355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Жуков » Дом для внука » Текст книги (страница 7)
Дом для внука
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 21:12

Текст книги "Дом для внука"


Автор книги: Анатолий Жуков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 21 страниц)

– Всех жалко, – вздохнул, улыбаясь, Шатунов. Он всегда улыбался. – Раньше у меня корова была, овчишки, куры, поросенок, и, стало быть, все продукты свои. На базар еще когда маслице или яйчишки отнесешь. А нынче – как есть пролетарий.

– А рыба? – Щербинин показал на злобно оскаленных щук.

– Слезы, – засмеялся Шатунов. – Речную рыбу в речке ловко ловить, а у нас море. Не пымаешь скоро-то.

Щербинин походил по магазинам, отметив, что стали они богаче прежних, побывал на автобусной остановке, в пельменной, где пельменей теперь не было, а торговали водкой и пивом, постоял у киоска с газированной водой – его узнавали редкие старожилы, здоровались с любопытством и удивлением, рассказывали о своих заботах. Щербинин, взволнованный этими встречами, забыл даже пообедать. Он увидел давнего своего любимца Чернова, степенного мужика, с которым воевал на гражданской, встретил чудаковатого Сеню Хромкина, «изобретателя», и во сне бредившего разными моторами и машинами, познакомился с молодым Межовым, так похожим на отца, что он, забывшись, окликнул его Николаем.

– Вы ошиблись, – сказал парень, проходя мимо.

– Ошибся?.. Да, ошибся. Если бы отец... Парень, остановившись, оглянулся, пристально посмотрел на одноглазого старика.

– Вы знали отца?

– Больше, чем ты его... Сережа? Здорово ты на него похож, Сережа!

Парень его не узнавал. Да и где он мог узнать, он был ровесником Киму, на год даже помладше. Но он узнал.

Он узнал его, как и Парфенька Шатунов, по шраму на щеке, по рассказам матери, по фотографии, где Щербинин стоял рядом с отцом. Он не удивился, не обрадовался вроде, вообще никак не проявил своих чувств, только обеими руками пожал костистую руку Щербинина и сказал, что сейчас они пойдут домой, мать будет без ума от радости.

– Вот и Николай так же, бывало, – сказал Щербинин, чувствуя непонятное смущение под взглядом молодого Межова. – Он тоже не спросил бы, хочу ли я идти к нему, и приглашать не стал бы, а повел сразу, и все. Но он был мне ровесник и друг...

Межов отчаянно покраснел и рассердился на себя за бесцеремонность и покраснел еще сильнее, до пунцового жара, и русые его с рыжинкой волосы тоже, кажется, вспыхнули, и только темные глаза смотрели не мигая и оставались твердыми, требовательными. Вылитый Николай.

Щербинин почувствовал на щеках слезы и отвернулся, торопливо достав платок и сморкаясь. Старик стал, слезливый старый старик.

– Потом они сидели в просторной квартире Межовых, и Елена Павловна, худенькая и маленькая, как девочка, угощала их крепким чаем и покойно, с обжитой печалью рассказывала о себе, изредка поглядывая на сына, который сидел за столом, склонив голову, и слушал уже известное ему с тем придирчивым вниманием, с каким строгий экзаменатор слушает своего лучшего ученика. Межов не думал об этом, но получалось невольно так, что и мать, и Щербинин, рассказывая об отце, словно бы отчитывались перед ним, сыном, за судьбу отца, за судьбу своего времени, и гордились этим временем и отцом, потому что хорошо его знали.

– А помнишь, как в коммуне обсуждали каждую неделю меню на общем собрании и голосовали за щи и кашу в отдельности? – спрашивала Елена Павловна, и Щербинин улыбался, вспоминая, и улыбка эта на его изуродованном лице была непривычно мягкой, доброй.

Щербинин видел сейчас Николая Межова в Хмелевке тех лет, видел его снисходительно-спокойную улыбку, его пристальный взгляд, твердый и изучающий, которым он смирял пылкого Щербинина, видел его полосатый матросский тельник, его бушлат, вытертый и во многих местах заштопанный, его развалистую неторопливую походку, расклешенные брюки – всего его видел, медлительного, неизменно спокойного.

