Текст книги "Шальная звезда Алёшки Розума"
Автор книги: Анна Христолюбова
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 27 страниц)
Повинуясь внезапному порыву, Прасковья шагнула к окну и выплеснула в него оставшуюся воду, а затем развернулась и, прижав кружку к груди, быстро, насколько позволял хмель в голове, поспешила к себе. Она будет смелой! Смелость города берёт – говорил когда-то отец.
* * *
Губы Данилы скользнули по её щеке, шею обдало жарким дыханием и крепким винным духом, Елизавета мягко отстранилась.
– Любушка моя! – Данила вновь притянул её к себе, обхватив за талию. – Дролечка! Лебедь моя белая!
Елизавета вздохнула. В глазах плыло, а в голове, как стёклышки калейдоскопа, мелькали обрывки мыслей – только попытаешься ухватить суть, а узор уже поменялся.
Он потянулся к её губам, но Елизавета отвернулась. Она знала, что должна быть мягкой и ласковой с Данилой, правда, всё никак не могла вспомнить почему. Однако целоваться не хотелось, и Елизавета вновь попыталась юркой змейкой выскользнуть из его рук.
– Довольно, Данила Андреич! – Она легонько погладила его по груди и отступила. – Этак и до афронта[116] недалеко. Увидит кто…
Он шагнул к ней и вновь жарко задышал в ухо:
– Желанная моя! Свет без тебя померк! Я к тебе нынче ночью приду!
Поблизости раздались чьи-то нетвёрдые шаги, и Елизавета, вывернувшись из горячих рук, юркнула к себе, на дамскую половину.
Хватаясь за стену, добрела до спальни. Позвала Мавру с Прасковьей, однако ни той, ни другой, должно быть, на месте не оказалось. Ждавшие в комнате горничные быстро и ловко освободили её от робы с фижмами. Две девки протёрли тело водой с розовым уксусом и облачили в длинную рубаху. Ещё одна взбила перину и подушку.
Елизавета легла. Одна из девок пристроилась в ногах и принялась массировать ступни, но она махнула, чтобы служанки уходили.
В голове шумел прибой – ровно, мирно, убаюкивающе… руки и ноги налились приятной тяжестью, а перед закрытыми глазами проносились смутные, но очень милые образы – залитые солнечным светом комнаты дворца Александра Даниловича на Васильевском острове, весёлая ватага ребятни, ласковое лицо горбуньи Варвары Михайловны, фигура отца – высокая, худая, в неизменном зелёном преображенском мундире, деревянный помост набережной Фонтанки, шпалеры Летнего сада и статуя нагой богини Венус. А вот уже сад Измайловского дворца, знакомый дуб, помнивший царя Иоанна Грозного – лучшее дерево на свете, под его сенью её в первый раз робко и нежно поцеловал Алёша…
Елизавета вздрогнула и проснулась. В комнате было темно, только ветер трогал край парчового полога, и украшавшие его кисти чуть покачивались. Несколько мгновений она смотрела на их контуры, словно выведенные тушью на фоне серевшего в ночи окна, а потом поспешно поднялась, натянула бархатный шлафрок и так быстро, как только позволяло разморённое возлияниями тело, вышла из комнаты.
–
[116] Афронт – позор, бесчестие.
* * *
Холодная вода быстро привела его в чувство, но вылезать сразу Алёшка не стал. Напротив, выплыл на середину Серой – ширины в ней было саженей двадцать, – и сильными гребками поплыл вверх по течению.
Ночная река неспешно несла свои воды, отблёскивавшие в лунном свете ртутным блеском, по-собачьи ластилась, норовя лизнуть Алёшку в лицо. Когда ей это удавалось, он фыркал, отплёвывался, время от времени нырял с головой.
Мрачная свирепая тяжесть понемногу уходила, вытесняемая размеренными движениями ног и рук, и, чтобы не думать о Елизавете с Данилой и собственной бессчастной судьбе, он принялся считать гребки.
Посад остался позади, к берегам подступили деревья, и Алёшка понял, что уплыл неожиданно далеко. Чувствуя, что замерзает, выбрался на берег. Над узкой полоской травы нависали ивы, свесив длинные, похожие на змей листья. Они шевелились в прохладном ночном воздухе, наводя на мысли о леших и кикиморах. Он по-собачьи отряхнулся, в голове больше не шумело, и думы текли хоть и не слишком резво, но вполне стройно. Попрыгал, размахивая руками, поприседал, похлопал себя по бокам и, поняв, что согреться не удастся, плюхнулся в воду и погрёб в обратную сторону. Теперь течение ему помогало, но всё равно, когда он вылез на берег возле знакомой беседки, его шатало от усталости, а зубы выбивали костяную дробь. И Алёшка в изнеможении повалился на траву, стараясь отдышаться.
Кажется, он даже заснул на несколько минут, так сильна была усталость. А придя в себя, кряхтя, как старик, поднялся, натянул на мокрое тело кюлоты и рубашку – мало ли, вдруг девок повстречает, – камзол сунул подмышку и побрёл в сторону дворца.
Поравнявшись с белокаменной беседкой, возвышавшейся на Царёвой горе, он вдруг замер, не поверив собственным ушам. Оттуда слышался приглушённый, до дрожи знакомый голос, который негромко пел:
Тише-тише протекайте,
Чисты струйки, по песку,
Дум-мечтаний не смывайте,
Смойте лишь мою тоску.
Алёшка, словно на пение сирены, устремился к беседке. Там, на каменной скамье, свернувшись по-кошачьи клубком, поджав ноги и положив руки на балюстраду, а подбородок на руки, сидела Елизавета. Допев песню, всё так же не замечая Алёшку, она сладко зевнула, по-детски потёрла кулачками глаза и пристроилась на скамье, подложив под голову согнутую в локте руку – спать собралась, понял Алёшка.
– Ваше Высочество, – позвал он тихо, чтобы не напугать её. – Что вы здесь делаете?
– Сплю, – отозвалась она, ничуть не удивившись голосу из темноты. – Я спать хочу.
– Ваше Высочество! – Алёшка вошёл в беседку. – Вам нельзя здесь спать! Позвольте, я вас провожу.
– Куда? – Она подняла голову, пытаясь рассмотреть собеседника.
– В ваши апартаменты.
– Не хочу. – И она снова зевнула так сладко, что у Алёшки вмиг свело зевотой скулы. – Я устала от всей этой канители.
– Я помогу вам дойти. Вставайте! – Алёшка присел возле неё. – Как вы здесь оказались? Где Мавра Егоровна или Прасковья Михайловна? Или хотя бы ваша прислуга? Почему вы одна?
Елизавета не ответила, рассматривая Алёшкино лицо.
– Ты красивый, – сказала она вдруг. – Как тебя зовут?
– Ал-Алексей Розум, – с трудом сглотнув, отрекомендовался он.
– Какое смешное прозванье, – она улыбнулась, – Розум.
– Это прозвище, – пояснил Алёшка, не зная, что делать. – Батько мой, бывало, как горилки налакается, по хутору слонялся и к добрым людям приставал. Тыкал себя пальцем в лоб и восклицал: «Шо цэ за голова! Шо цэ за розум!», вот его и стали Розумом кликать. А через него и всех нас.
– Он жив? – Елизавета повозилась, устраиваясь поудобнее на жёсткой каменной скамье.
– Когда я уезжал, был жив.
– А мой батюшка умер. – Она вздохнула. – И батюшка, и матушка, и сестрица Анютка. Одна я осталась, никого у меня нет…
– У вас есть я, – беззвучно шепнул Алёшка непослушными губами и добавил уже вслух: – Вставайте, Ваше Высочество! Надобно домой идти. Здесь вам никак нельзя. – И, подумав, присовокупил для убедительности: – Вашему батюшке это бы не понравилось!
– Мой батюшка преспокойно под деревом мог переночевать, – рассмеялась она. – Так почему мне нельзя?
– Вам нельзя, – он осторожно обхватил её за плечи и потянул, заставляя сесть, – потому что вы барышня.
– Да? – Елизавета удивилась и, понуждаемая Алёшкой, поднялась на ноги.
Её качало из стороны в сторону, и стояла она с трудом, так что ему пришлось обхватить её за талию. Во рту вмиг пересохло.
– Держитесь за меня, Ваше Высочество. – Собственный голос показался незнакомым – сиплым и испуганным.
Шли они долго. Ноги спутницы заплетались так сильно, словно их было не две, а по меньшей мере десять. Она то и дело останавливалась, кажется, не понимая, где, с кем и почему находится, и ему вновь и вновь приходилось её уговаривать. Так что до дворца они брели не меньше получаса.
По лестнице он практически втащил её на себе, поднимать ноги со ступеньки на ступеньку у неё не получалось.
Однако, очутившись в трапезном зале, где прислуга давно уже убрала посуду и перестелила скатерти, Елизавета вдруг заозиралась и нетвёрдыми, но быстрыми шагами устремилась на мужскую половину.
– Ваше Высочество! – Алёшка бросился за ней. – Ваши апартаменты в другой стороне!
– Я туда не хочу, – пробормотала Елизавета. – Я здесь хочу…
И ввалилась в ближайшую из комнат – его собственную.
– Я здесь буду спать! – заявила она, оглядевшись вокруг.
Хмельной дурман качал из стороны в сторону, и она то и дело хваталась за Алёшкину руку, заставляя обладателя опоры покрываться испариной.
– Вы заплутали, Ваше Высочество. Идёмте, я провожу вас в вашу комнату. – Он осторожно приобнял её за плечи и потянул к двери.
Сделав пару шагов, цесаревна остановилась.
– Как же пить хочется, – пробормотала она, вдруг оттолкнула провожатого и, пошатываясь, подошла к сундуку, возле которого на лавке стояла кружка. Алёшка понятия не имел, откуда она там взялась и что в ней налито.
Схватив сосуд, Елизавета принялась жадно пить, тёмная жидкость полилась за ворот шлафрока и белевшей под ним рубахи, запахло вином. Допив, она несколько секунд подержала посудину в руках, а потом вдруг выронила и покачнулась так сильно, что, верно, упала бы, не успей он подхватить её подмышки.
– Как я устала… – Она обняла его обеими руками, пристроила голову на грудь и прикрыла глаза.
Алёшка замер, словно окостенел. Сердце бешено колотилось прямо в рёбра, будто птица, запертая в клетке, и всякий его удар отдавался болью во всём теле. Он контролировал каждый вдох, стараясь, как в бурном море, дышать медленно и осторожно, чтобы не захлебнуться накатившей волной. Вдох-выдох…. Женщина, о которой он грезил ночами и наяву, ради которой готов был отдать себя всего без остатка, обнимала его, была так близко, что мутилось в глазах и опасно темнело в голове, но меж тем не ближе Полярной звезды. Волосы золотистым облаком рассыпались по плечам, Алёшка незаметно коснулся их губами, ощущая тонкий запах полыни и чабреца. Она была рядом, она прижималась к нему, и грудь её мягко двигалась под бархатом шлафрока от каждого вдоха, касаясь его тела.
Алёшке казалось, что он пытается остановить руками несущуюся карьером лошадь – вцепился в хомут, повис на нём, но мощная сила влечёт, не разбирая дороги, и он вот-вот сломит себе шею. От напряжения закаменели мышцы, вздулись жилы. Ломило стиснутые зубы – вдох-выдох… только удержать то дикое, тёмное, горячее, рвущееся наружу.
– Пойдёмте, Ваше Высочество! – Чужой сиплый голос прозвучал слишком громко в тишине ночной каморы.
Она вздрогнула, подняла на Алёшку блестящие в свете луны глаза, и он вовсе забыл, как дышать.
– Где я? – Язык её, работавший до сего момента вполне бойко, вдруг начал заплетаться. – Я спать хочу…
Обнимая за плечи, Алёшка потянул её прочь из комнаты.
– Сейчас, Ваше Высочество. Потерпите немного…
Тёмные переходы дворца казались зловещими, словно десятки недобрых глаз следили из-за каждого угла. Наконец, он дотащил Елизавету до женской половины. По дороге она норовила то повиснуть на нём и пристроить на грудь голову, то вдруг останавливалась и устремлялась обратно, и ему приходилось мягко, но настойчиво тянуть её, уговаривая и увещевая, то порывалась запеть, и он холодел от ужаса, боясь, что шум перебудит всех домочадцев и Елизавету, полуодетую и хмельную, застанут в его объятиях. Она без конца хваталась за него, от каждого прикосновения его обдавало жаром, и он из последних сил сдерживал себя.
Наконец они дошли до её комнаты. Отчего-то там не оказалось ни горничной, ни камеристки. Алёшка дотащил свою ношу до постели и усадил на мягкую перину огромной кровати под парчовым пологом.
