Текст книги "Шальная звезда Алёшки Розума"
Автор книги: Анна Христолюбова
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 27 страниц)
Последние слова она выкрикнула в голос и вновь вся напряглась, так что Алёшке показалось, будто сейчас вскочит и бросится к обрыву. Он снова прижал девушку к себе.
– Тихо… Тихо… Не плачь!
У него были две младшие сестрёнки, которых Алёшка с самого рождения нянчил, помогая матери, и очень любил. И укачивать приходилось, и утешать, и даже защищать от пьяного отца. Вот и сейчас под свист ветра и шум грозы, отступавшей к лесу, он шептал какие-то слова, гладил по голове, прижимал к своему плечу, покачивал её, точно маленькую, и постепенно девушка затихла.
– Покуда человек жив, ещё всё изменить можно, – проговорил Алёшка, когда вздрагивающее в его руках тело расслабилось. – А ты чего удумала? И душу погубишь, и коханому своему на всю жизнь жернов мельничный на шею повесишь… Или хочешь, чтоб он за тобой следом в речку сиганул?
Она затрясла головой, мокрые волосы, как водяные змеи, зашевелились по плечам.
– Нет-нет…
– А каково ему будет, подумала?
– Что же мне делать?.. Не могу без него… Умереть хочу.
– Глупая ты. Умереть все успеют, а ты пожить успей. Чего её торопить, смерть-то? Мне вот с коханой моей тоже вместе не быть… Тебя твой… как его зовут?
– Митенька…
– Ну вот… Тебя твой Митенька любит? – Девушка медленно кивнула, и Алёшка продолжил: – Счастливая ты. А меня она вовсе не замечает, мне ж на ней свет клином сошёлся… За счастье бороться надобно, а не в речке его топить. Вот кабы помер он, тогда да – ничего уж не изменишь, а покуда жив человек, ещё всё поменяться может… Напишешь ему письмо, а я отправлю.
Теперь, когда нервическое напряжение отступило, Алёшка начал замерзать, Анна тоже ёжилась и вздрагивала. Поднявшись, он протянул ей руку.
– Пойдём домой, не то простынем.
Она медленно встала, опираясь на его ладонь, рука была ледяной и мелко дрожала. Алёшка поднял плащ, валявшийся на земле, тот был совершенно мокрый, но он всё равно накинул его спутнице на плечи – в тонкой, насквозь промокшей рубахе, липнущей к телу, она казалась вовсе нагой, и Алёшка смущённо отвёл взгляд. До дворца дошли молча, и лишь у самого крыльца девушка обернулась и пристально взглянула в глаза:
– Не обманешь? Правда отправишь письмо?
В темноте лица было не разглядеть – светлое пятно с тёмными провалами глаз и змеившимися вокруг волосами. «Верно так выглядят утопленницы», – подумалось Алёшке.
– Не обману, – пообещал он.
– Спасибо…
* * *
Гроза уходила за дальний лес, дождь ещё не прекратился, но уже не хлестал, а шуршал умиротворяюще, гулко погромыхивало вдали. Елизавета сидела на подоконнике в трапезной. Безуспешно проворочавшись в постели больше часа, она встала и пришла сюда, зная, что если начнёт плакать у себя в спальне, туда тут же примчится Мавра с утешениями и упрёками.
Огромное помещение тонуло во мраке, из раскрытого окна веяло свежестью, мокрой землёй, пахло острым ароматом грозы. Кажется, в доме все уже легли, лишь ей одной не спалось. Часы громко тикали, отсчитывая минуты.
Мысли скакали заполошными зайцами – старый терем, знакомый ей с детства, помнивший их с Аннушкой крошками, в котором каждая досочка на полу была знакомой и родной, теперь казался чужим и недоброжелательным, точно эта ссылка сделала его Елизаветиным врагом.
А ещё вспоминалось прошлое лето – тогда они с Алёшей дважды приезжали сюда. Дни проходили в хмельном веселье, ночи – в любовном исступлении. В тот миг казалось, так будет всегда. Если бы она знала, что не пройдёт и трёх месяцев, как их разлучат, она бы… она бы каждый его поцелуй запечатлела в сердце, запомнила на всю жизнь…
По ночам тоска наваливалась особенно остро. Каждый раз, ложась в постель, она думала, что та помнит тепло его тела… И хотелось бежать из этой опустевшей комнаты. Может, горницу поменять? Елизавета вздохнула и плотнее запахнула на груди ворот кунтуша. Надо было возвращаться к себе и укладываться, но она всё оттягивала этот момент, продолжая вглядываться тёмное заоконье.
С детства она привыкла все свои тайны и переживания делить с Маврой, но от той теперь сочувствия не дождёшься. У неё нынче на всё один ответ – все уши прозудела про Данилу, какой он кавалер, и нежный, и пылкий, и влюблён без памяти. Кажется, она сразу разуверилась в том, что Алёша вернётся, а Елизавета всё не хотела осознать очевидное. Вот и сейчас в ответ на эту мысль внутри всё заметалось, затвердило заполошно: «Нет-нет-нет!»
Не хочет она Данилу. Никого не хочет… Где-то в памяти махнула крылом ясная звёздная ночь, привиделось тонкое лицо с огромными иконописными глазами, мягкий баритон, певший на странном, похожем на русский, языке, но Елизавета нетерпеливо отмахнулась. Её волновал не казак, а его дивный, не похожий на прочие голос.
Данила что-то принялся обхаживать её не шутейно. Верно, Маврушка настропалила. Той отчего-то кажется, что стоит Елизавете уступить ему хоть раз, и она тут же забудет Алёшу. Экая глупость! Она фыркнула.
Небо посветлело, луны по-прежнему не было видно, но через рваные клочья облаков заструился её свет, и тьма за окном перестала быть кромешной. От плотной массы подступавших из парка деревьев отделились две тени и двинулись в сторону крыльца. Елизавета насторожилась, впившись глазами в приближающиеся фигуры. Мавра, что ли, гуляла со своим Петрушкой? Вот бедовая! И дождь ей не помеха. Где они от ливня прятались, интересно…
Однако человек за окном приблизился, и стало ясно, что он гораздо выше Петра Шувалова. Собственно, такой рост был только у одного из её окружения. Вторая тень оказалась невысокой и хрупкой, но понять, кто именно это был, Елизавете не удалось. Обе свернули в сторону чёрного крыльца и пропали из виду. Сама не зная зачем, Елизавета слезла с подоконника и вышла в малые столовые сени, примыкавшие к трапезной. Туда вело заднее служебное крыльцо, которым ходила прислуга, подавая на стол. Ладони внезапно взмокли.
По-прежнему тикали часы и гулко стучало сердце, точно пыталось догнать утекавшие в вечность секунды. Отчего-то её зазнобило, и Елизавета обхватила себя за плечи.
Должно быть, минуло минут пять, когда заскрипела под осторожными шагами чёрная лестница. Повинуясь мгновенному порыву, Елизавета отступила в тень перегородки, делившей вдоль столовые сени. Когда-то во времена её деда, в одной – «чёрной» – части сеней, куда вели ход с поварни и заднее крыльцо, стояли столы для блюд, подававшихся к царскому столу. Там сновала кухонная прислуга, готовившая кушанья к подаче, и перегородка служила тому, чтобы не «поганить» взоры государя и гостей, проходивших в трапезную, видом суетящихся возле столов холопов. Приготовленные к подаче блюда отведывал специальный служитель и через «красную» часть сеней их вносили в зал дворяне, удостоенные чести прислуживать государю на пиру.
Перегородка эта давно утратила свою роль и только мешала, Елизавета всё собиралась разобрать её, сделав из сеней трапезной залы ещё одну столовую поменьше, где можно было бы обедать в близком тесном кругу, но всякий раз, покидая Александрову слободу, забывала отдать необходимые распоряжения.
Скрипнула створка, послышался шорох шагов, и Елизавета чуть выглянула из своего убежища. В приоткрывшуюся дверь вошёл совершенно мокрый Алексей Розум, свеча в руке озаряла лицо, с прилипшими ко лбу и щекам волосами. Осветила она и его спутника, вернее, спутницу, и Елизавета с изумлением узнала свою новую фрейлину.
Анна пошла было в сторону перехода на дамскую половину, но остановилась и обернулась к казаку.
– Ты ведь не расскажешь никому? – Голос её дрогнул.
Тот покачал головой.
– Конечно нет. Не бойся.
Анна нервно передёрнула плечами, тяжело висевший плащ, с которого капала вода, на миг распахнулся, и Елизавете, подглядывающей из своего закутка, показалось, что он наброшен на голое тело, так плотно облепила фигуру исподняя сорочка.
– Всё одно не утаить. Горничная доложит Михайле, что моя одежда вся мокрая и рубаха в земле.
– Скажешь, ночью во двор выходила и в лужу упала. Никто ничего не вызнает, не тревожься. Был такой сильный дождь, нас не могли увидеть.
– Я… – Анна запнулась. – Я буду помнить всё, что случилось и то, что ты мне сказал… Спасибо тебе, Алёша.
Почему-то вместо того чтобы выйти, Елизавета, затаившись, внимательно наблюдала за ними из своего убежища, напряжённо вслушивалась в едва различимые голоса. Она увидела, как Анна вдруг привстала на цыпочки, быстро поцеловала Розума в щёку и убежала на женскую половину.
– Птаха, – негромко проговорил тот вслед.
В его мягком голосе Елизавете почудилась улыбка, и что-то неприятно сжалось внутри, словно сердце тронула холодная рука.
* * *
– Мне нужен человек, который сможет написать письмо на русском языке, – проговорил Матеуш, дождавшись, когда служанка, всё та же Акулина, расставит на столе приборы и, разлив кофий, выйдет.
– Письмо? – Маньян удивился.
– Причём человек этот должен быть надёжным и неболтливым.
– Даже так? – Француз усмехнулся. – Это сложнее. Впрочем, пожалуй, я сам смог бы вам помочь, если, конечно, вы соблаговолите ввести меня в курс дела.
Матеушу почудилась в его тоне насмешка, однако, сколько он ни вглядывался в лицо поверенного, на нём светилось только почтительное внимание.
– Разумеется, сударь. – Он постарался, чтобы голос звучал мягче и приветливее. – Я хочу написать принцессе Елизавете письмо от имени того гвардейца, что сослали из-за неё недавно. Как его звали?
– Шубина? – изумился Маньян. – Сие будет непросто, и тут я, к сожалению, вам ничем не помогу. Ведь принцесса знает почерк Шубина. Тут потребуется человек, который умеет копировать чужую руку. Впрочем, такой умелец у меня на примете есть, но вот будет ли он молчать? А ещё надобен образец письма, чтобы было с чего копировать…
– Нет-нет. – Матеуш нетерпеливо махнул рукой и чуть не опрокинул кофейник. Сам прибор ему удалось подхватить, лишь маленькая лужица разлилась по крахмальной скатерти, но серебряная крышка с мелодичным звоном покатилась по полу. – Другого. Того, что должен был отослать письмо в Ревель.
– Кирилла Берсенева? – ещё больше поразился Маньян. – Но зачем?
– Я объясню. – Матеуш снисходительно улыбнулся его недоумению. – Так вы поможете мне?
Маньян пару секунд молчал, пытливо глядя на собеседника, а потом почтительно наклонил голову:
– Разумеется, месье. Сделаю всё, что смогу.
Глава 9
в которой Елизавета целуется, Алёшка пьёт, а Прасковья идёт в баню
Прохладные изразцы сквозь тонкую ткань холодили спину. Данила прижимал её к печи в передних сенях возле входа в трапезную. Губы его были умелыми и нежными, и целоваться оказалось приятно. Елизавета слышала, как бухает под кафтаном сердце, ощущала на своей талии крепкие руки, отвечала на поцелуй, но не чувствовала ничего. Ей было приятно, но и только. Ни дрожи в коленях, ни набата крови в ушах. В глазах не темнело, и трепет не охватывал тело. Ничего. Если бы это был её Алёша, она бы уже изнывала от желания и страсти, а сейчас ничего.
Данила между тем перешёл к более решительным действиям – оторвался от губ и припал к обнажённой шее, медленно, вершок за вершком спускаясь к низко открытой груди. Права Мавра – и впрямь умелый. Вон как старается. Елизавета закрыла глаза, попытавшись представить милое Алёшино лицо, задорную улыбку, тёмный, напоённый страстью взгляд – не получилось. Образ любимого послушно встал перед глазами, но заставить себя поверить, что это он ласкает её сейчас, Елизавета не смогла.
