Текст книги "Шальная звезда Алёшки Розума"
Автор книги: Анна Христолюбова
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 27 страниц)
– Прости, Мавруша, но мне тебя даже слушать тошно. – Елизавета скривилась. – Мне не нужен никто. Я Алёшу ждать стану. Сколько потребуется, хоть десять лет.
– Так я и не говорю, что тебе нужно срочно галанта завести. Ты, верно, не слушаешь меня вовсе. Тебе надо сделать вид, что ты увлеклась новым кавалером. Сделать вид, понимаешь? И лучше, если это будет кто-то незнатный, небогатый из твоих же людей. Чтобы создать видимость тайного романа. Хочешь, Петьку тебе уступлю? – Мавра хихикнула, но Елизавета лёгкий тон не поддержала, и та продолжила: – Главное, чтобы Анне доложили, что у тебя новый полюбовник.
– И как об этом станет известно, если я шуры-муры у себя в доме примусь разводить?
– И-и-и! Мать моя! Ты прямо блаженная! Да половина нашей дворни от обер-гофмаршала пенсион получает. Они про каждый шаг твой доносят.
Елизавета вновь поморщилась.
– Довольно глупостей, Маврушка! Не хочу об этом слушать! Мне нынче на обедне знак был, что скоро я с Алёшей свижусь. Я молилась за него и как только произнесла молитву, так в тот же миг врата Царские распахнулись и голос ангельский Херувимскую запел! И так мне на душе сразу легко стало… Словно покровом Богородицыным укрыло…
Мавра хитро улыбнулась.
– А какой он красавец! Просто глаз не отвести! Я много красивых мужиков видала, но такого… Просто грецкий бог Аполлон!
Елизавета в изумлении воззрилась на подругу:
– Кто?
– Да ангел твой! Тот, что Херувимскую пел. Розум его прозванье[44]. Мы с Петькой, когда к кресту подходили, там возле архиепископа певчие стояли. Тот и спросил, дескать, кто это пел так дивно, регент парня одного вперёд вытолкнул и по имени назвал. Чудо как хорош!
Конечно, Елизавета понимала, что пел в храме не ангел небесный, а человек, но отчего-то думать об этом было неприятно. Вспомнились ликование и светлая радость, что она испытала в тот миг, и сердце вновь затрепетало. Вдруг остро захотелось снова услышать бархатный низкий голос, глубокий и затаённо мощный, словно океан в ясную погоду.
Точно прочитав её мысли, Мавра шепнула на ухо:
– А неплохо бы его в нашу капеллу сманить… Он бы у нас и в спектаклях пел… Поговори с Лёвенвольдием, может, уступит?
–
[43] Нюшка – уменьшительно-пренебрежительное сокращение от имени Анна. Мавра имеет в виду Анну Иоанновну.
[44] фамилия
* * *
В розовой гостиной мебель была убрана, большую часть помещения скрывала повешенная поперёк портьера, а на оставшемся пятачке вдоль стен полукругом в два ряда стояли кресла. Новая забава – итальянская комедия – была нынче самым модным развлечением, а на время Великого поста – и единственным. Поскольку своего театра в Москве не имелось, представлять актёрам приходилось прямо во дворце. Гостиная невелика, и желающих лицезреть «позорище[45]» было сильно больше, нежели зрительских мест.
В первом ряду по центру разместилась императрица, по обе стороны от неё – сёстры и племянница. Далее по статусу следовало сидеть Елизавете, но она, словно невзначай, замешкалась возле дверей, пропустив вперёд Бирона с женой и шурином, группу фрейлин, вице-канцлера с супругой, испанского посла герцога де Лириа, оживлённо болтавшего по-французски с Анной Гавриловной Ягужинской. Ягужинская была на сносях, но ничуть того не смущалась и двигалась на диво легко. За нею в гостиную вошли несколько важных господ в длинных париках, должно быть, из дипломатов. Этих Елизавета не знала.
Задев её широченными фижмами, боком протиснулась Наталья Лопухина под руку с мужем – волосы взбиты в причёску такой высоты, что, проходя в дверь, ей приходилось нагибаться. На левой груди темнела мушка в виде сердечка, что означает «отдамся любви без сомнений».
