Текст книги "Шальная звезда Алёшки Розума"
Автор книги: Анна Христолюбова
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 27 страниц)
Между тем после мгновенного разлада Мавра, казалось, стала ещё ближе к Елизавете, они то и дело уединялись и подолгу о чём-то секретничали. Как всякий, чья совесть нечиста, Прасковья боялась, что обиженная её предательством Мавра в отместку выдаст цесаревне грешки вероломной подруги – расскажет о приворотном зелье, что ждало своего часа на дне сундука.
Не зная, чем себя занять, Прасковья в одиночестве часами слонялась по парку, благо погода стояла прекрасная. Ноги то и дело приносили её на задний двор, где можно было встретить Розума. И она в самом деле часто видела его – то на конюшне, то на псарне или у соколятников. То разговаривающим со старостой или комнатными девками, то принимающим подводы с провизией для цесаревниного стола. Прасковья следила, прячась среди деревьев, и мучилась, то принимая опасное решение, то вновь отступаясь от него. Она извелась так, что иногда ей хотелось зашвырнуть проклятую склянку с обрыва в Серую, чтобы освободиться от мучительного, изматывающего наваждения. Но лукавый голосок в глубине души нашёптывал, что пузатый гранёный флакон с тёмной жидкостью может исполнить её самое заветное желание.
Дважды она доставала его, один раз даже вытащила тугую пробку и понюхала. У цыганкиного зелья был едва различимый сладковатый запах. Несколько капель в бокал с вином, и её тайная грёза станет реальностью… Хочет ли она этого? Да, хочет! Дерзнёт ли? Слова цыганки эхом звучали в ушах, то умоляюще, то грозно, и Прасковья медлила, не решалась.
Как-то во время блужданий по парку, она наткнулась на Алексашку Шувалова и Ивана Григорьева. Ещё полгода назад, повстречавшись с ней, оба раскланялись бы и ушли, но теперь молодые люди зачем-то вызвались её сопровождать, и с того дня, стоило Прасковье появиться в парке, как тут же один за другим, будто чёртики из табакерки, возникали эти двое. Не сразу она поняла, что молодые вертопрахи… волочатся за ней, и изумилась до глубины души.
Алексашка ухаживал трогательно и неумело, неловко пытаясь привлечь её внимание, и напоминал Прасковье собственные неуклюжие попытки произвести впечатление на Розума. Лощёный, насмешливый Григорьев был подчёркнуто безукоризненно галантен, однако Прасковье в его изысканных комплиментах мерещилась насмешка, а в прищуренных голубых глазах она не видела и тени влюблённости или хотя бы интереса, и было непонятно, чего ради он осыпает её знаками внимания. При этом злой на язык Иван то и дело насмешничал над Алексашкой, стараясь выставить в глупом или неприглядном виде, так что Прасковье порой становилось жалко Шувалова.
С одной стороны, внезапно обретённые кавалеры ужасно её смущали, заставляя краснеть и мямлить, но в то же время их общество не давало впасть в окончательную меланхолию и отвлекало от лукавых мыслей.
* * *
Как ни старалась Мавра отговорить Елизавету от рискованного шага, та предостережениям не вняла. И в день Равноапостольного Владимира[113] подозрительный француз, получив из её рук послание для Шубина, уехал в Ревель. Мавра чуть не в ногах валялась, умоляя подругу хотя бы писать осторожнее, чтобы письмо, попади оно во вражьи руки, не смогло навредить, но та заявила, что сердце не позволит отправить любезному Алёше сухое холодное послание и что, не имея возможности видеть его воочию, она должна выразить свою любовь хотя бы на бумаге. И Мавра даже представить боялась, что там понаписала окрылённая Елизавета.
Впрочем, одно последствие визита французского негоцианта было несомненно благотворным – цесаревна воспряла духом, повеселела, принялась смеяться, петь и похорошела просто необычайно. Данила смотрел на неё тоскливыми глазами больного пса, а Розум снова цепенел, столбенел и забывал слова. Мавре было жаль обоих.