Они встретились впервые весной семнадцатого года на волжской пристани, где Щербинин работал грузчиком и слыл во всей округе за отчаянного драчуна по прозвищу Андрей Биток.

«Ты и есть знаменитый Биток?» – спросил тогда матрос, осматривая его как незнакомую вещь.

«Убедиться хочешь?» – вспыхнул Щербинин (дурак, какой он был тогда дурак!), сжимая кулаки.

«Да, – сказал матрос и взял его за рукав. – Отойдем на минутку».

Они просидели под волжским берегом почти до вечера, а потом матрос вступил в артель грузчиком и работал вместе с ним все лето. После Щербинин самолюбиво говорил ему, что он пришел вовремя, но если бы не пришел, все равно Андрей Биток стал бы настоящим коммунистом, потому что он никому не спускал лжи и несправедливости.

«Анархистом ты стал бы, – говорил Межов, – другом батьки Махно».

Медлительный, немногословный Межов был не только грамотным партийцем и твердым человеком, он владел редким бесценным даром – чувством истины. Ум и сердце служили ему как верные братья, помогая и храня друг друга. Люди как-то сразу, с первых же его слов, проникались к нему доверием и шли за ним, убежденные его правдой, которую они смутно чувствовали. С ним спокойней работалось, уверенней жилось.

– Как же это вышло? – спросил Щербинин. – Я ведь ничего не знаю.

– Вскоре после тебя он, – сказала Елена Павловна, – Ольга Ивановна приезжала к нам в Москву, рассказала все. Николай ходил в Наркомат. А на другой день... На работе, у себя в кабинете...

Упоминание о жене и ее хлопотах отозвалось в Щербинине болью, и он забормотал с неловкой поспешностью:

– Да, да, Ким вчера сообщил, но без всяких подробностей. А вы, значит, вернулись?

– Вернулись. Как Сережа закончил учебу, так и вернулись. Потянуло обоих сюда, на родину.

Елена Павловна рассказывала, что решение ехать сюда принял Сережа, но и ее тянуло в родные края, а Сережа после Тимирязевки никуда не хотел ехать больше, здесь и места ему не было, первый год бригадиром был в соседнем колхозе, пока должность агронома не освободилась.

– Значит, академик? – спросил Щербинин, усмешкой отражая взгляд молодого Межова и удивляясь, что Елена Павловна называет его Сережей. Какой-то он был недомашний, слишком серьезный, подобно отцу. Щербинин никогда не называл Николая Колей, просто не выходило, не получалось, фальшивым (казалось такое обращение – Николай, либо Межов, либо по имени-отчеству.

– Агроном, – сказал Межов. – Просто ученый агроном. Крестьянская интеллигенция.

Да, облик у него крестьянский, верно. Ладони вон как землечерпалки, а плечи – в любую упряжку ставь. Как только Лена произвела его, такая крошка.

– А ты все учительницей? – спросил он.

– Учительницей, – сказала Елена Павловна. – На пенсию давно пора, да что я буду делать без работы. Вот уж когда внуки появятся. – И с улыбкой посмотрела на сына.

Они просидели часа два, к водке не прикоснулись, пили пустой зеленый чай, хорошо утоляющий жажду.

Потом Щербинин побывал в правлении местного колхоза, зашел на пищекомбинат, заборы которого были оклеены призывами наварить в текущем году пять тонн ягодного варенья и законсервировать две тонны грибов, а потом, разморенный жарой и уставший, отправился на берег залива, к спасательной станции.

Поздним вечером Щербинин лежал в пустой своей комнате, курцл и думал, что расслабленность его простительна, что он освоится, привыкнет к новому положению, и все пойдет нормально.

XIV

Как-то незаметно, в суете и текучке, прошло больше года, а Щербинин успел лишь познакомиться со своим районом и не успел узнать его как следует, понять его новую, другую жизнь. Ужас, тихий ужас...

Отодвинул в сторону бумаги и поискал на столе папиросы. Черт знает куда дел, дома забыл, что ли?

– Юрьевна! – крикнул в приоткрытую дверь секретарю.

Сам себя забудешь с этими бумагами. Обложился как писарь, а толку нет, хоть расшибись в лепешку.

В кабинет вошла Клавдия Юрьевна Ручьева с дымящейся папиросой, секретарь райисполкома, недовольно уставилась на своего начальника.

– Дай-ка закурить.

– За этим и звал? – Юрьевна прошла по ковровой дорожке к столу, села напротив в кресло, вынула из кармана кофты початую пачку «Беломора».

– Соскучился, – сказал Щербинин, выдернув из пачки длинную «беломорину». – Чего хмурая?

– Нечему радоваться. – Юрьевна пыхнула в него дымом. – Каждый пустяк за душу хватает. У снохи грудница четвертый день, мальчишка ревет, а я по селу бегаю, молока ищу.

– А сын? Комсомольский вожак, энергичный, а своему ребенку молока не добьется.

– Занятые мы слишком.

– В магазинах разве опять нет?

– Откуда? И на рынке нет.

– Что же ты молчала? – Щербинин закурил.

– Надоело жалиться-то без толку.

– Дура ты, Кланька. Злишься по такому пустяку. Мы же с тобой первую большевистскую весну после коллективизации проводили, бабами ты верховодила!.. А Семен твой?!

– Помню. – Юрьевна вздохнула, морща печеное старческое личико. – Я все помню, Андрей Григорьевич, ты не думай.

– Не думай! Это ты должна думать, Юрьевна! Мы же коммунизм строим!

– Эх, Андрей Григорьевич! – Юрьевна покачала седой головой. – Ты не думай, что я молоком тебя укоряю, мелочью этой, нет, не тебя я укоряю.

– Кого же?

– Не знаю. Не найдешь у нас виноватых. Мы вот сидим с тобой, бумаги пишем, распоряжаемся вроде, а все идет мимо нас, вся жизнь. А мы властью считаемся, народной властью. Какая мы власть, если Баховей всем районом распоряжается.

– Власти мало? – усмехнулся Щербинин.

– Порядка. Если бы с умом делал, а то ведь прет напролом да еще нами прикрывается.

– Ладно, иди, мне работать надо. Оставь папирос с пяток.

Юрьевна вытряхнула полпачки папирос на стол и ушла. Щербинин посмотрел вслед былой своей активистке, – старенькая кофтенка, смятая юбка, худые девчоночьи ноги в сморщенных чулках и старых туфлях, – вздохнул. Верный старый помощник.

За год работы в районе он почти не встретил соратников своей молодости. Одни погибли на фронтах, другие разъехались, третьи поумирали или вышли на пенсию. В жизни хозяйничало новое поколение, другие, более молодые люди. Они выросли уже при Советской власти и вроде бы не замечали тех изменений, которые волновали Щербинина. А его волновало многое.

Техника была такая, о которой Щербинин прежде лишь мечтал: отечественные тракторы новейших марок, мощные и надежные в работе, самоходные комбайны, не сравнимые ни со «Сталинцами», ни с саратовскими СЗК, хорошие грузовики. Даже картошку сажали и копали машиной. Ушли навечно с полей лошади, на скотных дворах были подвесные дороги, а в совхозе и автопоилки, в каждом доме колхозника электрический свет и радио, в селах – клубы со стационарными киноустановками, библиотеки, больницы, школы. Что еще надо? Давняя мечта стала явью, несмотря на тяжкие годы войны, потери и общую разруху, о. которой все в один голос говорят, что она была страшной.

Впрочем, достижения признают, но относятся к ним слишком уж буднично, привычно. Главные эти достижения почему-то заслоняются временными организационными просчетами и мелочью вроде того, что в продаже мало мяса и молока. Но, если разобраться, это не такая уж и мелочь, потому что Хмелевская округа издавна считалась богатым животноводческим краем, мясо, молоко, рыба здесь были всегда, за исключением редких лет, вроде 1921 года, когда засухи оборачивались катастрофой для всего хозяйства. Конечно, при-родно-экономические условия в районе после затопления изменились, но тем более недопустимы грубые организационные просчеты, тем более нельзя позволять, чтобы вопросы частного порядка перерастали в проблемы. А таких вопросов наберется немало, и они стали проблемами из-за плохого руководства районом.

Надо продумать все детально и выступить, на конференции, начать об этом серьезный разговор.

Вот уже год он работает рядом с Баховеем. Нет, не просто рядом, а вместе с Баховеем, в одной упряжке. Он член бюро райкома, к тому же председатель райсовета, и любой избиратель может спросить у него объяснений. Товарищ Щербинин, мы доверили вам власть, мы наделили вас правами, а вы оказались в роли мальчика на побегушках у дяди, которого вы сейчас обвиняете. Расскажите партконференции, за что вы его обвиняете.

– Расскажу. Но и вы не молчите, иначе решение может быть недостаточно объективным. Уж не за то ли, что у вас слабые руки, и Баховей взял вожжи, которые вы не смогли удержать?

– Дорогой товарищ Щербинин, но Баховей тоже наш избранник, и на нашей конференции будет иметь силу то решение, за которое проголосует большинство. И пожалуй, это будет все-таки решение, подготовленное Баховеем, потому что он знает нужды района лучше, чем председатель колхоза, изучивший лишь свое хозяйство.

– Но почти все председатели присутствуют на конференции, они выскажутся, нарисуют реальную картину положения дел в районе, и можно будет принять объективное, решение. И мы сделаем это.

– Плюнь, отец, не верю я этому.

– А чему ты вообще веришь, Ким?

– Я неверующий. Прежде верил в мать и отца, потому что любил их. Вера – это ведь любовь, сильная, преданная любовь. Вот я и верил в мать и отца. Но отцом я звал Балагурова. Ведь должен же я иметь отца, если есть мать? Вот она и дала мне отца и сделала меня Балагуровым. Она любила меня и заботилась о моем будущем. Кто же тогда мог обо мне позаботиться, если тебя не было? Но ты подожди, не перебивай, не хмурься. Я ведь ушел от матери, я больше не верю в ее любовь, в ее правоту. Я и живу-то здесь только потому, что ждал тебя и хотел увидеть своими глазами.

– Но ты не пришел и ко мне.

– Я ведь не знаю тебя. Прежде, в юности, я считал тебя героем. Потом, до самой встречи, ты был для меня просто сильным человеком, нетерпимым ко всякой фальши и полуправде, неспособным на компромиссы.

– И ты обманулся?

– Да нет, я ведь говорил, кажется, что ты мне чем-то нравишься. Но дело уже не в этом. Я сегодня несколько пьян, извини, это случается со мной в последние годы. Я думаю, ты слабее той невидимой силы, которая управляет жизнью. Знаешь, у Гоголя в «Тарасе Бульбе» есть хорошая сценка: связали Тараса ляхи, а он плачет: «Эх, старость, старость!» Но не старость была виною, заметил Гоголь, сила одолела силу.

– Не то. Наша сила с нами, ее не одолеешь – это революционная сила нового.

– Нового? Ты продолжаешь жить в том времени и думаешь словами того времени. И оно, то время, живет в тебе и не может не жить, потому что ты хранил свое время в себе. Один наш поэт, молодой и талантливый, сказал...

– Сопляк ты. Не знаю, что сказал твой поэт, а наш, революционный, говорил прямо: «Мы диалектику учили не по Гегелю...»

– Значит, плохо учили.

«...Бряцанием боев...» Что? Плохо учили? Катись-ка к чертовой матери. Да, да, катись и не оглядывайся!..

Уф-ф, до чего можно дойти в этих раздумьях! Сам с собой разговариваешь как тронутый, ах, черт!

Щербинин оглядел пустой кабинет – сумрачно, портьеры полуспущены, на дворе осенняя низкая облачность, – налил из графина воды, напился. Надо же, в глотке даже пересохло, будто речь произносил.

С Кимом всегда так. Сколько раз встречались, и никакого толку. Наверно, потому, что они не уступали друг другу ни в чем. «Отцы и дети!» – усмехался Ким, кривя губы. Нет, не в этом было дело, он неглупый парень и все понимает, но еще не может сделать правильных выводов. В его пору

Щербинин тоже ломал и перекраивал мир, но у него были на это веские основания, а у Кима нет таких оснований и не может быть. Просто он хочет идти быстрее и дальше отца, он негодует на медлительность отца и его мира, не понимает этой медлительности, а сам не сможет идти самостоятельно, если отвергнет отца. Вот он и мечется. И только отец может и должен помочь ему, помочь даже ценой каких-то уступок, невозможных для себя, но необходимых и возможных для сына.

Да он и так уже сделал несколько уступок, причем сделал себе, а не сыну, и уступки такие, какие в молодости были немыслимы. Разве в тридцатом году он женился бы на дочери своего классового врага? Да никогда, ни при каких обстоятельствах! А сейчас он живет с Глашей, хотя по-прежнему, ну пусть не любит, просто сердце лежит к Ольге. И Ольга думает о нем, а живет с Балагуровым, который улыбается ему на людях и подает руку. И у Щербинина хватает сил не встречаться с Ольгой и быть близким с Глашей, которая отвлекает его от боли и бережет от унижений в любви. Да, сил хватает, все верно. И с Балагуровым он встречается почти каждый день и работает вместе с ним, и Балагуров1 поддерживает его в работе, и нельзя отвергнуть эту поддержку, потому что она делается не для него лично, а для дела, для общего нашего дела.

Нет, прежде он не мог бы представить этого, не смог бы оправдать. И вот Ким не оправдывает, он ушел от матери и не пришел к отцу, он живет один и не хочет понять, чтр, кроме своих чувств и желаний, его отец думает еще о деле, о той общей жизни, которую он скоро оставит и сын будет в ней хозяином.

– Добрый день, Андрей Григорьевич! Не помешаю?

Балагуров улыбался у двери просительно и дружелюбно. Он повесил у входа шляпу, прошел грязными сапогами по ковровой дорожке, сел перед ним на стул. Руку не подает, когда они одни, остерегается.

– Посоветоваться пришел. Один ум, говорят, хорошо, а два еще лучше. – Балагуров показал в улыбке белые редкие зубы, вытер платком потную лысину.

Плащ не снял, видно, не надолго. Давай, давай, выкладывай, второй секретарь.

– Я насчет конференции, – сказал Балагуров. – Доклад Баховей подготовил полностью, завтра бюро. Ничего нового, конечно. Вот я и пришел.

Балагуров не глядел в глаза, он глядел либо выше, на морщинистый лоб Щербинина, либо ниже, на тонкий его нос с широкими нервными ноздрями, на твердо сжатый тонкогубый рот или на подбородок, худой, костистый, остро выступающий.

– По-моему, на бюро не стоит особо возражать, просто воздержимся от голосования. А на конференции вы как председатель райсовета и член бюро могли бы выступить, я поддержу, выступят Межов с Мытариным, остальное доделает конференция.

– Ладно, – сказал Щербинин. – Свое выступление я готовлю, и меня можно не агитировать.

– Ну так я побегу, дел по горло. До свиданья. Деловитый какой. Деловитый и озабоченный.

Он поддержит!

– Войдите, – сказал Щербинин, услышав робкий стук в дверь.

Вошел худородный Сеня Хромкин, похожий на подростка, сдернул с большой головы мокрую кепчонку. Как головастик.

К полсотне, наверно, подкатило, а все будто мальчишка. Не иначе с каким-нибудь изобретением. С детства возится с железками, всю жизнь что-то изобретает. Подсмеиваются над ним, никто всерьез не принимает и по имени не зовет: Хромкин и Хромкин. А у него ведь и фамилия есть. Как же его фамилия? Громкая какая-то фамилия, гордая...

Сеня встал неподалеку от стола, прокашлялся, сунул мятую кепчонку под левую косую руку (ее вывернула ему еще до войны одна изобретенная им машина) и достал из-за пазухи свернутый вчетверо листок.

– Вот тут все написано, Андрей Григорьевич, почитайте. Феня заругала меня: с железками вожусь, а про молоко для детей забываю. Вот я сочинил машину, которая делает молоко.

Щербинин взял листок, стал читать. «Если овечью шерсть может заменить искусственное волокно, то и корову может заменить машина. По этому чертежу видно (см. ниже), как сено и солома, а также силос и прочий фураж проходят через машину и образуют молоко, годное для настоящего питания людей, а также на масло и другие нужды». Внизу был чертеж машины и рисунок ее, с подробными пояснениями к узлам и деталям.

Щербинин положил листок на край стола.

– Не пойдет? – спросил Сеня, привыкший к неудачам.

– Не пойдет. Для твоей машины корма нужны, а кормов у нас нет. Да и какой смысл заменять корову машиной, если ей тоже сено подавай.

– Можно и солому, только больше понадобится. – Сеня виновато улыбнулся. – И мотор еще надо, чтобы ее вращать, электроэнергию.

– Вот видишь.

Сеня взял листок, сунул его бережно за пазуху, надел кепчонку на пушистую голову и улыбнулся. Раздумчиво улыбнулся, что-то соображая и исправляя. Он верил в свою машину, глаза его возбужденно блестели, он мысленно перекраивал чертеж механической коровы. Конечно же, он сделает ее, он заменит живую корову, с которой столько хлопот, простой и удобной машиной.

Щербинин был смущен откликом его веры в себе и посмотрел на маленького мужичка опасливо. И вдруг потянулся к своим бумагам; расчетам, цифровым показателям и схемам. Он тоже надеялся на их силу и необходимость, но разве он сможет уложить живую жизнь в эти бумаги, заставить идти ее по заранее вычисленной программе? Фу, черт, куда ударился, в любительский идеализм! Надо же.

– Как ты живешь, Сеня?

Хромкин был уже у порога и взялся за ручку двери. Он обернулся на голос, но, занятый своими мыслями, не понял вопроса.

– Как ты живешь? – повторил Щербинин. – Семья как, дети?

– Спасибо, Андрей Григорьевич, хорошо живу, спасибо. Четверо детей да мы с Феней, всего шесть человек, живем дружно, оба работаем. Феия свинаркой в колхозе, я в потребсоюзе, хлеб вожу из пекарни в магазин.

– Это какая Феня, Цыганка, что ли?

– Она, она, Цыганка! – обрадовался Сеня. – Красавица она у меня, умная. Если бы не она, пропал бы я с четверыми. До свиданьица! – И поспешно вышел.

Щербинин удивился. Феня, по-уличному Цыганка, в самом деле была красавицей, и непонятно, как она стала женой Хромкина. Щербинин помнил ее дерзкой бесшабашной девицей, которая и к нему подбивала клинья, к сорокалетнему почти мужику, хотя ей тогда было не больше восемнадцати. Вот, значит, за Сеню вышла, и четверо детей. Непонятно. Как он не догадался спросить, когда встретил её. в свинарнике недавно? И ведь кто-то, Баховей или Мытарин, называл и ее Хромкиной, а он как-то пропустил, не подумал о Сене, даже мысли не возникло, что она может быть женой Сени. Поди, помыкает им, командует. Сошлись хрен с лаптем, четверо детей и машину вместо коровы изобретают. Как же его фамилия? Громкая какая-то фамилия...

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Сел паром на мели – три рубли,

Сняли паром с мели – три рубли,

Попили, поели – три рубли.

Итого: тридцать три рубли!

Счет волжского паромщика хозяину. Фольклор

I

Снега еще не было, но ледостав на Волге две недели как закончился; морозы стояли под двадцать, и по заливу бегали проворные председательские «козлики» и легкие грузовики ГАЗ-51. Бегали радостно, потому что дорога была гладкая, обширная, а когда со льда вкатывались на землю, то не боялись засесть в каком-нибудь овражке, на разбитой дамбе или в грязной глубокой луже – все было намертво схвачено морозцсм, надежно зацементировано, только слегка трясло на мелких кочках, как на булыжной мостовой. К тому же этот зимний путь был и значительно короче для большинства колхозов: Хмелевка находилась у самой границы с соседним Суходольским районом. Это невыгодное местоположение райцентра еще более усложнилось с образованием водохранилища: все приречные села и деревни левобережья были отодвинуты в степь, пойму затопили, и узкая, изогнутая полоса уцелевших земель района по конфигурации стала напоминать почти правильный серп, или, как весело определил Балагуров, разглядывая однажды новую карту, – большой вопрос, основанием которого была территория полуострова с Хмелевкой на нем. Прямо не райцентр, а Петербург – все деревни отсюда дальние.

Собираясь в трехдневную поездку по колхозам и сельсоветам, Щербинин составил маршрут: из Хмелевки ударить по диагонали через водохранилище прямо в Хляби, самое дальнее село, на острие «вопроса», а возвращаться не налегке, по гладкому льду, а земной полуокружностью этого «вопроса», заезжая в каждое село и бригадную деревню. То есть обратный путь и был бы, собственно, работой, сбором тех фактов, впечатлений и разных забот, груз которых (а Щербинин знал, что это будет большой груз) станет нарастать исподволь, постепенно.

С собой он взял газетчика Курепчикова, за которого просил накануне узнавший о поездке Колокольцев.

Одеты были по-зимнему: шофер дядя Вася в полушубке и в чесанках с галошами, а Щербинин с Курепчиковым в пальто и в ботинках на меху, у Щербинина поверх ботинок еще и теплые калоши «прощай молодость» – настояла Глаша: надень, обязательно надень, а то вдруг снегу навалит, вдруг морозы завернут злее. Квохтала вокруг него, распустив крылья, глядела умоляюще, выпятив набухающий живот.

Щербинин сидел рядом с дядей Васей, глядел на туго натянутый гладкий лед перед собой, гулкий, позванивающий, а видел этот Глашин живот. Небольшой еще, четырехмесячный, но Глаша выпячивала его, хвалилась им, как обновой, и он вздымался угрожающе гордо и беспомощно, задирая платье на ее коленях. Глаша была безоглядно счастлива первой своей беременностью, к ней будто вернулась молодость, она осмелела, стала нежней и ночью, в постели, прижималась к нему с девичьей стыдливостью и волнением, оживляя в нем задавленные годами желания.

– А вот рыболовы, – сказал дядя Вася. – Заедем поглядим?

– Хорошо бы, – подал сзади голос Курепчиков. – Можно снимки сделать для страницы выходного дня.

– Заезжай, – подумав, разрешил Щербинин, вовсе не ради любопытства дяди Васи, непричастного к рыбалке.

Дядя Вася был лишь на два года старше Щербинина, он всегда работал в исполкоме, сперва кучером, потом шофером, и всегда его звали дядей Васей, в том числе и Щербинин – наверное, потому, что женился дядя Вася рано, шестнадцати лет, оказался плодовитым и ко времени взрослости своих ровесников имел уже не одного ребенка.

Слева у лесистой оконечности полуострова, где летом разворачивались к пристани пароходы, темнела на льду около десятка рыболовов. Не доехав до них метров двести, дядя Вася начал притормаживать, чтобы «козлика» не занесло, и остановился шагах в двадцати от рыболовов, когда лед стал слегка потрескивать.

– Не провалимся, это он так, пугает, – сказал дядя Вася. – Беги, тружельник, сымай!

Из машины выскочил, хлопнув дверцей, Курепчиков, припал тут же на одно колено, приложился, щелкнул фотоаппаратом – общий план. И побежал к рыболовам узнать и снять самого удачливого. Дядя Вася, распахнув дверцу со своей стороны, следил за ним с интересом. Щербинин достал папиросы, закурил.

Солнце угадывалось розовым мячом, лежащим справа, на Коммунской горе, игольчато мерцал в морозном воздухе знобкий утренний иней. Ветра не было, но низкая серая наволочь заметно ползла с запада, из гнилого угла, обещая потепление и снег. Пора бы уж в декабре-то быть и снегу.

– Опять Парфенька Шатунов! – восхитился дядя Вася, увидев вставшего у лунки маленького рыболова с большой рыбой. – Должно быть, щука. – И не выдержал, выскочил из машины, низенький, легкий, по-мальчишески разбежался и поехал по льду, как на коньках.

Щербинин невольно улыбнулся. Вот ведь, седьмой десяток человеку, на двух войнах был, детей вырастил колхозную бригаду, внуков сейчас полон двор, как цыплят, и работает всю жизнь с малых лет. Характер, что ли, такой птичий?

А дядя Вася катился уже обратно и нетерпеливо показывал «руками, какая большая рыба поймана.

– Опять Парфенька отличился! – сказал он, часто дыша и усаживаясь за руль. – Щучка фунтов на десять, а то и больше. – Оглянулся на влезавшего в машину Курепчикова, поторопил: – Живей, поехали!