Елизавета чуть отступила в тень двери, наблюдая, как обер-гофмаршал, в обязанности коего входило размещать гостей, хлопочет, отодвигает кресла, рассаживая дам, чтобы те могли разложить на свободе пышные юбки. Когда незанятыми остались два крайних места в последнем ряду, Елизавета вошла в гостиную и словно бы в замешательстве остановилась.
– Ваше Высочество! – подлетел к ней Лёвенвольде. – Ах, какая неприятность, вам полагается сидеть в первом ряду, возле Её Величества, Я сей же момент прикажу, и принесут ещё кресло…
– Какая ерунда! – Елизавета нежно улыбнулась, вложив в улыбку всё очарование. – Я увижу и отсюда. Вы не составите мне компанию, Рейнгольд?
И она грациозно опустилась в крайнее кресло. Расчёт был верен. Лёвенвольде, не упускавший случая приволокнуться за ней, тут же присел рядом, облив Елизавету взглядом горячим и сладким, как шоколад. И таким же липким.
Отдёрнулась портьера, и спектакль начался. Пели итальянцы превосходно, а вот внешностью разочаровали: все они, даже те, кто играл юношей и дев, были уже не юны, мужчины плешивы, женщины излишне смуглы, примадонна и вовсе оказалась тучной, длинноносой, с глазами навыкате. Внезапно Елизавета поняла, что та очень напоминает императрицу. И прыснула.
Гофмаршал взглянул удивлённо, Елизавета улыбнулась ему.
– Эта дама семи пудов весом сокрушается, что за свои шестнадцать лет не испытала ещё томления любовного, – перевела она.
Лёвенвольде тоже рассмеялся. На них тут же обернулась Лопухина, ожгла Елизавету неприязненным взглядом. Та демонстративно придвинулась к гофмаршалу и коснулась плечом его руки.
– Это невозможно! – смеясь, шепнула она на ухо собеседнику и прикрылась от свирепого взгляда Лопухиной пышным веером. – Лучше бы мне не знать италийского языка. Ну почему, если лицедей хорошо поёт, он беспременно страшен, как вестник Апокалипсиса? Отчего Господь не создаёт совершенства?
– Ну почему же? – Лёвенвольде словно ненароком завладел её рукой и, бросив вороватый взгляд на напряжённую спину Лопухиной, поднёс пальчики Елизаветы к губам. – Случаются и совершенства. Вот, к примеру, зимой полковник Вишневский, что ездил в Токай закупать венгерские вина для стола Её Величества, откуда-то из Малороссии привёз молодого казака – поёт божественно и собою хорош.
Елизавета обернулась к собеседнику, словно случайно задев его коленом, и придвинулась совсем близко, так что почувствовала на обнажённой шее его жаркое дыхание.
– Рейнгольд, вы должны мне уступить этот бриллиант! У меня просто беда с певчими! Один охрип, второй запил, третьего я сама прогнала: он, каналья, серебряные ложки со стола воровал… Нынче обедню служили, так пели двое! Помогите мне, Рейнгольд! – И она нежно улыбнулась.
Взгляд гофмаршала стал ещё шоколаднее.
– Ради Вашего Высочества я готов пойти на должностное преступление – лишить хор Её Величества дивного голоса. – Он вновь нежно поцеловал розовые пальчики. – Правда, только после Пасхи. До Пасхи регент мне его не отдаст, и просить нечего.
– Вы не подданный Её Величества, стало быть, присягу не нарушите. Я же вас отблагодарю. – Елизавета томно опустила ресницы. – Сколько вы хотите за вашего певчего?
– Он не из холопов, посему продать его я не могу. – Лёвенвольде усмехнулся, глядя в глаза собеседнице. – И потом, расположение Вашего Высочества – для меня ценнее любых денег. Разве что… поцелуй.
Елизавета тихо рассмеялась:
– Ну что ж, заезжайте в воскресенье ко мне в Покровское – похристосуемся[46].
–
[45] Позорище – от слова «зреть», т. е. «видеть» – так в древности на Руси называлось зрелище, представление, спектакль или… казнь. Последнее впоследствии придало слову негативную окраску. Елизавета употребляет его скорее в ироничном смысле.
[46] По православному обычаю верующие на Пасху поздравляют друг друга с праздником и троекратно целуются.
* * *
Всю неделю Алёшка был рассеянно-задумчив. Дни проходили в репетициях и хлопотах. Гаврила гонял всех в хвост и в гриву, придирался к малейшему диссонансу в звучании хора и раздавал затрещины. Алёшка на многочасовых спевках тропари и стихиры не путал, но и воодушевления, озарившего его на Вербное воскресенье, не чувствовал. Пел ровно, однако без душевного трепета.
Но чем ближе приближалась Пасха, тем явственнее он ощущал странное, упорно нараставшее волнение, причину коего и сам до конца не понимал. По вечерам, растянувшись на своём сундуке, с которого, как ни укладывайся, непременно свисали то ноги, то голова, уже на границе сна и яви, он позволял мыслям нестись вскачь, куда им вздумается. И часто в блаженном полусне в памяти мелькал дивный, большей частью придуманный им же самим образ – высокая фигура в столбе падающего из-под купола света, солнечный нимб, её обнимающий, наклон головы, тень опущенных ресниц…
Он так старательно вызывал из памяти, а точнее, фантазии, эту картину, что поверил в её реальность и очень хотел увидеть наяву.
В Великую субботу весь клир с раннего утра был в храме. В этот раз служили в Успенском соборе. Громада его, величественная и холодная, поразила Алёшку – он ни разу в жизни не видел таких огромных церквей. Гулкое эхо бродило под сводами уходящего ввысь купола, делая величавые стены холодными и бесприютными. Но всего больше Алёшку огорчило, что здесь хоры располагались высоко над нефами[47] и увидеть ни богослужение, ни молящихся оттуда оказалось невозможно.
Несколько раз в кратких перерывах между службами Алёшка выглядывал через мраморную балюстраду, ограждавшую хоры, но так ничего толком не разглядел. Если его солнечная незнакомка и была в храме, он этого не увидел.
Впрочем, разочарование, смешанное с облегчением вскоре отступило – богослужения переходили одно в другое. Часы сменялись псалтирью, повечерье – утреней и, наконец, всенощным бдением. Петь пришлось так много, что в четвёртом часу утра, когда пасхальная служба, наконец, закончилась, у него в буквальном смысле едва ворочался язык.
Пока добрались до флигеля, начало светать. Алёшка упал на свой сундук и мгновенно заснул.
Проснулся уже после полудня. Дмитро жевал краюху, запивал молоком из кринки и беззлобно переругивался с Демьяном.
– Куда ты боронишь поперёк обоих ликов[48]? В пасхальных антифонах тебя одного токмо и слыхали.
– Тоже ещё знаток! – огрызнулся Демьян. – Ты сперва регентом стань. А после поучай…
Алёшка мигом вскочил. Вчерашний день, как и у всей капеллы, у него во рту маковой росинки не случилось, и вид кринки с молоком вызвал штормовой приступ голода.
Когда он расправился со своей долей молока и хлеба, не сильно, впрочем, насытившись, в камору вплыл Гаврила Никитич. Оглядел подопечных зорким орлиным взором, заглянул в кринку, принюхался и, кажется, был разочарован её содержимым.
– Розум, – буркнул он сердито, – с нонешнего дня ты распоряжением Дворцовой канцелярии к малому двору приписан, так что собирай пожитки и отправляйся с Богом.
Едва он вышел, оба, и Демьян, и Дмитро, в изумлении воззрились на Алёшку.
– Вот те на… – растерянно пробормотал Дмитро. – Где ж ты, хлопче, набедокурил? Пел гарно, не забиячил, пьяным не напивался… За что тебя в опалу?
Алёшка растерянно глядел то на одного, то на другого.
– Не знаю… А что за «малый двор» такой? Где это?
– Государыни цесаревны резиденция с домочадцами. Оне на Яузе живут, в селе Покровском, – сочувственно пояснил Демьян. – И впрямь опала… Признавайся, чем и кому не потрафил? Может, гофмаршалу не поклонился али шапку снять позабыл?
Но Алёшка уже не слушал. Сердце пропустило удар, замерло на миг и тут же помчалось вскачь, взбрыкивая, словно застоявшийся молодой жеребчик. Ладони вмиг сделались ледяными.