Зато накатили стыд и чувство вины. Настроение, и без того нерадостное, вмиг испортилось окончательно. С настроением этим нынче вообще была беда. Со вчерашнего вечера, когда она увидела казака-певчего и свою новую фрейлину, возвращавшихся с любовного свидания, ей только и хотелось, что разбить что-нибудь, расплакаться и надавать кому-нибудь оплеух. И когда после ужина её нагнал в сенях Данила и принялся жарко шептать какие-то глупые нежности, Елизавета вдруг, сама не поняв, как так вышло, очутилась в объятиях своего камер-фурьера. Порыв был мгновенным, и через минуту она уже пожалела о том, что позволила ему лишнее. И теперь судорожно размышляла, как выйти из положения, не обидев при этом Данилу.
Внезапно показалось, что её резко и сильно толкнули в грудь. Распахнув глаза, она задохнулась – шагах в пяти на верхней ступеньке лестницы стоял бывший певчий, нынешний гофмейстер её двора, Алексей Розум. Он глядел прямо в глаза, и от этого взгляда вмиг пересохло во рту, сердце съёжилось и заскакало испуганным зайцем, чувствующим над головой зубастую пасть борзой. Она вдохнула, а выдохнуть уже не смогла, так стиснула грудь невидимая ледяная рука. Несколько секунд, что они глядели друг на друга, показались вечностью. В ней сияло солнце, мчались куда-то вольные кони – гривы полоскались по ветру; в ней были капли тёплого летнего дождя, упавшего на лицо, запах грозы и разнотравья, и треск костра, и пение цикад, и отблески пламени в глубине тёмных больших глаз, тёплых, как малороссийское солнце, и её собственное отражение в них…
Развернувшись, Розум бросился вниз по лестнице. А Елизавете показалось, что с широкой, как счастье, воли её швырнули в тёмный холодный склеп. Она оттолкнула Данилу и ринулась в сторону своих покоев.
* * *
В детстве, когда с сестрицей Настасьей они слушали нянькины сказки, Прасковья как-то не задумывалась, что же есть «любовь». В сказках, собственно, и понятия такого не было. Все они заканчивались одинаково – Иван-царевич или Бова-королевич спасал боярышню-красу от неминуемой смерти, привозил к царю-батюшке, падал тому в ноги, получал благословение и тут же играли свадьбу – пир на весь мир, где по усам течёт, а в рот не попадает. Став постарше, она слышала, как шушукаются сенные девки – кто с кем гулял да кто кому люб. Но что именно подразумевало слово «люб» никто ей, конечно, не объяснял.
Строго говоря, о любви Прасковья узнала, лишь попав ко двору Елизаветы. В первую очередь от самой цесаревны. Нет, та ничему такому свою фрейлину, разумеется, не учила, однако держала себя столь вольно, что чувства её становились достоянием всех, кто пребывал рядом. Она не скрывала страстного влечения к Алексею Шубину, не стеснялась его, не считала чем-то зазорным или греховным. И Прасковья не раз видела, как они целовались где-нибудь в укромном уголке. Видела как-то и как он пробирался под покровом ночи к Елизавете в спальню, но что происходит за дверями опочивальни, разумеется, не знала.
Всю тайную суть амурных радостей открыла ей Мавра. Откровения эти вызвали у Прасковьи такой ужас, что она даже стала всерьёз подумывать, не принять ли постриг, если матери вздумается выдать её замуж. Но вскоре при дворе появился казак-певчий из Малороссии, и Прасковья пропала. Сперва она старательно закрывала глаза на собственные странности – внезапно накатывавший жар, сердце, пытавшееся выпрыгнуть из груди, когда вдруг встречалась с ним взглядом. На странную дрожь в коленках, пронизывающую при звуках его голоса – глубокого, низкого, с непривычным московскому уху мягким звучанием. Прасковья сердилась, металась, не понимая, что с ней происходит. Замирала при виде него, немела и готова была часами смотреть ему в лицо. Потом жизнь и вовсе превратилась в ад – даже при всей неискушённости она видела, что предмет её грёз влюблён в Елизавету: в присутствии цесаревны он, как и сама Прасковья, утрачивал дар речи, то бледнел, то краснел и не замечал ничего вокруг. За глаза весь двор потешался над этой глупой влюблённостью, то и дело поминая «Сеньку» с «шапкой» и «не свои сани».
После разговора с Маврой Прасковья долго и мучительно размышляла, взвешивая все за и против: конечно, лучше бы обойтись без того, стыдного, чем Господь зачем-то соединил мужчину и женщину, но Мавра права, и если избежать оного никак не получится, то и впрямь лучше заниматься этим с человеком, коего любишь, нежели с чужим и насилу знакомым, которого родители подыщут ей в мужья.
И она решилась. Будь что будет! Если Мавра считает, что тем возможно добиться любви Розума, Прасковья принесёт эту жертву. Выспросив у подруги, как и что следует делать, Прасковья решила последовать её совету и отправиться в баню, когда там будет казак. Благо, как она вызнала у своей горничной, парился он один и помощью прислуги при этом не пользовался.
Подходящий случай представился через несколько дней – после ужина истопник Василий, как обычно доложил, что баня готова, однако Елизавета, с самого утра отчего-то пребывавшая в отвратительном настроении, париться не пожелала. Она весь день была не в духе, извела их с Маврой придирками, а Анне Масловой устроила такой показательный разнос за обедом, что Прасковье стало ту жалко. Иной раз весёлая, ласковая и простая в обращении Елизавета становилась изощрённо жестокой, как палач Преображенского приказа. Вот и Анне нынче досталось – отчитав за какую-то ерунду, Елизавета вдруг принялась обсуждать будущую Анину свадьбу, превознося достоинства её жениха, и закончила тем, что сама попросит императрицу, чтобы та вызвала его из Петербурга и поторопила венчание. На несчастную Маслову было страшно смотреть – Прасковье казалось, она вот-вот упадёт без чувств, так та побледнела.
Отказавшись от бани, Елизавета ушла к себе, а Прасковья украдкой наблюдала, кто из мужчин отправится в мыльню. Первым ушёл Розум. Остальные кавалеры по обыкновению сели играть в карты, и Прасковья решилась. С колотящимся сердцем она зашла к себе, как и советовала Мавра, облачилась в длинный шлафрок, надушилась какими-то терпкими духами, которые позаимствовала всё у той же Мавры, накинула поверх епанчу и, крадучись, как кошка, выскользнула из дворца.
На дворе весь день накрапывал дождик, на дорожках после вчерашней грозы валялись сломанные ветки и сбитые ливнем листья. То ли от непогоды, то ли от страха Прасковью била мелкая дрожь. Добежав до приземистой бревенчатой избушки, она замерла на пороге, прислушиваясь и с трудом удерживая порыв развернуться и умчаться без оглядки – за стеной было тихо. Тогда, широко перекрестившись, Прасковья распахнула дверь.
В предбаннике никого не оказалось. На лавке в углу лежали вещи, на подоконнике крошечного оконца стояла свеча. За стеной, в парной что-то звякнуло, послышалось шевеление, и всё стихло.
Не давая себе возможности одуматься, Прасковья сбросила шлафрок, стянула через голову рубаху и едва не бегом ворвалась в парную. Густые клубы жаркого душистого пара окутали, лаская, тело, она замерла посреди тесного помещения, упершись взглядом в лежащего на полке мужчину. Тот поднял голову, выпучил глаза и вскочил, прикрывшись веником. Прасковья обомлела – на неё таращился, как видно, онемевший от изумления Алексашка Шувалов.
* * *
Прийдя в себя, Алёшка не сразу понял, где находится. Над ухом настойчиво звенели комары, должно быть, целый батальон. Он медленно сел, потёр гудевший висок. Огляделся. Оказалось, лежал на земле возле стены дворца и, кажется, уже давно – тело затекло, и теперь его точно иголками кололо. Что случилось?
Происшедшее испуганно жалось по задворкам памяти, позволяя ей выхватывать лишь какие-то рваные куски – дымная тёмная изба, заплёванный пол, стол из плохо оструганных досок, липких от грязи, глиняная кружка с мутной жидкостью, какие-то незнакомые перекошенные лица, разинутые рты, грохот падающей мебели. Нет, не помнил…
Боль в голове наливалась силой, и Алёшка, осматриваясь, косил вокруг глазами, стараясь ею не шевелить без особой нужды. Деревья в саду тонули в сером сумраке подступающего утра. Он лежал возле самой стены, и место отчего-то казалось знакомым. Ну да, он же каждый вечер сидел здесь, под окошком Елизаветы, слушая её наполненные печалью песни… Внезапная вспышка в памяти отозвалась болью в груди. Елизавета… Перед глазами встала картина – пара, слившаяся в жарком объятии. В один миг увиденное сделало неважным всё, о чём ему грезилось и мечталось, что чудилось в её глазах, что отзывалось в сердце при взгляде на неё…
Алёшка пошатываясь поднялся, резкий приступ головокружения едва не сбросил его на землю, и пришлось ухватиться за стену. Напился… кажется, морду кому-то набил… Он коснулся рукой саднящей скулы и сморщился. Или ему набили?.. И приполз, как пёс, подыхать к ней под окно… Он поднял голову – вон оно, покачивает распахнутой створкой.
Уехать. Вернуться домой. Жаль, конечно, что денег скопить совсем не удалось. Да и шут с ними… Жил он без этой Москвы и дальше проживёт. Воротится к старому Гнату, женится на Гане… А не на ней, так на ком-нибудь ещё – какая разница… Лишь бы подальше отсюда. Лишь бы не бередили душу лукавая улыбка и большие ясно-синие глаза.
Уйти прямо сейчас, пока снова не увидел её и не утратил решимость. С трудом переставляя ноги, он побрёл куда-то, в сторону, как ему казалось, крыльца. Однако отчего-то очутился на заднем дворе. Ну да и ладно, там тоже вход есть…
Алёшка двинулся к двери, но стоило протянуть руку, как та распахнулась, хрустко врезав по лбу. Удар был не слишком силён, но братание с Бахусом не позволило удержаться на ногах, и Алёшка грохнулся оземь, крепко приложившись о ступеньку затылком.
– Лексей Григорич? – Над ним склонилось озабоченное лицо, кажется, смутно знакомое, но отчего-то расплывающееся, и всё затянуло противной жёлтой пеленой…
* * *
– Пейте, Лексей Григорич. Пейте…
Алёшка с трудом глотал острый капустный рассол, от которого драло горло, чувствуя, как снова подступает тошнота.
– Не зови ты меня Григоричем… – просипел он, борясь с дурнотой.
– Да как же звать-то, коли батюшку Григорием величали? – удивился собеседник.
– Просто Алёшкой зови… На большее я не наколядовал…
Истопник Василий хмыкнул с сомнением.
Накатил очередной приступ рвоты, и Алёшка скрючился над ведром.
– Что ж вас так угораздило? – с сочувствием покачал головой Василий. – Вы ж вроде не пьёте?
– Первый… раз… – Алёшка вытер дрожащей рукой испарину и, тяжело дыша, привалился к стене.
– Давайте-ка ещё рассольчику…
– Не могу я…
– Надо, Лексей… Алёша. Это самое средство действенное. Вам же к обедне идти скоро.
– Не пойду. Ухожу я. Нет моих больше сил…
– Приключилось чего? – Василий смотрел с состраданием.
– Не могу я больше… Пока она просто на меня не смотрела, мог, а теперь не могу… Я что же, не понимаю? Кто я и кто она? Куда мне до неё… Как до звезды – тянуться не дотянуться… Ну не могу я этого видеть…
Он бормотал что-то невнятное сквозь хмельной дурман, непослушным заплетающимся языком, не вполне понимая, что именно говорит, и не замечая, как по щекам текут слёзы. Василий слушал внимательно, глядел участливо, и вскоре Алёшка выложил ему все свои горести во всех подробностях.
– Мается она, – вздохнул Василий, когда собеседник умолк. – Всё Лексей Яковлевича вспоминает. Любила его очень, вот и не может забыть.
– Как же! Не может… Кабы не могла, не любилась бы с Данилой…
– Пытается клин клином выбить. Да только не нужен он ей.
– Где же не нужен, если она… они… – Алёшка запнулся, чувствуя, что сейчас позорно разрыдается.
– Подумаешь, великое дело! Ну попытался он к ней подкатить, да токмо не вышло у него ничего…
– Почем знаешь, что не вышло? – Он с надеждой поднял на Василия глаза.
– А потому что счастливые женщины после амурных утех не рыдают. У ней в комнате давеча в печи птица гнездо свила, стала шуметь, напужала до смерти, так я лазил, смотрел, что за домовой там в трубе шебуршится. Ну и зашёл вчера ввечеру рассказать, что да как, а она ничком на постеле лежит и плачет горько-прегорько.
– Когда то было? – Алёшка весь подался навстречу, с надеждой и страхом впился взглядом, словно Василий был гонцом, что привёз приговорённому к смерти указ о помиловании.
– Да вскоре после службы вечерней, когда все из церквы воротились. Баньку истопил для господ и зашёл сказать, чтоб мыться шли, кому надобно. Данила Андреич мне навстречу попались, сильно не в духе. А потом я к Елисавет Петровне заглянул про птицу доложить. А она рыдает, сердешная…
Алёшке захотелось его обнять.
* * *
Полночи она проревела. Слёзы лились майским ливнем, вымокла подушка, заложило нос и обметало губы, а Елизавета всё не могла успокоиться. Плакала разом обо всём – и о собственной никчёмной жизни, в каковой ни просвета, ни надежд, и о былом безоблачном счастье, о коем всё вокруг напоминало, об Алёше, с которым ей, кажется, не суждено больше свидеться, о его друзьях, что по её вине сослали по дальним гарнизонам, о казаке-певчем, взгляд которого обжёг, точно едкая кислота. И даже о Даниле, который был ей совсем не нужен. Уснула под утро.
Мавра, пришедшая будить её к обедне, увидев подругу, всплеснула руками.
– Матерь Божья! На кого ж ты похожа! Что приключилось-то?
– Мавруша, не могу я… Не нужен он мне… – прошептала Елизавета, чувствуя, как глаза снова наливаются горячей влагой.
– Ну не нужен, так и шут с ним! Подумаешь, печаль! – закудахтала Мавра и заметалась по комнате. – Ляг, горюшко моё! Ты ж нынче на калмычку похожа! Вон, глазки не открываются. Сейчас примочку сделаю…
Она ловко уложила Елизавету в постель и прикрыла лицо салфеткой, смоченной в розовом уксусе.
Пока лежала, Мавра со смехом рассказывала про неуклюжие Парашкины попытки соблазнить гофмейстера. Отчего-то Елизавету рассказ не позабавил. Более того, неприятно кольнул, особенно когда Мавра стала описывать собственные советы, данные наивной подруге.
– Вместо того чтобы голову ей морочить, лучше бы на ум наставляла, – сердито отозвалась она из-под салфетки. – Разве он ей пара? Замуж за него не отдадут, а значит, и нечего беспутству учить!
Мавра выразительно хмыкнула, но ничего не ответила. Несмотря на то, что ближе человека для Елизаветы не было, она хорошо знала своё место.
На обедню опоздали. Лицо, хоть и не такое опухшее, всё же носило следы ночных страданий. Всю службу Елизавета напряжённо слушала, но знакомого бархатно-тёплого голоса в хоре так и не различила. А когда, подходя к кресту, бросила быстрый взгляд на клирос, в груди неприятно дрогнуло – Розума среди певчих не оказалось. Губы привычно улыбались, произнося традиционные слова благодарности, она что-то отвечала отцу Фотию, снова улыбалась, лицо стянуло в привычную маску – беззаботной, весёлой, недалёкой простушки, любительницы вина и амурных утех. Иногда по ночам ей снилось, что эта маска приросла к коже намертво – хочется снять, а не получается…
Ни к завтраку, ни к обеду Розум не появился. Собственно, ничего странного в этом не было, такое случалось не раз – управление двором, хоть бы и крошечным, требовало времени и сил. Но сегодня его отсутствие тревожило Елизавету. И она сама не понимала почему.
Впрочем, нет, понимала. Это было глупо до невозможности, но Елизавета ощущала стыд и вину перед гофмейстером. Как будто вчера в сенях, когда она целовалась с Данилой, их увидел не этот чужой человек, с которым её ничего не связывало, а Алёша. Её любезный Алёша.
Кое-как закончив обед, она отказалась играть в «мушку», сославшись на головную боль, и удалилась к себе. Оставшись одна, в странном волнении бродила по комнате. В уме проносились какие-то растрёпанные обрывки мыслей – то грезился ночной луг, то пение цикад под окном, то взор тёплых чёрных глаз, больших, точно вишни знаменитого костромского сорта. И вдруг вспомнился взгляд поверх Данилиной головы, припавшей к её груди в жарком лобзании, – полный тоски, боли и горечи.
«Да полно!» – одёрнула она себя. Примерещилось. Какая тоска? Она же собственными глазами видела, как они с Анной возвращались ночью со свидания, как та целовала его, опасалась, что их могли увидеть, и сетовала, что горничная заметит грязную рубаху. Елизавета сердито бросила на туалетный столик веер, который бездумно крутила в руках. Нет ей никакого дела до амуров деревенщины-казака! А вот девку эту она приструнит! Ишь, бесстыдница!
Сзади скрипнула дверь, и в опочивальню заглянула Мавра.
– Куда наш гофмейстер подевался, не знаешь? Всё утро найти не могут… И на службе не был…
От того, что подруга вслух произнесла как раз то, что занимало сейчас Елизавету больше всего, та рассердилась.
– Не знаю и знать не желаю! Недосуг мне за каждым лакеем доглядывать!
Мавра взглянула изумлённо. И отчего-то взгляд её, в котором Елизавете почудилось понимание, взбесил окончательно. Она топнула ногой.
– Где эта дура, Нюшка Маслова? Чем занимается? Она фрейлина или королева французская? Ни утром, ни вечером её не видать! Только вы с Парашкой вокруг меня с ног сбиваетесь!
– Так ты ж сама её звать не велела. Говорила, душа не лежит, – ещё больше изумилась Мавра. – Да что стряслось-то?
– Мне этакая камеристка, что с мужиками путается, не надобна! Передай Воронцову, пускай назад её отправляет, гуляву!
– Кто гулява? Анна? – Мавра вытаращила глаза.
Чувствуя неожиданно подступившие слёзы, Елизавета принялась рассказывать о странной сцене, что нечаянно подглядела в сенях после грозы.
– Анна сошлась с Розумом? Быть не может! – не поверила Мавра. – Она и не смотрит на него. Да и вообще, ты ж сама говорила, у неё какой-то любезник есть, от коего родня её у нас прячет.
– Тогда о чём они толковали? За что она его благодарила?
– Да мало ли за что! – Мавра небрежно махнула рукой. – Может, оступилась и в лужу упала, а он ей подняться помог. Ты, голубка моя, или вовсе слепая, или притворщица великая! Розум этот в тебя без памяти влюблён! Нешто не видишь?
Елизавета отвернулась, чувствуя, как запылали щёки.
– Куда ж он всё-таки запропастился? – вздохнула Мавра. – Со вчерашнего дня никто не видал, да и в каморе своей, похоже, не ночевал.
Отступившая от злости тревога вспыхнула с новой силой. Елизавета нахмурилась.
– Пошли в слободу. Пусть разузнают, не видал ли кто там.
– Послала уж, не дура. Только почему-то мне кажется, ты знаешь, с чего это вдруг твой верный пёс в бега ударился. – И Мавра пристально взглянула ей в глаза.
Елизавета не стала делать недоумевающее лицо, беспокойство отбило желание играть в привычные женские игры. Выслушав, Мавра покачала головой.
– Тогда понятно. – Она вздохнула. – Ишь, бедовый! Нет, я видала, конечно, что он на тебя, аки на икону, молиться готов, да только ему на взаимность надеяться – нахальство преизрядное иметь надобно… Мужик!
Если бы ещё вчера Мавра пришла к ней с россказнями о неземной любви казака, Елизавета бы, пожалуй, посмеялась или ответила ей теми же самыми словами, но сейчас только раздражённо дёрнула плечом:
– Ты, верно, позабыла, Маврушка, чья я дочь? Матушка моя крестьянкой была. Али запамятовала? А стала императрицей всероссийской. Так что промыслы Господни ему одному ведомы…
– Ого! – Мавра усмехнулась. – Видно, зря казак в изгнание подался.
– Чепухи не мели! – рассердилась Елизавета. – Мне его пение по сердцу и только! А голос, да – чудо как хорош!