А однажды утром Елизавета вдруг вспомнила о давнишней придумке, которой Мавра пыталась развлечь её прошлой зимой и которую тогда она вниманием не удостоила – о создании собственного театра. Затея неожиданно увлекла обеих – Елизавета бросилась играть в него, как маленькая девочка в куклы, а Мавру радовало всё, что выводило подругу из мрачного равнодушного оцепенения.
За неделю в парке над рекой был сколочен дощатый флигель со сценой, кулисой и зрительскими местами, братья Роман и Михайло Воронцовы, неплохо малевавшие пейзажи, рисовали на холсте декорации, а вся женская прислуга была засажена за срочную работу – перешивать для нужд новоявленных лицедеев трачённые молью наряды времён Елизаветиного деда, пылившиеся в кладовых дворца.
Мавра принялась за сценарий, и вскоре из-под её пера явилась трогательная история о несчастной «палестинских стран» царице Диане, которую из-за козней злой свекрови любимый муж, царь Геогра́ф, изгнал на погибель в пустыню.
Для всех, кто мало-мальски умел петь, были отведены роли. Главных персонажей – Диану и Географа должны были представлять Анна Маслова и Алексей Розум, роль злыдни-свекрови Мавра предназначила себе, её любовника, подлого интригана Акаста – Даниле Григорьеву, а храброго охотника Гедекта – Александру Шувалову. Для статистов, певших хором, Розуму было велено подобрать несколько голосистых парней и девок из прислуги.
Елизавета, которой Мавра сама зачитала вслух своё творение, пришла в восторг, однако кандидатуру Масловой отмела, заявив, что та поёт дурно и представлять на сцене бедняжку Диану станет она сама. Мавра попыталась умерить пыл подруги, объясняя, что для российской цесаревны петь и плясать на сцене «невместно», но та в ответ только фыркнула:
– Ничего, Мавруша! Пускай любезная сестрица порадуется, что во мне дурная матушкина кровь взыграла и я в актёрки подалась, а то, я чаю, давно уж обо мне не сплетничали, скучно им поди!
Премьеру наметили на Елизаветины именины – пятое сентября. И оставшуюся до начала Успенского поста неделю принялись усердно репетировать. Однако сразу всё пошло наперекосяк. Данила, который должен был интриговать против прекрасной Дианы, смотрел на неё томным с поволокой взором и ревновал к Розуму. Алексашка, не слишком искусный в пении, конфузился и, скорее, шептал, нежели вокалировал, а Розум, с удовольствием певший свои не слишком складные «арии», впадал в ступор, когда требовалось просто играть. В последней же сцене, где он должен был сперва упасть перед женой на колени, моля о прощении, а после обнять и поцеловать, и вовсе становился каменным болваном из Летнего сада – стоял и таращил на Елизавету свои чёрные глазищи, не делая навстречу ни шага. Промучились два дня, а на третий вечером Розум явился к Мавре.
– Мавра Егоровна, обороните меня от этой каторги, – буркнул он, не глядя на собеседницу. – Какой из меня лицедей? Ну сами посудите, как я могу Её Высочеству сказать: «Изыди, подлая!»?
– Да не Её Высочеству, а царице Диане из пиесы, – попробовала вразумить его Мавра. – И не ты, а царь Географ.
– Да шут с ним, с Географом этим, – отмахнулся Розум хмуро. – Не могу я этакого паскудника представлять! Вся душа наизнанку воротится! Что ж это за мужик такой, что брюхатую жену на погибель выгнал?
Мавра принялась объяснять свой сюжетный замысел о влюблённых, безвинно пострадавших от подлых интриг, но Розум только упрямо хмурил собольи брови.
– Да разве ж он её любит? Как можно любить и верить наветам? Вы меня, простите, Мавра Егоровна, а только Географ этот ваш или плут и лукавец, похуже Акаста, или безглуздь, каких свет не видал. Помните, как апостол Павел в Писании говорит? «Каждый из вас да любит свою жену, как самого себя» и «повинуйтесь друг другу в страхе Божием». Мать почитать, конечно, надобно, мать человеку жизнь даёт… Да только ежели женился, то жена уж теперь плоть от плоти твоей. Жену на погибель обречь – всё одно, что руку себе отрубить.