До Покровского Алёшка добрался только к вечеру. Брести по раскисшей от вешней распутицы дороге было тяжело, и, когда его нагнала подвода, ехавшая в сторону Семёновской заставы, он обрадовался. Как оказалось, зря. Возница любезно согласился подвезти попутчика, но покойной езды не вышло – едва миновали Басманную слободу, дорога сделалась почти непроезжей, чуть не через каждые сто саженей телега вязла, тощая лошадёнка тщетно тужилась, копыта скользили по грязи, и Алёшка с хозяином телеги, один спереди, другой сзади, вытаскивали свой транспорт из жидкого месива.
В общем, пешком добрался бы резвее.
В село Розум явился потный, как кузнец, и грязный, как золотарь[49], разве что пах поприятнее. Чуть в стороне от крестьянских дворов из-за затейливой кирпичной стены виднелся каменный храм, справный, упористый, напоминавший старо-русскую боярыню в широком сарафане, над которым торчала на длинной шее одинокая луковка-голова. А левее церкви стоял высокий, на каменном подклете старинный терем из посеревших от непогоды брёвен. Алёшка зашагал в его сторону.
Однако чем ближе подходил, тем больше его брала робость. И как он заявится этаким чучелом? Сапоги едва не по колено в жидкой грязи, кафтан тоже измарал, лица своего он не видел, но, взглянув на руки, понял, что и личностью вряд ли напоминает светлого ангела. Прямо хоть на Яузу мыться беги…
Вокруг терема виднелся сад, сквозь голые ветки которого что-то посверкивало холодным ртутным блеском. Пруд! Алёшка взбодрился. Прежде чем лезть с неумытой рожей во дворец, пожалуй, стоит дойти до пруда и постараться по возможности ликвидировать неряшество. И он зашагал в сторону озерца.
Однако, обогнув купу кустов, покрытых набухшими почками, и выйдя на прогалину между деревьями и прудом, Алёшка в смятении остановился. На утоптанной, посыпанной песком площадке толклась целая гурьба народу.
В основном это были мужики и бабы, нарядные и весёлые, – должно быть, крестьяне из местного села. Алёшка вновь ощутил смущение за свой непасхальный вид, но удирать было поздно, на него уже заозирались с любопытством и недоумением. Мужики поглядывали кто с насмешкой, кто с подозрением, бабы и девки – с интересом. Стояли люди не как попало, а друг за другом в очередь, и Алёшка пристроился за крайним – плешивым дедком лет семидесяти.
Но самое интересное происходило возле пруда. За спинами крестьян Алёшка не сразу рассмотрел. Там были уже господа – несколько дам и кавалеров, – они расположились полукругом вблизи огромной бочки.
Дам оказалось три. Одна, низенькая и плотно сбитая, держала в руках поднос с внушительных размеров оловянным кубком, вторая, высокая и худая – большую корзину, а третья, стоявшая между ними, троекратно лобызала каждого из подходящих, затем подавала ему кубок, а когда тот выпивал, вынимала что-то из корзины и вручала. Крестьянин кланялся и отходил, а на его место заступал следующий.
За спинами дам находились несколько кавалеров, один из коих, стоя на невысокой скамеечке, зачерпывал что-то из бочки и наливал в кубок. Остальные просто топтались рядом.
Очередь меж тем двигалась, и вскоре Алёшка смог рассмотреть всех трёх дам, а вернее, девиц. Маленькая и толстенькая была на редкость некрасива – широкий нос, близко посаженные глаза и чересчур пухлые губы, однако лицо её было лукавым и задорным, а в глазах светились ум и насмешка.
Вторая казалась вполне пригожей, разве что, пожалуй, слишком худой, однако её портило какое-то испуганно-брезгливое выражение лица. А вот третья молодая женщина… Да какая там женщина! Девчонка. Алёшка почувствовал, как по спине пробежал холодок. Раз взглянув, он, словно в полынью, ухнул в её огромные, голубые, как апрельское небо, глаза. И утонул.
Перестал видеть голый весенний сад, людей, его наполнявших – всё, кроме неё. Своей солнечной незнакомки. Она смеялась, в улыбке мелькали ровные белые зубки. Каждому из подходивших, прежде чем расцеловаться с ним, что-то говорила, кому-то пару слов, а кому-то целую тираду. На ней была голубая бархатная епанча, отделанная по капюшону светлым мехом, на голове маленькая треуголка, тоже с меховой опушкой. Из-под шляпки струились золотистые локоны, перевязанные сзади синей атласной лентой. Когда улыбалась, а улыбалась она беспрестанно, на щеках появлялись прелестные ямочки, делавшие лицо невообразимо милым и женственным, а кожа была такой ровной и гладкой, что Алёшке подумалось, что в ней, точно в зеркале, можно увидеть собственное отражение.
Словно зачарованный луной[50], он, не замечая ничего вокруг, вслед за остальными подошёл к цесаревне. И только тут, внезапно очнувшись, понял, что стоит перед ней, во все глаза глядя в лицо, и стоит, кажется, уже давно. Елизавета улыбалась, в глазах прыгали чёртики. Алёшку ровно кипятком обварило – он вдруг вспыхнул, будто индийская свеча[51]. И с ужасом понял, что понятия не имеет, что должен говорить и, самое страшное, даже не знает, не задала ли Елизавета ему вопроса.
– Похоже, вьюноша дар речи потерял при виде вас, Ваше Высочество, – насмешливо фыркнула невысокая дева и, обернувшись к Алёшке, добавила: – Государыня цесаревна спрашивала, кто ты такой и как тебя зовут?
– А-алёшка Розум… – пробормотал он смущённо. – Певчий из Придворной капеллы…
– А-а-а… Херувим… – Цесаревна рассмеялась. – Ну что ж, Алёшка Розум, Христос Воскресе!
И она шагнула к нему, обняла за шею и, притянув к себе, поцеловала прямо в губы.
–
[47] В православном храме нефом называют часть церкви, предназначенную для мирян, в отличие от хоров для клироса.
[48] Лик – церковный хор, собрание певчих, клирос. В крупных храмах хор обычно делится на два лика, которые поют попеременно.
[49] Золотарь – ассенизатор, чистильщик выгребных ям.
[50] Зачарованный луной – лунатик, сомнамбула.
[51] Индийская свеча – так в восемнадцатом веке называлась пиротехническая забава, известная ныне, как «бенгальский огонь».
Глава 3
в которой иноземцы строят козни, а Алёшка слоняется по базару
Из открытого окна доносился задорный звон стали – во дворе донжона на ровной, посыпанной гравием площадке двое мужчин сражались на шпагах. Ещё несколько стояли поблизости – наблюдали.
Анджей Плятер смотрел на фехтовальщиков из окна второго этажа, невольно любуясь мягкими и грациозными, словно у леопарда, движениями – имелся такой зверь в зверинце при его собственном дворце. Жесты были собранными, чёткими, точными и красивыми. Да, породу не скрыть… Даже если обрядить этого юношу в рубище, он всё равно останется аристократом. Отпрыском древнейшего польского рода…
Матеуш сделал резкий выпад, и шпага, выбитая из руки сражавшегося с ним кавалера, с мелодичным звоном упала на гравий. Он вскинул клинок – отсалютовал противнику, и зрители поодаль зааплодировали.
– Благодарю, мсье Годлевский! – Высокий темноволосый мужчина, соперник Матеуша, поклонился. – Не хотел бы я встретиться с вами на поле боя!
Тот улыбнулся и что-то ответил – граф не расслышал, что именно. И, пожав друг другу руки, молодые люди разошлись.
– Матеуш! – окликнул граф. Тот поднял голову и, увидев его, склонился в почтительном поклоне. – Не уходи, я сейчас спущусь к тебе.
Когда он сошёл вниз, Матеуш ждал у центрального входа. Шпагу он убрал в ножны, и о поединке напоминали лишь влажные пряди тёмно-каштановых волос, прилипшие ко лбу.
– Что-то случилось, ваше сиятельство?
– Пойдём, мой мальчик, прогуляемся. – Граф махнул рукой в направлении ворот.
Они миновали крепостную стену, прошли по мосту и двинулись в сторону парка, окружавшего замок и простиравшегося до самого берега реки Косон.
Весна, едва заметная две недели назад, когда они прибыли в Шамбор, теперь красовалась перед ними, точно кокетливая панна в кружевном бело-розовом наряде – кругом цвели каштаны и магнолии, волшебный аромат наполнял воздух.
– Прибыл гонец от графа де Морвиля[52], – проговорил Плятер, когда они отошли от замка. – Привёз паспорта и бумаги. Завтра ты отправишься в путь.
Он глубоко вздохнул, стараясь отогнать невольную грусть, и продолжил:
– Кардинал остался доволен нашей придумкой – он готов на любые интриги, лишь бы избежать вооружённого столкновения с Россией.
– Он так боится московитов?
– Де Флёри вообще не любит воевать. Впрочем, для духовного лица сие похвально. – Граф усмехнулся. – Ты отправишься в Москву под видом французского коммерсанта господина Антуана Лебрё, негоцианта из Лиона, торгующего тканями. Якобы для изучения рынка и налаживания торговых связей.
– В Москву? – Матеуш удивился. – Но разве царский двор находится в Москве? Я слышал, что у русских теперь новая столица…
– Уже нет. Московиты забросили Петербург, едва похоронили своего бесноватого царя. Шевалье де Кампредон, бывший посланник в России, полагает, что Петербург ждёт судьба Ахетатона[53]. Впрочем, туда ему и дорога… Но мы отвлеклись. Итак, мой мальчик, чтобы не привлекать к себе в пути излишнего внимания, ты станешь представляться купцом, но кроме того у тебя будут документы на имя шевалье де Лессара, который отправляется в Москву в качестве нового секретаря французского посольства. Заранее трудно предугадать, какая из легенд окажется в твоём деле более полезной, возможно, возникнет необходимость войти в высшее общество, тогда тебе пригодится паспорт на имя де Лессара. В Москве тебе поможет мсье Маньян, поверенный по делам Франции в России, он же подскажет, как лучше действовать…
– Поверенный? – Матеуш, кажется, удивился.
– Да. После отъезда посланника этот господин представляет там Францию единолично. При Кампредоне Габриэль Мишель Маньян был секретарём в посольстве, а теперь остался за главного. Какой карьерный взлёт! – Граф презрительно скривил красивые губы. – Впрочем, говорят, этот плебей – весьма ловкий господин, к тому же много лет прожил в России, прекрасно знает и язык, и обычаи московитов… Словом, будет тебе весьма полезен. Ты передашь ему письма от графа де Морвиля, расскажешь о наших планах, и он подскажет, как лучше действовать…
Некоторое время они шли молча, Анджей Плятер посматривал на спутника – Матеуш хмурил тёмные брови, обдумывая услышанное, и вдруг повернулся к графу.
– Ваше сиятельство… Я всё хотел спросить… Как вы полагаете, человек, что обесчестил мою тётку Эльжбету… это не мог быть сам царь Пётр?
Плятер почувствовал, как заледенели ладони.
– Матушка говорила, что этот негодяй – русский вельможа. Из самых близких к царю. А что, если это был он сам? Ведь он тоже находился тогда в Гданьске…
Граф помолчал, стараясь унять бешено колотящееся сердце, а потом чуть качнул головой.
– Не знаю, Матеуш. Я был тогда очень далеко… – Голос всё же предательски дрогнул, но Матеуш, кажется, не обратил на это внимания. – Никто не знает, кто это был. Эльжбета ничего никому не рассказала…
Не стоило спрашивать, но он не удержался:
– Ты помнишь её, мальчик?
– Помню. Она была очень красивая. – Матеуш улыбнулся. – И меня любила. Играла со мной, учила читать… Я помню, как она катала меня на качелях в саду… Тогда мне казалось, что она любит меня больше, чем матушка. И я даже придумал, что она и есть моя настоящая мать… – Лицо его осветилось смущённой улыбкой.
Граф с трудом перевёл дыхание, внезапная боль в груди – будто острый клинок вонзился – заставила замедлить шаги.
– Матушка рассказывала, что тогда в Гданьске было полно русских, там стояли их войска, в порту флот… И царь тоже был там. И все его вельможи. Он вёл себя в Гданьске как хозяин, а не гость. И Август прислуживал ему, точно лакей! Русский царь пил, как свинья, ломал мебель в гербергах и бузил, будто пьяный матрос. Он вполне мог, увидев на улице красивую женщину, приказать схватить её и доставить к себе в качестве наложницы! Сами подумайте, ваше сиятельство, кто ещё мог вести себя столь безнаказанно и нагло, как не Пётр?!
Граф покачал головой.
– Ты знаешь, мальчик, меня трудно заподозрить в любви к русским, но даже я хочу тебе сказать, что твои слова – лишь досужие домыслы. Наверняка ничего выяснить не удалось.
– Даже если это был не он сам, а кто-то из его вельмож, всё равно это его вина! Он позволил им вести себя в Гданьске, будто в захваченном городе! Как жаль, что я был тогда ребёнком! Будь я взрослым, убил бы его! Пробрался бы в кабак, где он пил, и зарезал, как свинью!
– И окончил жизнь на плахе, – жёстко подытожил граф. – Месть не должна быть слепой, Матеуш! Слепота – это слабость. От того, что ты даром сложишь голову, Отчизна не обретёт свободу. В ней не перестанут править Августы и заправлять русские. Сегодня будущее Польши в твоих руках, и её свобода – лучший способ отомстить за Эльжбету.
__________________________________
[52] Министр иностранных дел Франции в 1731 году.
[53] Город, основанный древнеегипетским фараоном-реформатором Эхнатоном. После смерти правителя пришёл в запустение, был разрушен и поглощён пустыней.
* * *
Порядки в Покровском бытовали вольные, никакого протокола не было и в помине. Весь малый цесаревнин двор, насчитывавший десятка три приближённых, жил и столовался в старинном деревянном дворце, построенном чуть не сто лет назад, еще при царе Алексее Михайловиче. Еда готовилась на верхней и нижней кухнях, первая кормила цесаревну и её штат, вторая – обслугу: вольнонаёмных трудников, певчих, егерей, соколятников, псарей, садовых и кухонных рабочих. Эти жили не во дворце, а в пристроенных к нему сзади людских каморах. Алёшку сперва поселили там же вместе с певчими, но спустя две недели неожиданно перевели во дворец.
Там в одном крыле, где во времена царя Алексея были мужские покои, квартировали все цесаревнины камер-юнкеры, пажи и фурьеры, полагавшиеся ей по статусу – молодые и не слишком знатные дворяне. А в другом – на женской половине – сама цесаревна в окружении фрейлин, гофмейстерин, юнгфер и камеристок.
Столовалась вся эта публика в парадной трапезной дворца, находившейся посередине между мужскими и женскими апартаментами.
С чего его вдруг ввели в этот избранный круг, Алёшка не знал. Однако теперь он жил в крошечной каморке и сидел за столом вместе со всем двором Елизаветы. Последнее доставляло немалые терзания – он не просто чувствовал себя не в своей тарелке среди такого блестящего собрания, но и постоянно оставался голодным, несмотря на ломившиеся от съестного изобилия столы – просто потому, что во время обеда не мог проглотить ни кусочка.
Обстановка за трапезами царила самая непринуждённая: шутки, смех, весёлая болтовня. Центром маленького общества была, разумеется, сама Елизавета, смешливая, весёлая, кокетливая. Алёшку сие нисколько не удивляло – кому и быть царицей этого мирка, как не ей!
Чем больше он узнавал её, тем сильнее изумлялся – Елизавета держала себя настолько просто, что иной раз это казалось неуместным: она могла делить трапезу со своими дворовыми, водить хороводы с крепостными девками и играть с ними в горелки. В саду, на огромной липе, что помнила ещё Елизаветиного прадеда, царя Михаила Фёдоровича, были устроены качели в виде небольшой, резной ладьи, и по вечерам цесаревна вместе с фрейлинами и сенными девками по очереди на них каталась. Поглазеть на то приходили молодые парни со всей округи, и Елизавета не прочь была переброситься с ними парой игривых шуток.
Она с удовольствием крестила крестьянских детей и ходила к своим дворовым в гости на именины. А в церкви после службы всякий раз поднималась на клирос и благодарила певчих. Это создавало опасную иллюзию близости, кружившую голову и позволявшую мечтать о несбытном.
А вот особа, занимавшая второе по значимости место в здешней «табели о рангах», немало Алёшку удивила.
Вторым человеком малого двора была Мавра Егоровна Чепилева – одна из фрейлин цесаревны, девица настолько непригожая внешне, что при первой встрече он даже пожалел её. Вот ведь не повезло бедняжке: невысокая, полная, с плотной, похожей на бревно фигурой без волнующих выпуклостей и изгибов, глаза маленькие и так глубоко запрятаны, что даже цвета не разберёшь, нос, напротив, крупный и широкий, а в довершение «прелестей» большой рот с толстыми, мясистыми губами и жёлтые кривоватые зубы. Рядом с красавицей Елизаветой Мавра казалась страшной, как первородный грех.
Однако вскоре выяснилось, что заправляет здесь именно Мавра – если Елизавета была царицей, то Мавра выполняла роль по меньшей мере первого министра. Весёлая, острая на язык, насмешливая, она давала во всём фору второй ближайшей подруге Елизаветы, фрейлине Прасковье Нарышкиной. Та казалась внешне вполне казистой, разве что излишне худой, но какой-то тусклой – на некрасивой, но живой Мавре взгляд останавливался, а на миловидной Прасковье – нет.
Были при дворе и другие дамы – не меньше десятка, но они Алёшке отчего-то не запоминались. Эти же две девицы приходились своей госпоже, скорее, близкими подругами, чем камеристками.
Из мужского штата ближе всех к цесаревне казались три пары братьев: Шуваловы – Пётр и Александр, Григорьевы – Иван и Данила и Воронцовы – Михаил и Роман. Все они, кроме последнего, которому едва исполнилось четырнадцать, оказались примерно одного с Алёшкой возраста и имели чины фурьеров, пажей и камер-юнкеров при малом дворе.
К его внезапному появлению во дворце мужская часть сообщества отнеслась холодно, степень недружелюбства варьировалась от равнодушной настороженности до откровенной неприязни, и мужчины едва здоровались с ним при встречах. Единственным, кто держался запросто, был двадцатилетний Александр, младший из братьев Шуваловых.
Женская же компания, напротив, одарила Алёшку явным и, скорее, благосклонным вниманием. Бойкая Мавра откровенно строила глазки, остальные просто бросали исподтишка любопытные взгляды. И лишь во взоре самой Елизаветы не мелькало и тени интереса. Казалось, она не замечала Алёшку вовсе.
Это была лишь одна сторона нового уклада – парадная, но существовала и изнанка. Сытая, праздная «барская» жизнь оказалась ему внове. И поначалу Алёшка чувствовал себя не на своём месте, словно по случайности надел одежду с чужого плеча – вроде и красиво, и богато, а неудобно и хочется снять. Странно было принимать почтительную заботу прислуги, ничего не давая взамен, и казалось диким смотреть на живых людей как на скотину.
Крепостным жилось у Елизаветы сытно и вольготно, их не изнуряли чрезмерной работой, не наказывали без крайней нужды, если кто-то приходил к ней со своей бедой, то всегда получал помощь. Но раз Алёшка видел, как один из Елизаветиных кавалеров, немало не смущаясь его присутствием, велел хорошенькой горничной явиться ночью к нему в спальню. И той в голову не пришло возразить.
Разумеется, на его родине тоже были богатые и бедные, сильные и слабые, да и, что уж греха таить, Алёшкина семья принадлежала как раз к самым недостаточным, про кого хуторяне презрительно говорили: «ни кола, ни двора, ни курячьего пера». И пусть иной ночью ему не спалось от голода, но он был свободен. И ни один богатый мерзавец не мог приказать его сестре, чтобы пришла ночью греть ему постель.
Устройство быта в Покровском тоже существенно отличалось от императорского. Всеми хозяйственными делами и расходами заправлял бурмистр[54], Василий Лукич Рыбин. Немолодой, кряжистый, с сытым, любовно выставленным напоказ пузцом, он всего более походил на ушлого мужика. Собственно, двадцать лет назад он и был мужиком, держал вместе со старшим братом кабак и постоялый двор на Владимирском тракте и, верно, так до самой смерти и проторчал бы в своём кружале, если б не попал в каторгу за подпольное винокурение[55], да случилось на том постоялом дворе остановиться Его Величеству государю Петру Алексеичу, проезжавшему мимо со свитой своих людей.