– Добрых снов, Ваше Высочество, – пробормотал он, отступая. Сердце изнывало от тоски, ум испытывал облегчение. – Я пришлю к вам кого-нибудь из девок.
Она вдруг подняла голову и посмотрела на него очень пристально. Хмельной туман из глаз исчез.
– Как тебя зовут? – спросила она вдруг.
– Алексей. Алексей Розум.
Лицо её вдруг просияло.
– Алёша! – Она тихо засмеялась. – Господи, Алёшенька! Соколик… Ты здесь? Как же я ждала тебя…
Она вдруг порывисто поднялась и в два быстрых, почти твёрдых шага оказалась рядом. Прежде чем он успел сказать хоть что-то, тонкие руки обвили шею, зарылись в волосы. Алёшка почувствовал на коже касания её пальцев, а огромные, широко распахнутые глаза, в которых плясало пламя свечей, оказались совсем рядом. И губы, нежные, полуоткрытые, манящие…
– Алёшенька, любимый… Ненаглядный мой… – выдохнула Елизавета и, притянув к себе его голову, потянулась к губам.
«Я не должен…» – успел подумать Алёшка, прежде, чем огненная вспышка озарила мозг, ослепила, испепелила всё разумное, и его накрыла непроглядная тьма.
Всё-таки он был всего лишь слабый человек…
Глава 22
в которой Прасковья плачет, Алёшка мучается угрызениями, а Елизавета разгадывает сны
Стараясь ступать так, чтобы рассохшиеся доски не скрипели под ногами, человек осторожно шёл через анфиладу комнат. Пару раз пол всё же отозвался пронзительно и резко, и в ночной тишине звук показался оглушающим, как выстрел. Всякий раз он замирал, слушая гулкие удары крови в ушах, но в доме по-прежнему стояла тишина, и он крался дальше.
Вот, наконец, и задние сени. Когда до выхода на чёрное крыльцо оставалось шагов десять, дверь в покои Елизаветы внезапно распахнулась, и прямо на него выскочила захлёбывающаяся слезами Прасковья Нарышкина. Прятаться было некуда да и поздно, и человек замер на месте, внутри всё оборвалось. Однако зарёванная девица промчалась мимо, задела по ногам подолом длинных юбок, но, похоже, его даже не заметила и скрылась за дверью одной из соседних комнат.
Человек, глубоко вздохнув, прижался к стене. Сердце колотилось в горле, которое вмиг стало сухим, как недра заброшенного колодца. Он с трудом перевёл дыхание.
Надо было быстро и бесшумно уходить, пока не объявился кто-нибудь ещё. Однако вместо того чтобы устремиться к выходу, он приблизился к распахнутой настежь двери, откуда выскочила рыдающая фрейлина, помедлил, прислушиваясь, и ужом скользнул внутрь.
В рукодельной палате никого не оказалось. В красном углу перед киотом трепетал огонёк лампады. Его тусклый свет позволял различать очертания предметов: вдоль стен стояли крытые сукном лавки, а в центре большой стол, на котором громоздились резные ларцы с разным рукодельным прикладом: шелками для вышивки, иглами, булавками, напёрстками и маленькими ножничками. Стараясь ступать так, чтобы в темноте ни на что не наткнуться, человек прошёл комнату насквозь и отворил следующую дверь – в Елизаветин будуар.
Здесь тоже не было ни души, свет не горел, лишь из окна лился мягкий лунный сумрак, серебривший наполнявшие комнату предметы. На бюро в беспорядке валялись какие-то бумаги, и человек с сожалением подумал, что неплохо было бы заглянуть в них, но сей момент делать этого точно не следовало. Глаз уловил движение сбоку, и сердце ухнуло вниз, словно сорвалось с постромков. Резко обернувшись, он увидел собственное тёмное отражение в висящем на стене огромном зеркале. Капля пота сползла по виску, противно взмокли стиснутые ладони. Чёрт бы побрал Елизавету с её страстью к самолюбованию!
Впереди чернильной тьмой, будто вход в преисподнюю, темнел проём двери в спальню, и, на миг замявшись на пороге, человек вступил внутрь.
Мягкий ковёр на полу скрадывал шаги, он заозирался – никого. На столике возле кровати догорала свеча, а рядом, за спущенным парчовым пологом угадывалось шевеление.
Под гулкие частые удары в груди он приблизился, запнулся – на полу были разбросаны какие-то вещи, – и чуть раздвинул тяжёлую, прохладную на ощупь ткань. Два тела в ворохе подушек и перин, слившись воедино, исполняли самый древний в мире танец. Влажно поблёскивала в темноте спина, длинная и сильная, как у молодого коня, матово белела на её фоне округлость бедра, смуглая рука лежала на мягком полушарии груди. Дыхание звучало в унисон: то медленное и глубокое, то частое и резкое, тихий вздох, протяжный стон…
Интересно, почему это действо, необходимое для воспроизведения себе подобных, Господь задумал именно таким – сокровенным, тайным, дающим власть над тем, с кем его исполняешь, чтобы и самому тут же попасть в эту зависимость? Отчего кажется оно постыдным и порочным? Оттого лишь, что приносит наслаждение? Но почему наслаждение считается грехом, если задумал его сам Господь?
Человек бесшумно отступил к двери. Что ж, казак оказался не промах… Кто бы мог подумать, что у него хватит на это дерзости! Впрочем, его можно только пожалеть…
* * *
Он проснулся, едва засерел рассвет, и мир за окном наполнился утренним птичьим щебетом. Открыл глаза и в первый миг не понял, где находится – взгляд упёрся в вышитый райскими птицами парчовый полог. Алёшка повернул голову и улыбнулся – так и есть, в раю.
Прислонившись щекой к его плечу, рядом спала Елизавета. Рука её лежала у него на груди, слегка подрагивали пальцы. Захлёбываясь каждым вдохом, точно не в постели лежал, а бежал по косогору, Алёшка не мог отвести от неё глаз. Пушистые ресницы вздрагивали, припухшие губы приоткрылись, тёплое дыхание щекотало ему кожу.
Он понимал, что должен немедленно встать, одеться и как можно скорее покинуть эту комнату – ещё, не приведи Господь, увидит кто, как он отсюда выходит… Не нужно, чтобы, проснувшись, она застала его здесь… Не его она обнимала этой ночью, не его имя шептала на пике наслаждения… Не его захочет увидеть с собою рядом, открыв глаза.
Он всё понимал, не дурак был. И каждая мысль отдавалась в груди мучительной, пронизывающей болью. Но уйти не мог – всё тянул, глядел на неё, стараясь запомнить лицо, и это ощущение близости любимого человека, ощущение, которое, он был уверен, ему больше никогда не испытать.
Она дышала легко, невесомо вздрагивала прядь золотистых волос, лежавшая на щеке, пышная грудь медленно двигалась под тонким батистом, почти не скрывавшим её очертаний. Он знал, что не должен смотреть, что ворует счастье, предназначенное другому, что это нечестно и даже подло, и фактически он воспользовался случаем – окутавшим Елизавету забвением… Всё знал и понимал, но уйти не мог, как не смог ночью, когда эти губы целовали его и шептали чужое имя, так похожее на его собственное.
Алёшка судорожно прерывисто вздохнул. Он успеет испить всю эту чашу тоски – не теперь, позже… А сейчас он должен уйти… Прямо сей же миг. Только поглядит на неё ещё чуточку, ещё пару мгновений, и уйдёт…
Нестерпимо хотелось коснуться её губ, тронуть пальцем беззащитную впадинку между ключиц, нежную мочку уха, провести ладонью по скуле, шее… Он даже протянул руку – она замерла над разметавшимся по подушке облаком волос – и, тяжело вздохнув, убрал.
В общем, дождался… Скрипнула дверь, прозвучали быстрые, грузные шаги, раздвинулись занавеси парчового полога, и в их прогале возникло лицо Мавры Чепилевой. Завидев Алёшку, она вытаращила глаза и разинула рот. Он оцепенел. Чуть помедлив и, как показалось, внимательно рассмотрев всю диспозицию – разбросанную по полу одежду, смятую постель и глубоко спящую Елизавету, Мавра вышла. И он, осторожно высвободившись из-под лежавшей на груди руки, наконец, поднялся. Елизавета глубоко вздохнула, завозилась, но глаз не открыла, и вскоре дыхание её вновь сделалось ровным. Алёшка осторожно оделся, бросил последний взгляд – прощальный – и на цыпочках вышел из спальни.
Пройдя две смежные комнаты, в которых, по счастью, не оказалось ни фрейлин, ни прислуги, он, вместо того чтобы как можно быстрее покинуть эту часть дворца, шагнул к соседней двери. Уверенности, что Мавра живёт именно здесь, не было, но он всё же рискнул.
По счастью, не ошибся.
– Мавра Егоровна, – с порога начал он, едва она обернулась на звук шагов, – прошу вас! Не рассказывайте никому о том, что видали!
Она с интересом смотрела на него и молчала.
– Очень вас прошу! Пожалуйста! – Алёшка не знал, что ей посулить или чем пригрозить, и понимал, что выглядит смешно и глупо.
– Отчего же? – наконец, проговорила она насмешливо. – Вы жалеете о случившемся?
Он взглянул ей в глаза серьёзно и печально.
– Я бы жизнь отдал за то, чтобы пережить это снова, – проговорил он тихо. – Но нельзя, чтобы про сие узнали. Ладно бы я был из благородных… А так… Станут её имя в каждом кабаке трепать. Не рассказывайте, Мавра Егоровна!
Мавра молчала, продолжая глядеть задумчиво, словно решала какую-то непростую задачу.
– Мне идти надобно, – сказала она, наконец, и добавила, неожиданно перейдя на «ты». – Приходи вечером, как стемнеет, в беседку на косогор. Поговорим.
И вышла из комнаты.
* * *
Ну наконец-то! Казак оказался не таким уж валенком, каким мнился – она-то полагала, что до Страшного суда станет смотреть на Лизавету собачьими глазами да вздыхать, а он-таки уложил её в постель! Ай, молодец! Мавра готова была его расцеловать. Теперь дело стронется с мёртвой точки, она была уверена. А то уж стала всерьёз опасаться за здоровье подруги, особливо после того разговора с Лестоком.
Открыв дверь, вошла в комнату, нарочно стараясь произвести побольше шуму – помогло. Елизавета открыла глаза, села на постели и потянулась сладко, точно кошка – она всегда напоминала Мавре кошку: гибкую, грациозную, обманчиво ласковую и независимую.
– Как почивала, голубка моя? – Мавра улыбнулась ей чуть насмешливо, с намёком.
– Ох, Мавруша! Какая я нынче счастливая! – Елизавета рассмеялась радостно и легко. – Какой мне сон чудный привиделся! Просыпаться было жаль!
Мавра присела рядом, глядя вопросительно.
Елизавета чуть смутилась, скулы мило порозовели, и глаза она потупила.
– Этакий сон нынче и вспоминать-то грех… Да простит меня Пресвятая Богородица! – Она быстро и будто бы виновато перекрестилась на висевшие в углу образа. – Мне снилось, как мы с Алёшей любим друг друга… Всё было так… так упоительно, будто наяву! Нет, лучше, нежели наяву! Он был так нежен, так пылок, так трогательно осторожен, точно в первый раз…
Чем больше она говорила, тем сильнее сжималось у Мавры сердце и тем растеряннее она себя чувствовала, понимая, что подруга принимает настоящую ночь любви за сновидение, да ещё и предмет его видит вовсе иным, нежели тот, что был на самом деле. Требовалось срочно раскрыть ей глаза, объяснить, что же случилось в действительности, но слушая, с какой нежностью та пересказывает свой «сон», вспоминая возлюбленного, и как верит, что Бог послал ей грёзу в утешение и знак того, что скоро они будут вместе, язык у Мавры становился чугунным и отказывался произносить правду.
Собираясь к обедне, Елизавета пела, смеялась, кружилась по комнате и даже несколько раз обняла Мавру, настолько переполняли её счастье и надежда на скорую встречу с «Алёшей». Такой весёлой и беззаботной – по-настоящему, а не притворно – Мавра не видела Елизавету с того самого дня, когда среди ночи в опочивальню ворвались солдаты и увели Алексея Шубина. Навсегда увели – отчего-то Мавра была в том уверена.
Когда после службы, приложившись к кресту, Елизавета прошла по обыкновению на клирос, Мавра внимательно следила за Розумом. Во взгляде казака было столько страсти, надежды и мольбы, что её от этого взгляда жаром обдало. Раз, в детстве, она видела страшный пожар – горела конюшня рядом с домом: трещали брёвна, рушились объятые пламенем стены, трубно гудел огонь. Их, детей, одели и на всякий случай вывели на улицу, а дворня, выстроившись цепочкой, передавала вёдрами воду из колодца и той водой окатывала стену дома, что норовила заняться от нестерпимого жара. У мужиков, стоявших под стеной, опалило бороды и ресницы, некоторым обожгло лица. Сейчас Мавра отчего-то почувствовала себя на том пожарище и даже восхитилась – как он умеет смотреть, оказывается!
Елизавета как обычно ласково поблагодарила певчих – удивительно, но она умела находить такие слова, всякий раз разные, что каждый чувствовал себя обласканным и выделенным из прочих. Розуму улыбнулась особо. Казак вспыхнул, и Мавра почувствовала к нему острое сострадание.
За завтраком бедняга не сводил со своей Музы глаз и, похоже, к еде не притронулся. Елизавета же смеялась и шутила, одаривая толикой собственной радости каждого из своих людей, даже Анну Маслову, которую отчего-то невзлюбила с первого взгляда.
Словно заразившись её настроением, повеселели и оживились все, сидевшие за столом. Все, кроме, пожалуй, Парашки. Мавра отметила, что та ещё бледнее, чем обычно, и глаза красные, словно всю ночь прорыдала.
День, погожий и солнечный, последний перед Успенским постом, провели на воздухе – сперва отправились на конный завод, где цесаревна выбрала себе четвёрку лошадей для выезда, потом катались на лодках по Серой. Елизавета затеяла петь при этом песни – она начинала, а следующий куплет подхватывали с другой ладьи, затем с третьей. Мощный голос Розума плыл вдоль реки, словно звон большого колокола. Мавра поглядывала на Елизавету – неужели и впрямь ничего не помнит? Та сияла счастьем, с видимым удовольствием подпевала казаку, но ни взглядов украдкой, ни внезапного румянца, ни невольного смущения Мавра не заметила.
Удивило её и поведение Прасковьи. Та, панически боявшаяся воды и лодочных катаний, на этот раз сидела на корме своей посудины с совершенно отрешённым видом, не вздрагивала, не бледнела, не вцеплялась в борта судёнышка, если его чуть качало набегавшей волной. Казалось, она вообще не видела и не слышала происходившего вокруг.
Когда уже в сумерках уставшая за день компания выгружалась на берег, Мавра, улучив момент, нагнала Розума и шепнула:
– Не забудь, я жду тебя в беседке, сразу после ужина.
Завтра к заутрене Елизавета и три её фрейлины должны были быть уже в монастыре, поэтому встать полагалось ещё до рассвета, так что спать отправились сразу после ужина. Мавра, как обычно помогла Елизавете улечься в постель, помассировала ступни ног – это помогало той расслабиться и навевало сон, и, накинув епанчу, выскользнула из дворца в парк. Боялась, что Розум не придёт, но когда добежала до берега, тот был уже там – сидел на перилах беседки, глядя на темневшие в сумерках монастырские стены.
– Любишь её? – спросила Мавра без экивоков.
– Люблю, – просто ответил он, и это простое «люблю», не расцвеченное всякими «безумно», «больше жизни», «без памяти» и прочим подобным, уверило сильнее любых клятв и витийств.
– А коли любишь, стало быть, должен мне помочь! – И Мавра ему рассказала и о чувствах Елизаветы к Шубину, и о её заблуждении, и о страхах Лестока за её здоровье, и о многом другом.
Чем больше говорила, тем растеряннее и грустнее становилось лицо певчего.
– Не знаю, что там промеж вас вечор случилось, да только она уверена, что ей сон пригрезился и что снился ей Алексей Яковлевич, – закончила Мавра, с невольным сочувствием глядя на поникшие широкие плечи.
– Виноват я, Мавра Егоровна… – прошептал он чуть слышно и вновь повернулся к реке. – Господь меня за этот грех наказывает и ещё накажет не раз. Понимал ведь, что она за него меня приняла, а уйти не смог…
– Ясное дело, – фыркнула Мавра, – а кто бы смог-то?
Но Розум не слушал.
– Утром я ушёл, чтоб не конфузить её, а сам всё надеялся, вдруг вспомнит? – с тоской в голосе продолжал он. – Она же нынче весь день со мною такая ласковая была, что я, ирод, обрадовался, решил – помнит обо всём и не жалеет…
– Не помнит, – жёстко припечатала Мавра. – И говорить ей о том, что видала, я не стану. Покамест не стану… – добавила она, видя, как окончательно сник казак. – Нельзя. Ежели я нынче ей расскажу, она в тоску пуще прежнего впадёт, как бы грудницу не заимела. Надо, чтобы время прошло… Пусть порадуется немножко, горькая моя…
Они помолчали. Мавра смотрела на певчего, тот – куда-то вдаль за реку, по глади которой шла неровная лунная дорожка.
– А ты, коли впрямь её любишь, жалким псом к ногам не припадай. Смелее будь! Женщина пасует перед натиском и горячностью!
– Она любит не меня, – тихо возразил казак.
– И что с того? Шубина здесь нет и теперь уж не будет. Поверь мне, больше им не свидеться на этом свете. Не за тем его услали. Ты ей нравишься. Я точно знаю. И, коли разиней не окажешься, сможешь её сердце покорить.
* * *
Иван Григорьев и Пётр Шувалов проводили взглядами пару, прошедшую в десяти шагах. Говорили те негромко, и слов Пётр не разобрал, но зато услышал знакомый Маврин смех. Как хорошо он его знал – грудной, чуть хрипловатый, от которого у него моментально пересыхало во рту и начиналась дрожь в коленях.
Ивашка негромко присвистнул, когда парочка удалилась настолько, что не могла его услышать.
– А наш гофмейстер стал модный кавалер! – Он негромко рассмеялся. – Что твой петух – все курочки к его услугам… И Прасковья на него не насмотрится, и Анна, а нынче и Мавра не устояла…
– Не болтай! – процедил сквозь зубы Пётр. – Они просто мимо шли.
– Ну знамо дело! – ухмыльнулся Ивашка. – Сперва просто шли, потом просто сели, а затем просто легли! Или ты не заметил, как она к нему льнула, ну чисто кошка… Ну вот скажи мне, Петруха, отчего бабы такие дуры? Ничего окромя нарядного фасада не видят?
Глава 23
в которой Прасковья находит новую подругу, а Алёшка участвует в воспитании домашней прислуги
Прежде чем лечь спать, Мавра зашла к Прасковье. Та лежала, уткнувшись лицом в стену, подтянув колени к груди.
– Параша, ты не больна? – Мавра присела к ней на постель.
Прасковья медленно, словно нехотя обернулась.
– Мавруша, он был с нею! – На подругу страшно было смотреть – лицо опухло, глаза превратились в щёлочки, видно, рыдала не один час.
Мавра ничего не поняла.
– Кто был? Где?
– В постели! – Парашка всхлипнула. – Алексей Григорич с Елисавет Петровной. Я ему зелья цыганкиного налила и возле кровати поставила. Думала, выпьет, и я к нему приду. А он к ней ушёл! Я ждала, что он её отведёт и вернётся, а они там… там…
Парашка зарыдала, уткнувшись в подушку, а Мавра озадаченно переспросила:
– Погоди… Ты приготовила Розуму приворотное зелье? Но не в руки отдала, а поставила где-то?
– Возле постели в горнице у него. Пришла к нему, гляжу, а он Лизавету из своей комнаты выводит. Она хмельная – на ногах не стоит. Он всё уговаривал её, толковал, что она-де комнаты попутала и пытался прочь увести. Увёл, а я ждать осталась, когда вернётся. Ждала-ждала, а он не идёт, ну я к себе и пошла. В спальню к ней заглянула, а они там… в постели… вместе…
Губы у Парашки задрожали, а в голове у Мавры что-то щёлкнуло, и обрывки сложились в единую цельную картинку. Вот, значит, что произошло… Парашка оставила у Розума своё зелье, а Елизавета его выпила. Она и без того пьяна была, а от цыганкиной отравы и вовсе голову потеряла.
– Дура! – сердито бросила Мавра, вставая; всё сочувствие к Парашке моментально испарилось. – Кто ж приворотное зелье без пригляду оставляет? Его из рук в руки дают и следят, чтобы рядом никого постороннего не случилось. Натворила дел! Всем теперь одна докука!