И сколько Мавра его ни убеждала, твёрдо стоял на своём. В итоге роли пришлось перераспределить – Географа стал играть счастливый Данила, страстно сжимавший Елизавету в объятиях в финале спектакля, интригана-Акаста – Иван Григорьев, а далёкий от театральных страстей Розум – небольшую и не слишком интересную роль охотника, спасающего Диану и её сына ото льва.
Мавра искренне жалела, что прекрасный голос казака, который мог так сильно украсить задуманное представление, пропадал даром.
Ей нравился Розум. Нравились его прямота, честность и бесхитростность. И будучи сама человеком изощрённым и даже лукавым, она чувствовала в нём эту твёрдость и опору, на которую можно положиться. В самом начале, когда Розум только появился при дворе, Мавра пробовала строить ему глазки, но очень скоро поняла, что тот, добродушный и приветливый со всеми людьми без разбору, просто не замечает её кокетства. Сперва это было досадно, но, понаблюдав за казаком, Мавра решила, что он тот человек, которого во сто крат драгоценнее иметь в друзьях, нежели в любовниках.
–
[113] 15 июля по старому стилю
Глава 20
в которой Алёшка смотрит в зубы дарёному коню и ловит злоумышленников
Цыганский жеребец оказался стервецом.
– Нет моих сил никаких, Трифон Макарыч! Можешь высечь, можешь в деревню сослать, а только не стану я ходить за этим супостатом! – Сивый плешастый Ермил, старший конюх усадьбы, имел вид одновременно умоляющий и грозный, Алёшке бы и в голову не пришло, что два эти образа можно свести воедино. – Он же, аспид, надо мной нарочно куражится! То ведро опрокинет, ко кормушку всю раскидает. Третьего дня щеколду открыл, да покуда я других коней поил, цельную скирду сена к себе в загон затащил! Стойло почистить я его по полдня уговариваю, чтобы войти дозволил – чуть калитку приотворю, так он гузном ко мне воротится, каналья, и копытом вдарить норовит!
Конюх внезапно стащил с себя рубаху, заголившись по пояс.
– Вона, глянь! – Он повернулся к старосте спиной, коричневая от загара кожа оказалась вся в тёмно-фиолетовых неровных пятнах. – Кусается, аки кобелюка цепная! Случая не было, чтобы я к нему в логово зашёл, а он меня не тяпнул. Оборони ты меня от изверга глумливого, Христа ради!
– Что ты, Ермилка, городишь? – рыкнул староста, наконец, и вид у конюха сделался жалкий. – Ты конюх али баба-просвирня? Со скотиной справиться не умеешь!
– Ты, Трифон Макарыч, или забирай его от меня, или загодя ищи себе другого конюха! – взвыл Ермил. – Потому как этот паскудень меня скоро угробит, вот те крест святой! Чтоб ему, ироду, сквозь землю провалиться!
Трифон заругался матерно и даже замахнулся на мятежного конюха, но не ударил – заметил Алёшку.
– Что случилось Ермил Тимофеич? – Алёшка подошёл к спорившим.
Ободрённый его приветливым видом Ермил воспрянул, и Алёшке пришлось заново выслушать все накопившиеся у того к жеребцу претензии.
– Этого лиходейца Люцифером звать надобно! – закончил он свои жалобы. – Чистый враг человеческий!
– Ты его в загон погулять выводишь? – Алёшка пошёл к дальнему стойлу, где квартировал цыганский вороной красавец.
– А то как же! – Ермил набычился. – После по три часа по выгулу энтому козлом скачу. Ловлю его, окаянного!
Стоило распахнуть калитку денника, стоявший внутри конь мгновенно развернулся ко входу задом, однако, прежде чем он успел отмахнуть по незваному гостю копытом, Алёшка проскользнул внутрь, нырнул под пузо и поймал жеребца за недоуздок. Тот прижал уши.
– Не балуй! – предупредил Алёшка. – Побью!
И развернув, вывел вороного из стойла.
Покуда седлал, конь исхитрился цапнуть его дважды – за руку, повыше локтя, и за бедро. Во второй раз получил по морде, но нисколько не огорчился. Затянув подпругу, Алёшка усмехнулся – ай да стервец! Надулся! Прав Ермил – пакостник редкий, однако такие штучки Алёшка знал и потому, вместо того чтобы выводить жеребца из конюшни, внезапно резко хлопнул его по раздутому животу, раздалось громкое фыканье, и подпруга враз ослабла. Вновь подтянув ремни, он повесил оголовье себе на плечо, заткнув повод за пояс, привязал к недоуздку длинную верёвку и потянул вороного к воротам. Трифон с Ермилом, вмиг прекратив ругаться, заинтересованно побрели следом.
Сразу в седло он не полез, вывел коня в загон и минут двадцать гонял на верёвке по кругу, пока лоснящаяся блестящая шерсть на боках не покрылась хлопьями белой пены. И лишь после этого ловко нацепил узду и вскочил в седло.
Вороной заплясал, замёл по бокам хвостом, но Алёшка не дал ему разыграться – сразу поднял в галоп. Сделав несколько кругов по загону, он выехал за изгородь и резвой рысью отправился в парк.
* * *
Таскаться на репетиции не было никакой нужды, но он таскался. Пётр с детства был неповоротливым толстым увальнем, и ему бы порадоваться, что новая Елизаветина забава обошла его стороной, однако то обстоятельство, что Мавра, распределявшая роли, даже не предложила поучаствовать в спектакле, задело его и весьма.
После болезни Мавра изменилась. Внешне она оставалась всё такой же бойкой, насмешливой и острой на язык, с Петром держалась снисходительно-дружелюбно, однако ни словом, ни взглядом не давала понять, что не против вернуться к прежним отношениям.
Чем она болела, Пётр так и не понял – шрамов на лице не появилось, значит, не оспа, а больше ничего вызнать не удалось. Все попытки разговорить Лестока ни к чему не привели. Общительный и болтливый, он был не прочь распить с Петром бутылочку венгерского, однако даже сильно во хмелю о Мавриной болезни не распространялся – намёков не понимал или делал вид, что не понимает, а на прямой вопрос предложил обратиться за ответом к цесаревне или самой Мавре, с важностью заявив, что связан врачебной тайной.
Теперь Пётр не был уверен, что в проклятую купальскую ночь видел Мавру спящей. Быть может, она была уже больна или даже без памяти. Однако бешеной ревности, что грызла его изнутри, точно червь яблоко, сие не умиряло. Ибо никак не объясняло, что делал в её комнате Розум.
А потом до Петра дошёл слух, что виной Мавриного состояния была вовсе не болезнь. Шептались, что у неё случился выкидыш. Петру эту новость сообщил младший Григорьев, а тому насплетничал кто-то из комнатных девок, с коими Ивашка время от времени баловался на сеновале.
И ревность сделалась почти невыносимой…
Если сказанное Ивашкой правда, кто отец нерождённого ребёнка? Пётр полагал, что о чреватстве женщина в первую очередь должна рассказать тому, от кого понесла, но Мавра молчала. Больше того – делала вид, что ничего такого между ними и не было никогда. Стало быть, отец не он? А кто? Собственно, гадать особо не приходилось – проклятый гофмейстер, вот кто!
Она не была ему ни женой, ни невестой, и Пётр искренне полагал, что кроме телесного влечения их ничто не связывает, однако мысль, что Мавра была близка с казаком, мучила ужасно. Он с болезненным вниманием следил за каждым её шагом, в каждом слове искал некий подтекст и каждый взгляд, обращённый в сторону Розума, казался ему исполненным тайными знаками.
Как-то вечером, заметив из окна, что эти двое прогуливаются по парку, он прокрался следом и увидел, как они о чём-то спорят, причём казак был хмур и цедил слова сквозь зубы, а Мавра его долго о чём-то упрашивала и, когда тот ушёл, казалась сильно расстроенной.
* * *
Оказывается, быть антрепренёром не такая уж простая затея. За две недели ежедневных репетиций Мавра устала смертельно. Казалось бы, она не хочет от своих лицедеев ничего особенного – не требуется ни по канату ходить, ни кувыркаться с разбегу, ни глотать кинжалы, однако, очутившись на сцене, новоявленные артисты отчего-то разучивались не только петь и танцевать, но и разговаривать – то и дело путали слова и забывали, кто в какой момент должен выходить и где стоять. При этом Данила витал в облаках и плохо слышал Маврины замечания, Прасковья конфузилась почти до слёз, блеяла, забывала роль и спотыкалась, и Мавра, промучившись несколько дней, наконец, рассердилась и выгнала её, заменив на Анну Маслову. Розум и вовсе норовил отлынить от репетиции, ссылаясь на заботы по хозяйству.
Ещё хуже дело обстояло с дворовыми девками и парнями, выбранными Розумом, чтобы изображать толпу на заднем плане. По задумке Мавры они должны были петь и танцевать, однако большинство так и не смогло выучить текст, поскольку читать не умело, а когда Мавра попробовала заставить их исполнять менуэт, больше всего сей изысканный танец напоминал пляску медведей на ярмарке.
В конце концов, она сдалась: бальные экзерциции убрала вовсе, а все вокальные номера поручила репетировать Розуму, и теперь по вечерам можно было слышать, как он школит свой хор, пытаясь добиться более-менее стройного пения.
Так что приближение Успенского поста, в который по приказу Елизаветы её двор должен был говеть[114], Мавра ждала почти с радостью. Даже то, что все дамы вместе со своей госпожой должны будут провести эти две недели в монастыре, почти не пугало её. Впрочем, на последней репетиции, двадцать девятого июля, Мавра несколько взбодрилась духом, поскольку дело, кажется, стронулось с мёртвой точки, по крайней мере в этот день никто из игравших не забывал слова и не путал реплики.
Когда возвращались всей толпой, разряженной в диковинные костюмы, во дворец, на парк уже ложились дымчатые сумерки. Крупный вороной жеребец, вынырнувший из них, невольно приковал к себе все взгляды. Широкогрудый, тонконогий, мощный и в то же время изящный, он нёсся размашистым стремительным галопом, горделиво изогнув шею, грива летела по ветру, мускулы перекатывались под лоснящейся блестящей шкурой. А человек, сидевший в седле, казался с конём одним целым, такой расслабленно-грациозной была его поза.
– Какой красавец! – негромко ахнула Елизавета. – Ах, как хорош!
– Который из них? – Мавра усмехнулась. – Конь или ездок?
– Оба! – рассмеялась цесаревна.
Между тем всадник придержал лошадь, которая недовольно зафыркала и прижала уши, но повиновалась, описал широкий круг, подъехал к Елизавете и спешился. Та ласково погладила коня по морде. Жеребец всхрапнул и строптиво вздёрнул голову.
– Как конь, Алексей Григорьевич?
– Конь добрый, Ваше Высочество. – Розум улыбнулся. – Брыкливый только.
– Я хочу на нём покататься!
В тёмных глазах казака мелькнул испуг, и Мавра вмешалась.
– Ты собралась на него лезть прямо в этом наряде?
– Про наряд я не подумала. – Елизавета рассмеялась. – Тогда завтра.
– Ваше Высочество, – было видно, что Розум старательно подбирает слова, – я бы не советовал вам ездить на нём в дамском седле. Я чаю, он его за оскорбление сочтёт. Как бы не сбросил вас. А ещё лучше позвольте мне сперва немного его объездить.
– Решено! – Елизавета одарила гофмейстера ослепительной улыбкой. – Объезжайте. А как пост закончится, на первую же охоту я на нём поеду.
Она двинулась в сторону дворца, но тут же обернулась вновь.
– А имя у вашего подопечного есть?
– Покуда нет, Ваше Высочество. – Розум похлопал жеребца по шее и вдруг чему-то усмехнулся. – Но конюх Ермил зовёт его Люцифером и клянётся, что он есть враг человеческий.
–
[114] Готовиться к Причастию – поститься и читать специальные молитвы.
* * *
Вечерний эфир наполняло пение цикад. Отфыркиваясь, как большой пёс, Алёшка ухватился за отвесно уходящий в воду камень, подтянулся и вылез на берег. Хорошо! Он зажмурился от удовольствия и растянулся на тёплой ещё земле, дожидаясь, пока лёгкое движение ночного воздуха немного обсушит мокрое тело. Кожа тут же покрылась мурашками.
Дунул ветер, в верхушках ив тревожно зашелестело, и лягушачий хор, насторожённо смолкший при его приближении, вновь принялся распевать свои гимны.
Алёшка поёжился, чувствуя, что замерзает, и нехотя поднялся – надо возвращаться, пока совсем не закоченел. Натянув на мокрое тело штаны и рубашку, которая тут же облепила плечи и спину, он медленно побрёл в сторону темневшего за парком дворца. Ночь подступила ясная и звёздная, но луны не было, и под деревьями оказалось совсем темно, местами пришлось пробираться едва не ощупью.
Алёшка вышел ко дворцу со стороны служб, окинул взглядом – ни в одном из окон не гулял огонёк свечи, должно быть, все обитатели уже спали. Он замешкался в тени деревьев, глаза невольно обратились к заветному оконцу, но нет – занавеси были плотно задёрнуты и чуть трепетали в потоках струившегося в комнату воздуха, а больше никакого шевеления за ними не наблюдалось. Вздохнув, Алёшка уже сделал шаг в сторону крыльца, когда краем глаза уловил лёгкое движение. Обернулся и тут же отступил назад, в непроглядную тень – из крайнего окна выглянул тёмный силуэт, замер, всматриваясь в густую черноту безлунной ночи и, перевалившись через подоконник, мягко спрыгнул в траву. На миг застыл, прислушиваясь, а затем, пригибаясь к земле, неслышно метнулся с открытого места под спасительную сень деревьев.
Несколько секунд Алёшка смотрел на ускользавшего прочь человека, а затем бросился следом.
Он догнал убегавшего в три прыжка, кажется, тот даже не успел понять, что его преследуют, и глухо вскрикнул, когда его с разгону ухватили его за шиворот. Незнакомец рванулся, послышался треск ткани, но Алёшка, высокий и плечистый, держал крепко.
– Кто таков? А ну говори! – Он рывком развернул подозрительного беглеца к себе и в два счёта, несмотря на сопротивление, выволок на открытое пространство.
Как ни мало небесной иллюминации было зажжено в эту ночь, узнал он его сразу. То был новый конюх, коего на днях зачем-то нанял здешний управляющий. Алёшка тогда подивился – холопов ему мало, что ли? Но встревать не стал, полагая, что Трифон Макарыч знает, что делает. Коли понадобился ему работник из вольных, его докука.
– Так. – Он ухватил свою добычу за грудки и тряхнул столь задорно, что конюх едва устоял на ногах. – Что в тереме делал? Отвечай живо! Не то в холодную сволоку! Воровал?
Предположение, что пойманный встречался с какой-нибудь сильфидой из дворовых девок, Алёшка отмёл сразу – окно, из которого выбрался убегавший, находилось на господской половине.
Мужик, а верно, что и парень – лет ему на вид было не больше двадцати пяти, – принялся вырываться так, что затрещала рубаха. Он молчал, а на лице застыло выражение безнадёжной, мрачной решимости.
– А ну уймись! – Алёшка слегка смазал его кулаком по уху – без злости, исключительно чтобы в ум привести. – Показывай, что в карманах! Зачем в терем лазал? Отвечай, когда спрашивают!
Человек, безмолвно, но отчаянно бившийся в его руках, попытался лягнуть под колено, и Алёшка обозлился.
– Ах ты сквернавец! Кнута захотел?!
И прицелился врезать уже по-настоящему.
– Алексей Григорьевич! Алёша! – раздалось сзади, и он от неожиданности едва не выпустил свой улов. – Отпусти его! Пожалуйста!
За спиной, закутавшись в шаль поверх шлафрока и прижав к груди стиснутые в кулачки руки, стояла Анна Маслова.
– Это Митя! Мой Митя. Тот самый, коему ты письмо отсылал. Он… он ко мне приходил! Не губи нас! – И она вдруг бросилась перед Алёшкой на колени.
Тот шарахнулся в сторону, запнулся в потёмках и чуть не упал вместе со своим пленником.
– Встань, Анютка! – крикнул конюх и бросился к девушке – ошеломлённый Алёшка выпустил его.
– Не губи, Алёша! – Анна обняла подхватившего её мужчину, прижалась к нему и заплакала навзрыд. – Если узнают про нас – конец! Меня в монастырь сошлют, а его в солдаты! Пожалуйста! Он ничего плохого не делал! Он мне муж, мы повенчались три дня назад… Не губи! Век за тебя молиться стану!
– Да полно тебе! Не плачь… – Алёшка отступил на шаг. – Не стану я никому ничего говорить. Да только и вам бы поопасливее быть не мешало – другой кто увидит, уж точно беды не миновать. А во дворец пусть не ходит – конюху там делать нечего.
И, развернувшись, он зашагал в сторону крыльца.
Глава 21
в которой герои празднуют, пьют вино и не берегут честь смолоду
Тридцатого июля праздновали именины Данилы Григорьева. Алёшка в этот день не присел с самого утра. Ещё до света уехал на алексеевские конюшни – ему было приказано найти там хорошую лошадь в подарок имениннику. Он выбрал гнедую кобылу-трёхлетку и пригнал её в слободу. А после до самого вечера метался между кухней и трапезным залом, контролируя все приготовления к застолью.
Весёлая компания тем временем отправилась на прогулку: кататься на лодках, играть в горелки и жмурки, водить хороводы и петь песни.
Сперва Алёшка расстроился, что вынужден остаться в усадьбе – в последние дни ему вновь стало казаться, что между Данилой и Елизаветой что-то происходит, и он уже сто раз пожалел, что отказался играть вздорного и мелочного Географа. За возмущением и неприязнью к своему персонажу он как-то упустил из виду, что, уступив роль, отдаёт в объятия другого и любимую женщину. Особенно тоскливо Алёшке сделалось после того, как подслушал случайно разговор девок на поварне: те спорили, по-настоящему ли государыня цесаревна «лобызается» с Данилой. Спорить-то спорили, однако все дружно пришли к тому, что быть Даниле вскорости на месте Шубина, ибо даже если целуются они не «взаправду» сердце-то не камень, глядишь, и отзовётся.
И Алёшка с душевной болью отмечал всякий взгляд, посланный Даниле – взгляд этот неизменно казался ему нежным и пылким. Сегодня же Данилу ласкали все наперегонки.
Впрочем, даже если бы он поехал вместе с остальными, это ничего бы не изменило – сейчас он мучился от того, чего знать не мог, распаляя ревность воображением, а тогда бы терзался увиденным. И он постарался взять себя в руки и отвлечься от горестных раздумий, с головой окунувшись в дела.
Несмотря на то, что виновник торжества, за всё время, что они жили под одной крышей, не сказал ему и десятка слов, Алёшка, как и все прочие, был приглашён к столу.
Весёлая компания вернулась уже на закате, и он, издали услышав смех Елизаветы, звеневший серебряным колокольцем, вышел навстречу. Появился в тот момент, когда цесаревна вручала Даниле подарок – ту самую гнедую кобылку, что присмотрел Алёшка. Он невольно пожалел, что не выбрал что-нибудь такое же кусаче-брыкучее, как незабвенный цыганский Люцифер, и устыдился своих мыслей.
– А Данила-то никак добился своего? – негромко хмыкнул стоявший в нескольких шагах от него Михайло Воронцов. – Попал-таки в случай[115]… Вот уж воистину капля камень долбит.
– А что? Чем он хуже Шубина? – отозвался Иван Григорьев, как показалось Алёшке, свысока. – И вообще, я к нему в постелю не лезу. Не моего ума забота.
Сердце болезненно сжалось.
Застолье удалось на славу. Хотя музыкантов на празднике не было, асамблею всё же устроили – Прасковья и Анна попеременно играли на клавикордах менуэты и полонезы, а прочие с удовольствием танцевали. Елизавета сияла, и Алёшка глаз от неё отвести не мог, если бы сейчас перед ним появилась колдунья и предложила сей же миг научить его этой премудрости в обмен на половину оставшейся жизни, он бы не раздумывая согласился.
Потом играли в карты, но не в «мушку», а в какую-то незнакомую ему игру, где проигравший должен был выполнить желание того, кто выиграл, и пили, пили, пили…
Бутылки венгерского и токайского откупоривались одна за другой, вино лилось полноводным потоком, и под конец все, даже скромница Прасковья, едва держались на ногах.
Алёшка вместе с прочими опрокидывал бокал за бокалом, но отчего-то хмель не веселил его, не разгонял заботы и горести, напротив, все мрачное, болезненное, мучительное, что было в душе, вдруг стало расти и шириться, наливаться тёмной и вязкой, как смола, свирепостью. И он почувствовал, что ещё немного – и бросится на Данилу с кулаками.
Поднявшись и стараясь не расплескать это тёмное и опасное, он вышел из дворца и побрёл в парк.
–
Выражение «попасть в случай» означало – стать фаворитом высокопоставленной особы.
* * *
Так пьяна она не была ещё ни разу в жизни. Застолья при малом дворе всегда отличались лихостью и разгулом, но до сего дня вина на них Прасковья не пила – сестрица Настасья живо бы матушке наябедничала, и пришлось бы домой ворочаться. Мать пьяных не терпела, даже мужикам своим подобного не спускала и любила повторять, что «пьяная баба – свиньям прибава».
Однако при дворе Елизаветы хмельные кутежи до недавнего времени были в порядке вещей, причём пили гулявшие, как при государе-батюшке её – досыта. И Прасковья не раз имела возможность полюбоваться на Елизавету и Мавру в полном беспамятстве. Зрелище это глаз не радовало. Так что пить вино она не собиралась вовсе. Однако это получилось как-то незаметно. Сидевший рядом Иван то и дело подливал ей янтарное душистое токайское. Сперва Прасковья его дичилась и бокал свой едва пригубляла. Но постепенно насторожённость отпустила, в голове блаженно зашумело, а Григорьев оказался предупредителен и галантен, ухаживал за ней, шутил, развлекал разговором, и она расслабилась.
Вечер сделался приятным, собеседник милым, а собственные страхи – далёкими, как Полярная звезда.
– Как вы полагаете, Иван Андреевич, пристало ли даме проявлять горячность в любви? – спросила вдруг она чуть заплетающимся языком, глядя, как хохочет хмельная Елизавета, которую Данила кружил в танце куда более смелом, нежели чопорный менуэт.
Григорьев тоже кинул взгляд на воркующую парочку и довольно улыбнулся.
– Смелая женщина подобна богине Венус! Она сама творит своё счастье, а не ждёт, когда её облагодетельствует судьба.
«Как верно сказано! – восхитилась Прасковья сквозь уютный туман в голове. – Не ждать, когда её осчастливят. Бороться за свою любовь! Сделать смелый шаг и победить!»
Она рассмеялась радостно и освобождённо. Она победит! Обязательно победит! Как же иначе?
Праздник между тем подходил к концу – Пётр Шувалов спал, положив голову на стол между опустевших тарелок, Данила, с трудом держась на ногах, тянул Елизавету к двери, что-то нашёптывая ей на ухо. Та смеялась тихим журчащим русалочьим смехом, но с Данилой не шла. Мавра хлопала осоловелыми глазами. Анна Маслова негромко перебирала клавиши клавикордов – она выглядела самой трезвой в этой компании. Прасковья заозиралась – Розум куда-то исчез.
Поднявшись, она пошатнулась, схватилась за высокую резную спинку стула, стараясь ступать ровно, вышла из трапезного зала и отправилась на мужскую половину.
Ох, как же шумело в голове… Мысли, словно в трясине, увязали в её недрах. Это всё токайское. Пить его было вкусно и весело, и, кажется, теперь она пьяна… Даже очень пьяна. Впрочем, так даже лучше. Хмельному море по колено! Она пойдёт к Розуму и признается, что любит его. Не выгонит же он даму! Раз он отказался играть с Елизаветой на сцене, значит, не так уж сильно к ней прикипел. Вот она, Прасковья, ни за что бы не отказалась, если бы знала, что сможет держать его за руку, обнимать и целовать!
В горнице Розума не было. Прасковья с интересом осмотрелась по сторонам: пара сундуков вдоль стен, узкая кровать, маленький стол и лавка – вот и вся обстановка. На столе кружка с водой. Она взяла её в руки, погладила глиняный бок и поднесла ко рту – отхлебнула. От неожиданной мысли, что его губы касались этой посудины, сердце затрепыхалось, точно птица в силке.