«Козел» взревел, крутнул на месте задними колесами и, зацепившись, покатил, набирая скорость, дальше.

– Вы кого фотографировали, Курепчиков?

– То есть как кого? – испугался Курепчиков. – Рыболовов. Они удят и блеснят, товарищ Щербинин, это не промысловый лов, разрешено каждому. Мы даем страничку выходного дня, эти снимки как раз подойдут. А Шатунов – самый известный удильщик.

– Разве сегодня выходной день?

– Н-нет, но э-это ведь неважно, э-э-это ведь страница так называется, товарищ Щербинин.

– Как называется, так надо и делать. Кто еще там был, кроме Шатунова?

– Заботкин был. Сухостоев. Майор Примак...

– Начальство, значит. Культурно отдыхают за счет государства. А рядом с ними колхозники, рабочие. Если писать, то – фельетон, а не воскресную заметку с картинками. Понятно?

– Понятно, товарищ Щербинин. Только я фельетонов не умею, я лирические заметки. Фельетоны у нас пишет ваш сын.

– Учиться надо. На лирике не проживешь.

В машине установилось тягостно-напряженное, молчание. Слышно было лишь шуршание шин по льду да тянучий гуд хорошо отрегулированного мотора. Оба обиделись, подумал Щербинин с сожалением, благодушия их лишил, бездумного спокойствия. Ванька Балагуров* тут посмеялся бы, пожурил, и дело с концом, а у меня драматический случай: советские рабочие и служащие занимаются рыбалкой в служебное время. Но ведь случай в самом деле драматический: руководители районных организаций, члены партии бросили, по существу, свои посты, забыли о своих обязанностях и долге, чтобы доставить себе удовольствие! Майор Примак возглавляет военкомат и является членом бюро; Сухостоев – начальник районного отдела милиции, подполковник; Заботкин возглавляет все торгующие организации района..: Как они говорят со своими подчиненными, как осмеливаются требовать соблюдения трудовой дисциплины?!

Щербинин закурил, успокаиваясь, и подумал, что Балагуров может и уклониться от наказания этих людей, обратит все в шутку, посмеется, постыдит. Он и прежде был незлобив и своей веселостью, непосредственностью разряжал строго-сосредоточенную рабочую атмосферу райисполкома, создаваемую Щербининым. И работать любил.

– Вон и Хляби видать, – сказал дальнозоркий дядя Вася. – Минут через десять – пятнадцать будем там. А летом четыре часа плюхаешь кругалем.

– Дороги у нас ни к черту, – откликнулся Щербинин.

Хляби обозначились приметной водонапорной башней, вставшей на мысу голого полуострова, как гриб боровик.

Здесь, в Хлябах, начинал свою карьеру Василий Баранов, по-уличному Баран, нынешний хмелевский поп. Веселый был, живой, быстрый парень. Как он превратился в священника, почему?..

«Козел» с ходу выпрыгнул на пологий песчаный берег, прокатился мимо воданапорной башни с широким железным баком – грибом наверху; и помчал своих седоков по центральной улице.

Подъехали к сельсовету с флагом над крыльцом. Председатель Репкин был на месте, выскочил встречать:

– Товарищ Щербинин! Рад вас видеть.

Будто приехали только для того, чтобы доставить ему радость.

– Вы со мной будете или самостоятельно? – спросил Щербинин Курепчикова.

– С вами, товарищ Щербинин. Редактор велел быть неотлучно, как адъютанту, ты, говорит, быстро пишешь, занеси каждое слово, а потом разберемся.

Щербинин усмехнулся и вышел из машины.

– Ладно, идем, адъютант. Вечером посмотрю, какой ты скорописец.

Поздним вечером, собираясь ложиться спать в доме приезжих села Уютное, Щербинин просмотрел записи своего «адъютанта» за прошедший день. Курепчиков в это время играл с дядей Васей за столом в шашки и, волнуясь от неизвестности оценки, частенько поглядывал на свой блокнот в костлявых руках страшного Щербинина. Не председатель райисполкома, а разбойник. Сидит на кровати, вцепившись в блокнот, лицо, перехлестнутое с одной стороны черной повязкой, сердито.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю