла некогда окна в библиотеке МГПИ, ныне – МПГУ. В комнате было чисто, светло и пусто. Мы присели на простые венские стулья у подоконника – из мебели остались только они, да железная кровать с сеткой. Окно, о котором позаботились в последний раз в его столетней жизни – перед тем, как чужие приезжие люди выдерут, выломают его из старой стены, сбросят с четвертого этажа и заменят стеклопакетом, – это окно позволяло заметить, что Валентина похудела на полпуда, не меньше, что глаз у нее дергается и что она только что покрасилась в оранжевый цвет. Все это делало ее похожей на неудачливую ведьму.

Каждую минуту она вскакивала и порывалась бежать домой. Потому ее рассказ был долог и сбивчив. История оказалась на редкость банальной, и я сама была свидетелем большей ее части. Но Валентина, как подлинно народный сказитель, нуждалась в полноте повествования и начала с самого начала. Она десять лет терпела не очень любимого мужа, упрямого, безответственного и ленивого, она скрепя сердце высиживала из него бизнесмена, тормоша его, когда он порывался уснуть на диване, то есть непрерывно, и даже когда скорлупа яйца треснула и показался на редкость безобразный детеныш, она не отшатнулась в ужасе, не прогнала и не бросила гадкого на произвол судьбы, как полагается в сказках, а продолжала пестовать до тех пор, пока в мире московских воротил не появился еще один крокодил. Или удав. В общем, рептилия, с чьих зубов кровь каплет не переставая. И тогда – что бы вы думали – в знак пожизненной благодарности он бросил ее, и, кажется, навсегда. Ей и в голову не приходило, что такой неопрятный мрачный жадюга может кому-то понадобиться: в суете забот о его благополучии – здоровом сне и питании – она не успела сделать только одно – осознать, что теперь у него много денег. Не просто много, а очень много, как говорят в рекламе. И не у них, как она привыкла думать, а именно у него. И что для всех, кроме нее, главное в муже только это, а потому отныне он нужен всем женщинам. Всем! – и она посмотрела на меня как-то искоса.

И снова вскочила: пора, пора домой.

– Зачем? – спросила я. – Тебя что, там ждет кто-нибудь?

Она оглянулась на дверь: – Н-нет… Ну, как… Да, да, конечно, да! Пора кормить кошку.

Дальнейшие расспросы я проводила без особого интереса, скорее просто для порядка, чтобы убедиться в справедливости двух возникших гипотез. Подтвердились обе. Первая: Валентина надеялась, что муж вернется, и панически боялась, что стоит ей закрыть за собой дверь, как он позвонит. Видно было, что это уже невроз: доводы ratio – у тебя есть автоответчик, определитель номера и что там еще; если захочет вернуться – найдет тебя на другом конце света, это у них просто – оставляли ее безучастной. Вторая: Валентина боялась, что муж ее убьет… Ну, то есть наймет киллеров. Этот страх тоже мучил ее неотступно и заставлял сидеть дома. Ночью она боялась встать со своего колченогого дивана, чтобы не оказаться в кружке оптического прицела, и, пригнувшись, писала в баночку или проползала в коридор – она нашла только два способа и выбирала один из них в зависимости от настроения. И тут разум оказался бессилен, и сонмы чудовищ вторглись в его владения и их населили. Эта душа оказалась не настолько просторна, чтобы вместить другие предметы, и не настолько подвижна, чтобы уклониться от боли.

Мы вышли вместе, я проводила ее через мост до метро и сказала, что вечером заеду за ней на такси, потому что билеты уже куплены, поезд – место самое безопасное, как и сельские просторы Смоленщины, а в квартире с кошкой поживет пока один мой приятель – Тарик, каскадер и укротитель, о котором она наслышана и которому давно пора принять ванну. При этом я утаила, что диван, скорее всего, рухнет, – укротитель весил больше центнера, – а ванну нужно принять не только ему, но и дюжине борзых – только псовых, конечно: короткая шерсть хортых делала их неуязвимыми для блох и грязи. Кошек, как и все живое, Тарик любил и жалел, так что за судьбу рыжей бестии – любимицы Валентины – опасаться не приходилось.

Пока я сдавала свой билет, покупала новые и договаривалась с Тариком, пока звонила Мэй, чтобы еще раз поблагодарить, пока собирала сумку и заказывала такси, на Москву пала ночь. С ней опустилась тоска. В воспаленном розоватом свете фонарей все казалось неузнаваемо преображенным. Черные купола и стены Новодевичьего на черном небе, теплые испарения грязного асфальта на той же Бережковской набережной, по которой теперь я ехала не на поливалке, а на такси, и в обратную сторону – забрать Тарика, чтобы поселить его с кошкой, – смутные картины английской жизни, где-то странствующий неуловимый Сиверков в своих зоологических отрепьях, белозубая улыбка вымытого Ричарда, голос павлина, обезумевшая Валентина, всегда отсутствующая, но издали требовательная мать – все, совершенно все исполнялось каким-то зловещим смыслом, будто скрывало некий дьявольский замысел, в ночи проступающий на поверхности вещей единым и страшным узором.

Я боялась ехать в Смоленск. Я боялась этого так, как боялась встречи с отцом, пока он был жив. Ничто не изменилось и ничто не исчезло: страх, печаль, одиночество – они по-прежнему были со мною, словно и не думали меня покидать. Я вспомнила картинку Билибина из книги с русскими сказками: стоит девочка на опушке чащи, уж село красное солнышко, уснули цветы лазоревые, смолкли птицы голосистые, вот и ночь наступает, но нужно, нужно решиться и войти…

Узкие башенки Белорусского вокзала чернели в ночи, как верхушки елового леса. Часы над темным провалом полукруглой арки были сломаны – стрелки с самого начала перестройки указывали одно и то же время – полвторого. Но поезд, едва освещенный скудным вокзальным светом – светом бедствий, войны и нашествий – был уже подан. На потолке купе слабым голубоватым пятном мигала лампочка. Устроившись, Валентина разломила таблетку тазепама и протянула мне половину. Поезд дрогнул, тронулся, и по белым оконным занавескам, по стенам замелькали ломаные тени столбов и проводов, огни да огни.

Я проснулась от яркого света. Вагон мерно покачивался, поезд шел ровно и быстро. Валентина не шевелилась. Я отодвинула занавеску со своей стороны – за окном проносились всхолмленные поля. Солнце цвета слоновой кости катилось по горизонту медленно и задумчиво, как биллиардный шар по зеленому сукну. Отец играл в биллиард. Не знаю, где он научился – но играл, даже меня учил, когда мы во время дачной подмосковной жизни заходили в какой-то санаторий для партработников. Я смутно вспомнила, что и в Москве он где-то играл, даже, кажется, серьезно. Ну что ж, вот и моя партия началась.

До Смоленска оставалось еще часа два. Я встала и вышла сперва в коридор, потом в тамбур. Окно было открыто, и живой запах луговой травы с порывами встречного ветра бил в лицо. Поля сменялись перелесками, долины и луга – мягкими увалами, солнце, оторвавшись наконец от горизонта, поднималось выше и выше, и все было полно жизни, как этот прохладный утренний ветер, доносивший то птичий гомон, то треск кузнечиков, то пение проводов. Мы подъезжали к городу. Где-то тут, совсем рядом, был Гнездовский курган, из которого вырвалось некогда на свет Божий сокрытое русичами во глубине Земли и во тьме веков горькое слово – то ли Горечь, то ли еще что. Вот уже поезд замедляет ход, вот уже розовеют на холме стены древнего монастыря… Все. Остановка. Смоленск.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю