Текст книги "Порода. The breed"
Автор книги: Анна Михальская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 28 страниц)
– Не подумайте, что я знаю, что вам ответить, Ричард. Наверное, люди у нас, как и всюду, разные. А друзей я сама себе выбирала. Может быть, именно таких, кто не слишком склонен сопереживать, помогать... И именно для того, чтобы никто меня никуда не отвел – ни к психотерапевту, ни к отцу. Понятно? Чтобы к отцу не отвел.
Машина уже стояла у кухонной двери. Мэй на заднем сиденье не шевелилась. Мы растолкали ее и отвели наверх, в спальню. Ричард сказал, что не обязательно просыпаться так уж рано – он позвонит Мэй и непременно разбудит, чтобы мы успели сложить вещи. Оставив мне пакет с лек арствами и номер телефона – на всякий случай, – он быстро нагнулся, легко поцеловал меня куда-то в ухо и побежал вниз по лестнице.
– Ричард, – окликнула я, – подождите! – Он повернулся на носке ботинка, как фигурист, и посмотрел на меня снизу, уже с лестничной площадки.
Напряженно, не мигая (как странно, что мне пришло это в голову! – удивилась я, – какой же портрет мигает?) на него смотрела пра-пра-пра-прабабушка Мэй – та, от которой бежал титулованный гомосексуалист, сосланный за свои безобразия в Австралию. Глаза ее были темно-синими, глубокими. Как у Мэй, тогда, в автомобиле, и ведь они с Мэй почти ровесницы!
– Ричард, спасибо за все. И еще одно... Энн – о чем она хотела меня попросить? Ну, хотя бы два слова!
– После, Анна. Позже. Ну хорошо, скажу, чтобы вам легче было уснуть – всего лишь еще об одной поездке. На юг, в Дэвон. Там очень красиво, места чудесные. Совсем ненадолго – доехать до побережья и вернуться.
– О! А зачем?
– А вот этого не скажу. Держу пари, что вы боитесь летать на самолете.
– Ричард! Нет, невозможно. Вы и это знаете.
– Догадаться нетрудно. Вот чтобы вы не боялись, я вам в самолете и буду рассказывать. А сейчас ложитесь спать. Я хочу, чтобы вы очень, очень стремились в самолет. Там вас ждет что-то страшно интересное, Анна. Хватит на весь полет до Глазго.
Я вошла в свою спальню, включила лампу у изголовья кровати и без сил опустилась на цветастое покрывало. Обещанный перед путешествием в Шотландию «спокойный день», кажется, завершился.
Снизу, из кухни, раздался знакомый звук. Ну да, конечно: телефон. Мэй в своей спальне трубку не поднимала – видно, спала непробудным сном. Телефон все звонил и звонил. Это показалось мне странным. Вряд ли англичане: слишком поздно, слишком настойчиво. А вдруг? И я ринулась вниз по лестнице.
– Алё-ё... – вяло проговорила трубка голосом Валентины. – Это Аня?
– Аня, Аня. Ты что, не узнаешь? – Напрасно, напрасно надеялась, – отругала я себя и горько пожалела, что так сорвалась к телефону.
– Не –а... У тебя голос так изменился... Стал какой-то английский...
– Какой еще английский? Валентина, ты что? Ты вообще знаешь, который час? Тут, в Англии?
– Не-а... Ой, Ань, извини... У меня депрессия, Ань... А у тебя голос такой энергичный, звонкий какой-то... Я же говорю – английский... Я вообще так, на всякий случай позвонила. Вдруг ты подойдешь...
– Валентина, – сказала я, вспомнив, как Ричард говорил о друзьях и устыдившись, – милая! Как я рада. Ну, говори, что у тебя. Давай.
– Доллинька бабушкина умерла. Сегодня на Бугре похоронила. Она тосковала очень. Старенькая, вот и сердце не выдержало...
Валентина говорила, а я видела наш Бугор – высокий берег Москва-реки у Бородинского моста. Сейчас он занесен белым тополиным пухом, и метет, словно зимой, поземка, заметает свежую собачью могилку. За рекой садится багровое круглое солнце – чем ближе к земле, тем больше диск в розовом жарко-туманном мареве.
Да, Бугор... Здесь началась наша жизнь. По Бугру родители катали нас в колясках. С него мы, школьницы, скатывались на санках. Здесь, над рекой, совершались наши первые, трепетные, еще не взрослые прогулки. Здесь, с собакой на поводке, встречаю я каждое утро. Под ногами, в серых гранитных берегах, течет Москва-река. Внизу, за рекой, текут машины. За спиной встает солнце. Лучи света, сплетенные в тонкую солнечную сеть, колеблются под мостом. Сюда прихожу я и на закате.Солнце плавно опускается куда-то за Дорогомилово, как купальщица в реку, и вот уже дрожат в черной воде фонари.
Так поднялась некогда над рекой, над Бугром моя жизнь. И чуть не половина утекла уже с водой под мостом. Где-то суждено ей закатиться?
– Валентина, не плачь. Приезжай. Я дней через пять вернусь в Стрэдхолл, а потом съездим вместе в Дэвон, это на юге.
– Ань, я теперь не приеду...
– Почему ж теперь-то не приедешь? Теперь и приезжай! Кошку свою отдай Дине Артемовне, пусть пока в библиотеке поживет. Там мышей полно, ты же сама видела. Помнишь, как мы их в банку ловили? Ставили под банку карандаш и клали сыр. Нет, ты помнишь, сколько мышат попадалось?
– Да... И толстые были....
– Оставь, оставь. Дина кормить ее будет вкусно, из буфета.
– Да нет, Ань, не могу я ...
– Да почему?
– Ань, я тут подумала... Ну понимаешь... А что если я уеду, а Олег захочет вернуться?
– Ну, если так, и не надо. Сиди жди Олега. Может, он и правда передумает.Ты только не плачь. Я ведь того гляди – и обратно. Через неделю – ну самое большое дней через десять. Ты пока пей тазепам на ночь. А! Нет! Слушай! Иди к психотерапевту! Немедленно! Завтра! И не думай отнекиваться! Знаешь, как помогает!
– Да я уже была...
– Была?! Да что ты! Неужели сама пошла? Вот молодец! Умница! Почему ж ты опять плачешь? Из-за Доллиньки? Ну, понятно. Жалко собачку, конечно, что говорить.... Сколько лет, да и память об Анне Александровне. А к терапевту все-таки сходи. Ну, что тебе стоит – хоть разок. Поможет!
– Ни за что. Меня ведь в первый-то раз Олег заставил, я бы сама не пошла.
– Как Олег?
– А вот так. Олег. Чтобы я перестала звонить ему по телефону. Знаешь, Ань, я ведь звонила. И плакала. А его девка нервничала, что он ко мне вернется. И он меня заманил. Согласился встретиться, посадил в машину и отвез в какую-то квартиру. А там открывает мужик в трусах. Грязный такой, потный, небритый. И Олег говорит: познакомьтесь. Это психотерапевт. А это Валентина. Вы тут поговорите, а я пошел. Ты бы видела этого психотерапевта!
– Да какой это психотерапевт! Сама говорила: Олег скупой. Нанял, наверное, кого подешевле – самозванца, неуча.
– Скупой-то скупой, но если ему надо – деньги тратит ого какие. Это ведь он не для меня – для своего спокойствия. Мужик оказался знаменитый.
– А ты откуда знаешь?
– Я потом сама искала. Чтоб не так мучаться. Я очень мучаюсь, Ань. И нашла – тот же телефон, что на его визитке.
– Ну и как? В смысле – как сеанс?
– А никак. Чушь какую-то мне впаривал. Не нервничайте, говорит. Все проходит. Я попрощалась вежливо и ушла...
– Боже мой! Ну не плачь. Валентина! Скажи, ты о Сиверкове ничего не знаешь? Как там моя Званка? А то он не звонит. И мне отсюда звонить неудобно. Денег-то нет.
– Он, кажется, куда-то уехал. Я от знакомых слышала. Собаку отдал Тарику и уехал.
– Тарику? Отдал! Мою собаку! Мы же договорились!
– Позвони Тарику. Ладно, Аня. Я только хотела сказать, что не приеду. Точно. И вон сколько денег проболтала. Ну все, пока. Жду.
Я понеслась наверх за телефонной книжкой. Поздно, ну да ничего. Тарик полуночник. Проснется. А вот Мэй, наоборот, не проснется. И прекрасно.
Бас Тарика бархатной волной прокатился через всю Европу и Ла Манш, зазвучал в трубке – уверенно, спокойно, надежно. Вот что значит дрессировщик крупных хищных зверей. Никаких психотерапевтов не надо. Да, Званка у него. Кушает с удовольствием. Не скучает. Охраняет Ботанический сад. Поймала тут одного за штаны – еле ноги унес. В общем, развлекается по ночам... Сиверков? А, Сиверков! Да, уехал. Срочно, вроде в экспедицию. Куда? Ну-у-у, куда... Северней, чем Индия. Может, на Памир. Пяндж? Может, и на Пяндж. Да нет, вроде северней. Гораздо, гораздо северней. Мэй привет. Энн старушке тоже привет. Да не волнуйся ты, все путем. Нормалёк.
Я успокоилась, но каждый шаг по лестнице в спальню давался мне с трудом.
Окно было открыто, в комнате обитала ночь. После душа простыни казались холодными и влажными. Лекарство от аллергии обволакивало нервы, как вата – хрупкие елочные игрушки, но сон то приближался, то отлетал от моего изголовья.
Мысли прыгали. Вот тебе и Сиверков. Недели на месте не просидит. И надежности никакой. Ну и Бог с ним. Нет, никаких сантиментов. Хватит. Но Ричард! Ричард замечательный. Настоящий мужчина – друг и защитник. Да, но бумаги? Ах, будут бумаги – сказал же Быков!
Так, – подумала я, тихо покачиваясь на волнах сна, наступавшего неодолимо, как прибой, – а что ты сама обо всем этом думаешь? Кто ты, собственно, такая? И за кого собираешься себя выдавать, чтобы тело твое после смерти оказалось не в морге Хальзунова переулка, рядом с родным учебным заведением, а упокоилось неподалеку у церкви Литтл Ферлоу, под зеленой английской травой? И чтобы дух твой не витал над Бугром, а временами являлся Белой дамой где-нибудь из окон соседних поместий? Что ты, собственно, знаешь? Что тебе достоверно известно?
Известно точно – не от отца – он-то больше рассказывал о деревенской мальчишеской жизни в Зайцеве, о лесах и полях, о зверях и птицах – а по скупым замечаниям матери – она сама слышала, сперва от зайцевских стариков, а потом от отцовского учителя из деревенской же школы, что отец мой – сын помещика Осипа Петровича Герасимова и горничной Анны. В память о ней, и именно от отца, я получила свое имя. Больше от родителей не узнала ничего. В прежние времена говорить об этом избегали.
В Ленинке нашлись опубликованные воспоминания Николая Ивановича Кареева, кузена моего неведомого деда, и с трепетом стала я читать о нем – государственном деятеле, кадете, педагоге. Родился – через год после отмены крепостного права, значит, отца моего зачал уже на шестом десятке. Погиб в Москве, в тюремной больнице, в феврале 1918.
«Из него вышел превосходный педагог, – пишет Кареев. – Это был человек очень умный, с сильной, не как у отца, волей, с большой работоспособностью и преданностью делу». Близки были двоюродные братья не только душевно, но и двойными узами родства: «Мне было 12, когда, еще при жизни дедушки (Осипа Ивановича, хозяина Муравишников – родового гнезда 1Герасимовых) родился Ося, которого я очень хорошо помню на протяжении всей его пятидесятилетней жизни. Несмотря на разницу в летах и на довольно значительное несходство наших убеждений, мы между собою были очень близки, чему немало способствовала его женитьба на одной из сестер моей жены, очень с ней дружной».
Сестры эти были – Софья и Анна Линберг. Моему деду досталась, конечно, Анна. «Умный и с сильной волей, необычайно прямой и очень честный, весьма трудолюбивый и с большими административными и педагогическими наклонностями», мой дед был одно время директором Дворянского пансиона-приюта в Москве. В правительство графа Витте он вошел товарищем министра народного просвещения – как теперь говорят, первым замом. Министром был тогда граф Иван Иванович Толстой. Служил Осип Петрович недолго – через полгода вместе с премьером выходит он в отставку из несогласия со Столыпиным. Второй раз вступает на государственное поприще нескоро – в 1917, в составе Временного правительства, и тоже товарищем министра просвещения – Александра Аполлоновича Мануйлова. И столь же краткой была его служба с князем Львовым. Появляется и забирает власть Керенский, следует отставка Львова, и дед мой уезжает к себе в деревню. Жить ему остается чуть больше года.
Слишком быстро, слишком резко мелькали передо мной все эти картины, и даже лекарственная обволакивающая нервы вата переставала смягчать их яркость. Сон как улетел, так и не возвращался. Так я лежала во влажной свежести английской ненастной ночи, не открывая глаз, силясь уснуть. И вдруг две картины встали рядом.
Точной походкой сомнамбулы идет по серебряной дорожке в ночном саду четырехлетний Коленька Кареев, и сад, и вся усадьба после грозы залиты лунной влагой. А я открываю глаза в детской кроватке на даче: летнее утро после грозы сияет, а надо мной лица взрослых – вся семья, и такие испуганные. И произносят слово: лунатик. Этого еще не хватало, – говорит бабушка. – Ну ничего, пройдет. Чаще всего это проходит.
Если б не начала я вспоминать кареевские мемуары, да ночью, да так утомившись, – и не всплыла б и эта картинка раннего детства. Описание своих детских лет начинает Николай Иваныч с нескольких случаев лунатизма: и его ловили перепуганные взрослые по ночам в саду – да все прошло. Что ж, и у меня тоже прошло. Мать Кареева была тетка Осипа Петровича. Значит, это у меня от Герасимовых. Но генетика – не бумаги.
А единственная подлинная память потомкам от моего деда – его рукой написанная тонкая малого формата книжечка: «Герасимов Осип Петрович. Изъ записной книжки. Заметки о заграничных воспитательных учреждениях. Москва, 1905» – отчет о поездке по Европе, куда он как директор Дворянского пансиона был командирован московским дворянством в 1901 году.
«....Вы сразу почувствуете, что англичане живут совсем иначе, чем живут другие западноевропейские народы. Там, на континенте, идет жизнь, и рядом с ней складывается теория жизни, причем очень часто, чем хуже действительность, тем оптимистичнее творят идеалы ее; и в результате, конечно, революция, ломка жизни с попытками вогнать живую действительность в мертвые формулы отвлеченной мысли.
Здесь, в Англии, жизнь идет другим путем: к ее потребностям чутко прислушиваются, присматриваются к новым проявлениям ее в частных фактах, и, заметивши их жизнеспособность, их вводят без всякого страха нарушить правильность и схематичность какой бы то ни было теории: – в результате получается мирное развитие, при котором старое уживается с новым, друг другу не мешая, как не мешают в Гайд-Парке вековые деревья массе молодой поросли...
Почтение к прошлому и доверие к будущему – два необходимых условия хорошего настоящего, которое и есть у англичан как в жизни, так и в воспитании...»
Под одеялом стало как-то теплее. Я согревалась. Ну, уж если мой дед так думал, так почему бы мне на этой земле не поселиться? Но сначала – в Москву... Вот бы завтра – в Москву! Не завтра – сейчас! Закрыв глаза, я снова увидела маленькое кладбище при серой церкви Литтл Ферлоу и серые гранитные плиты, отвесно выступающие из зеленой стриженой травы – как люди, то ли по пояс ушедшие в землю, то ли снова встающие из нее.
Глава 11
Speed, bonny boat, like a bird on the wing,
Onward! – the sailors cry.
Carry the lad, that’s born to be king,
Over the sea – to Skye…[126]
Шотландская народная песня
Путешествия обязаны начинаться рано – как можно раньше, лучше всего еще в темноте. Так уж повелось. Чем дальше путь, тем чернее ночь должна быть за порогом покидаемого дома. Тороплив человек – и как беззащитен в стремлении поспеть – доплыть, доскакать, долететь и доехать! Куда спешит? Отчего не выспится хорошенько и, сладко потянувшись, не уложит спокойно в котомку свой скарб? В русском обычае присесть перед дорогой нет ли ясного осознания тщеты этой жалкой попытки рывком за порог обогнать самое время, время вечное и вездесущее, выскочив за дверь одним мгновением ранее? Но, словно в сказке о двух ежах и зайце, как ни торопится заяц, а подбежит – вот он еж, там, в желанном конце пути, оперся на дорожный посошок и поджидает непоседу. Так и время.
Никто меня не будил. Облачные подушки сна раздвигались, и, высовываясь на свет, я знала: смотреть на часы бесполезно. Когда самолет, я не спросила, а мне не сказали. И я засыпала снова. Наконец, стоило мне вынырнуть в очередной раз, как поверхность сна упруго сомкнулась и назад меня не пустила. За дверью в коридоре, да и во всей усадьбе, было тихо. Я была голодна, молода и здорова. Английский воздух шел мне на пользу: во всем теле трепетала, покалывала забытая легкость – такая, как во время летних каникул, когда на даче, едва проснувшись, я выбегала на нагретое солнцем крыльцо, и детство несло меня над теплой травой через луг, в темноту оврага с голубыми шершавыми лопухами, к Москва-реке, сверкающей в шелковистой оправе длинных осок, над которыми блистали драгоценные иссиня-черные крылья стрекоз-красоток.
Бежать хотелось не меньше, чем тогда. Но, как детство, Москва была в прошлом. Не вернуться, – подумала я. Уже не вернуться. Я другая и видела иное. И прежней Москвы не увижу. Все будет иначе.
Следуя обычаям англичанок, я отвернула краны и позволила горячей струе слиться с ледяной в огромной оливковой ванне. Восстав из пены, я оделась для путешествия. За дверью по-прежнему ни звука. Медленно передвигаясь, я складывала вещи. Кровать убирать не полагалось. Я осторожно присела на край постели, чтобы не дать пляшущим во мне серебристым пузырькам полопаться, выпустить свой веселящий газ и вознести меня к потолку. Посидела, несколько раз прочитала на тумбочке у кровати оправленный в красное дерево сертификат члена Жокей-клуба, выданный двадцать лет назад мистеру Дункану Макинрею – жокею и заводчику английских чистокровных. Но пузырьки не успокаивались и, подняв меня, вынесли из комнаты в открытый мир.
Спустившись почти неслышно, в кухне я обнаружила Мэй и Ричарда за кофе.
– Привет! А мы решили дать тебе выспаться! Садись, выпей кофе, – пропела Мэй.
– Не беспокойтесь, Анна, времени еще много, – сказал Ричард. В руках у него красная кружка «Nescafe» выглядела как на рекламном ролике: «Мы любим друг друга, и путешествие длиною в жизнь начинается... Nescafe. Все еще только начинается!». Видеоряд: голубые глаза и рубашка – надежда; золото волос и солнечных бликов – счастье; зеленая ветка жасмина брошена на дубовый стол – молодость, свежесть, начало, вечность.
«Времени еще много». Подумать только! У меня на родине не услышишь даже «времени уже мало». Скажут просто: «Времени нет».
Не торопясь, Мэй загасила последнюю сигарету, вымыла стаканы, кружки и пепельницу. Это было совсем на нее не похоже и отмечало важность события и дальность пути. Мэй перекинула через плечо свою маленькую черную сумку с золотым замочком, подкрасила губы. На узких белых мордах Опры и Водки заалели, как кровь, следы ее поцелуев. Атласная угольная головка Мышки чернела, как и прежде. Ричард, держа в каждой руке по баулу, пнул дверь ногой, и павлин свалился с крыльца с возмущенными криками.
– Enjoy your time in Scotland! 1– пропел нам в спину хор помощниц. Дэбби помахивала веником. Пара аккуратных пожилых женщин в белых передниках протащила по коридору моющий пылесос. Дверь за нами захлопнулась.
Ричард выруливал на дорогу к Ньюмаркету. Изгороди пышно цвели, и в этот понедельник двадцатого июня к белым соцветиям боярышника нежно приникали светло-малиновые коронки собачьей розы. Мэй щебетала. Если прислушаться, можно было узнать и о точном маршруте поездки, и как Мэй намерена впервые без мужа проверять работу своего отеля – там, далеко на севере, у острова Скай, и что Скай – самый большой из Гебридских островов, и что когда-нибудь мы, конечно, отправимся вместе еще севернее – на Внешние Гебриды – туда, где они с Дунканом видели однажды с берега настоящих больших китов. Киты проплыли совсем близко, пуская высокие фонтаны. И что сейчас вся Шотландия в цвету – золотится на склонах холмов bonny broom, 2а вот вереску время придет только в августе, и к цветению вереска я обязательно должна снова оказаться на холмах Шотландии вместе с ней.
Грустная и горестная была эта щебечущая песенка. Время, беспощадное время! Не вернешь ты мне моего Дункана – веселого, отчаянного шотландца Дункана, моряка и жокея! Любовь мою, мою молодость – нет, не вернешь! Вот о чем пела среди живых изгородей на зеленой дороге к Ньюмаркету синеглазая хозяйка Стрэдхолла, окрестных земель и отеля у острова Скай.
Миновали Ньюмаркет, лихо прокатившись по единственной его улице, выбрались на автостраду и по серому асфальту, под небом, таким же серым, как трава у дороги, двинулись к Лондону. Проносясь мимо, с неприязнью косились мои друзья-помещики в сторону старинных университетов и только дважды рукой махнули: – Там Оксфорд! Там Кембридж! Да и меня скорее отпугивали, чем привлекали клубившиеся над цитаделями знаний густые облака академической мудрости. Мимо, мимо!
И вот уже Лондон Стэнстэд – аэропорт внутренних линий. Мэй выдает мне таблетку валиума, а Ричард уверенно берет за руку.
– Вы позволите держать вас за руку все время полета, Анна? Очень долго – целых сорок пять минут. Но для меня это будет одно мгновение. Так говорили в старину. Но это правда! – Он смеется. Я содрогаюсь.
– Это от страха, Ричард, – губы плохо слушаются, и получается сдавленный шепот. И вижу: улыбка сразу же исчезает, брови сдвигаются. Он расстроен, но, взглянув на меня, легко верит: это и правда от страха. Снова улыбаясь, Ричард пропускает вперед Мэй и отдает ее во власть рыжей девушки со строгим ртом и серьезными голубыми глазами. А теперь моя очередь. Девушка снимает сумку с ленты транспортера и просит открыть. Я расстегиваю молнию, нервно дергая и застревая.
– Так. А теперь это отделение, пожалуйста.
Ах, еще карман. Его я не заметила. Сумку для поездки в Англию дала мне Валентина – своей не было. Открываю пустой карман сбоку.
– How! Could! You! Explain! THIS? 1– в голубых глазах девушки, округлившихся от неожиданности, сверкает негодование.
На свет и всеобщее обозрение из кармана Валентининой дорожной сумки – сумки миллионерши – появляются ножницы. Это не просто ножницы. Это добротное советское приспособление для кройки нелегких отечественных тканей. Металла на его изготовление пошло килограмма полтора, не меньше. Кольца покрыты зеленой краской, лезвия тускло поблескивают серой сталью. Бедная Валентина! Прижимистый миллионер вынуждал ее экономить на всем – это я знала. У дивана, на котором спала чета новых русских, подламывалась ножка, и Валентина заменила ее подходящей по высоте стопкой книг. Но шить пальто! Я представила ножницы в женской руке – вот она продевает пальцы в зеленые кольца, разевает пасть полуметровых лезвий и выкраивает нечто элегантное из драпа. И тут же останавливает коня. Прямо на скаку.
– How. Could. You. Explain. THIS? – повторяет девушка.
Как я могу это объяснить? Да никак. И почему, почему меня не вывели с ними на чистую воду еще в Шереметьеве?
Впереди, полуоткрыв рот, смотрит то на меня, то на ножницы окаменевшая Мэй. Не успеваю обернуться, как спиной чувствую мягкость твидового пиджака, а плечами – тепло руки джентльмена. Чтобы заглянуть в лицо Ричарду, мне приходится поднять голову. Боже, он все еще улыбается! И даже шире, да, еще обаятельнее, чем прежде!
Well, dear. This is a Russian girl. She is envited to Scotland on a special purpose. Very, very special.
Oh, really! What IS that purpose, may I inquire?
She is to show their Russian way of shearing. She has already passed the border with this object, so don’t you bother.
Oh. 1
Вот и все. В сизое брюшко игрушечного самолета пассажиров набирается не так уж мало. Мэй дает мне конфетку и со вздохом проходит в следующий ряд.
– Ну, теперь я наконец-то отдохну. Не волнуйся, Анна, все будет хорошо. – Она устраивается в кресле и, еще раз обернувшись, с печальной улыбкой затихает.
Ричард садится рядом с иллюминатором:
– Не стоит пока смотреть туда, Анна. Слушайте. – Он берет меня за руку. Рука сухая и теплая. – У этого самолета несколько двигателей. Если откажет один, что весьма маловероятно, будут работать другие. Аварий на этой линии не было никогда. Это безопасней, чем в автобусе. А теперь садитесь удобней. Сейчас я вам расскажу то, что обещал. Помните?
Я кивнула. На руке, кажется, мозоли. Да, определенно. От чего бы?
Спрашивать не буду – не полагается. Ведь ни Мэй, ни Ричард даже словом не обмолвились о ножницах. Вот это класс. Что значит воспитание. Что ж, и я так буду. Это нетрудно. Но главное – не болтать пустяков, чтобы заполнять ими паузы. От этого неприятности и выходят.
– Конечно, помню. Так куда нужно съездить?
– На самый юг. Только представьте: уже сегодня вы окажетесь на севере Шотландии. А через несколько дней – на южном побережье Англии. Увидите весь наш остров – от сурового севера до нежного юга.
– Чудесно, Ричард. Конечно, я поеду. Но мне показалось, что это не просто увеселительная прогулка, а просьба Энн. Правда?
– Да… Конечно.
– Так в чем же дело?
– Энн давно просит меня проведать одну ее старую знакомую. Действительно старую. Этой леди… ну, не будем уточнять, во всяком случае, она старше матери. Энн помнит ее, как помнят то, что запало в душу в раннем детстве, – такие впечатления неизгладимы. – Моя рука дрогнула, и Ричард чуть сжал ее и легко погладил. – В восемнадцатом году девочек вместе вывозили из России. Через Киев. Их родители пересекли линию фронта и добрались до виллы бабушки Ее Светлости в Ницце. И в конце концов оказались в Лондоне.
– Из России?!
– А вы не знали? Я думал, Энн вам говорила. У моего деда до вашей революции были птицефермы на юге России – от Курска до Украины – обширные хозяйства, крупный бизнес. Он и сахаром занимался… Энн и Екатерина до сих пор поддерживают связь. Но в последние десятилетия Her Serene Highness 1не покидает Дэвон. Точнее, своей деревни. Деревня называется Black Dog 2– забавно, правда? Живет там одна уже много лет – ее мать скончалась в конце пятидесятых. С тех пор в память о ней она держит борзую – только одну, и всегда белую.
– Ее Светлость?
– Это особа высокого происхождения. Весьма, весьма высокого. Энн вам сама расскажет перед отъездом – а не то я что-нибудь перепутаю. Появились вы, Энн вспомнила о России, о судьбе своей подруги, и вот – теперь она мечтает, чтобы вы и старая леди увиделись. Мечтает послать ей вас от себя в подарок – ну, такой привет, что ли. Думает, что ей будет приятно посмотреть на русское лицо. Да, на такое женское лицо, какие она видела в России до революции. Да-да, это про вас. Энн вспомнила. Когда вы приехали, она мне сказала: поедем, я хочу тебе показать старинное русское лицо. Таких теперь нет – в Англии, по крайней мере, я таких русских не видела. Глядя на нее (то есть, Анна, на вас) – я вспомнила детство, Россию, princess Екатерину. Поедем. Ну, я и поехал… – Ричард чуть сжал мою руку. – А потом ей пришло в голову, что и Екатерина должна вас увидеть. Что вы просто не можете уехать, пока она вас не увидела. Потому что для princess Catherine это будет все равно что попасть на родину – на ее настоящую родину, в Россию, которой больше нет. Такой подарок.
Я молчала. Я привыкла думать, что есть люди красивые и некрасивые. И есть совсем на других не похожие. Сама же я не принадлежу ни к тем, ни к другим, ни, собственно, даже к третьим. Привыкла к тому, что я – никакая. Даже так: к тому, что меня как бы и нет. Есть другие.
Но сейчас я впервые почувствовала свое лицо. Сначала как немного неудобную маску. Такое особое, нежное прикосновение к коже, будто рука любимого легла на лоб, коснулась щек. И, глядя невидящими глазами в иллюминатор, напряженно, страстно переживала нарастающее, все более полное сродство и, наконец, слияние. И пообещала себе: никогда, никогда не забуду. Где бы я ни оказалась – даже если вдруг придется все-таки вернуться на родину, жить в Москве – ни за что не забуду: я есть. Вправду существую. И у меня есть лицо. Особое, мое. Нет, лучше! Не просто мое. Такое, что некогда были. Такое, каких уже нет.
– Вы смотрите вниз, Анна? И не боитесь! Ну, что я говорил.
Я очнулась и, сперва отшатнувшись, вновь осторожно заглянула в круглое окно. Внизу проносился мир – нарядный, праздничный, летний. Мне было весело и совершенно не страшно. С таким лицом, и такая Я – да как я вообще могла чего-то бояться! Я непроизвольно высвободила руку.
– Ричард, я так рада! Спасибо. А можно теперь я посижу у окна?
Мы поменялись местами, и я стала смотреть вниз. Сверху, из-под облаков, Англия, а может, уже и Шотландия, выглядела очень забавно. Больше всего она напоминала шахматную доску, аккуратно разделенную на ровные клетки. Я вгляделась пристальней. Да. Каждая клетка была полем, а границами служили изгороди – зеленые – боярышниковые, ивовые, туевые, шиповниковые, – или каменные, сложенные из серых гранитов, белых известняков или черных гнейсов. О! – подумала я. – Вот, оказывается, откуда взялась игра в шахматы в «Алисе»! Льюис Кэролл не смотрел на свою страну с неба, а как точно ее увидел. Я вспомнила про гигантские ножницы в боковом кармане сумки и засмеялась. Ричард взял меня за руку – медленно, бережно.
– Жаль, что вы больше не боитесь, Анна. – Он наклонился к моей руке, прижался к ней лбом, поднес к губам и отпустил. Губы были сухие и теплые.
– Ну как, подлетаем? – спереди в кресле зашевелилась Мэй, встряхнула пышными атласными волосами, подкрасила губы алой помадой и с улыбкой обернулась. Ее синие глаза чуть затуманились, и она взглянула в окно.
– Да, уже близко. Слушай, Анна! – Она тихо запела. Зазвучали тягучие, печальные ноты старинной шотландской песни – флейтово-чистые, как прозрачные струи ручья, как голос черного дрозда у воды:
And ye’ll take the high road,
And I’ll take the low road,
And I’ll be in Scotland afore ye…
But me and my true love
Will never meet again
On the bonny, bonny banks of Loch Lomond… 1
Мэй пела на шотландский манер, слова звучали необычно, раскатисто, и от этого особенно мужественно.
– Вот о чем я сейчас думаю, Анна. Только о Дункане. Слышу его голос. Это он поет для меня. Что ж, он уже там, и ждет. Через час будем на берегу Лох Ломонд. Там, где нам не суждено больше встретиться. И все же он ждет. Я верю.
У выхода нас ждал невысокий шотландец – в сером теплом твиде, подвижный, розовощекий. Поцеловал Мэй. Задумчиво и сердито взглянул на нас с Ричардом. Говорил Мерди точно так, как Мэй пела балладу – грубовато, мужественно, даже, пожалуй, резко, иногда будто порыкивая. И улыбался редко – куда реже, чем англичане. Мерди Макинрей, родной брат Дункана, был первый шотландец, которого мне довелось встретить, и он был похож на русского. Мерди ругал все подряд – машину, дороги, бензин, налоги, цены, политику, англичан. Я почувствовала себя дома.
Мерди вел свой юркий, довольно скромный автомобиль так же, как говорил – резко и решительно. Мимо промелькнули улицы и пригороды Глазго, и мы понеслись куда-то по зеленым холмам, чьи склоны становились круче и круче. Дорога делалась все пустынней, холмы все выше. Трава на склонах казалась низкой, как мох, и высоко-высоко на ней белели подвижные точки. Это паслись овцы. С самых крутых склонов трава отступала, обнажая черные гнейсовые скалы, по которым тонкими пенными струями ниспадали водопады – белые нити на черных плащах гор. Дороги кружили у подножья, между горами и глубокими впадинами озер. Водная гладь казалась то маслянисто-черной, когда набегали тучи, то пронзительно– голубой, если небо прояснялось. Bonny broom 1местами покрывал холмы сплошным рыжим ковром, словно мохнатая звериная шкура, оставляя овцам самые высокие участки.