355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Жуков » Дом для внука » Текст книги (страница 14)
Дом для внука
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 21:12

Текст книги "Дом для внука"


Автор книги: Анатолий Жуков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 21 страниц)

– Сильную ты нашел поддержку, Сережа.

– Я не искал, сама пришла. Если бы не эта поддержка, меня бы уже выгнали и фермы никакой не было бы – столько денег всадили в это утководство, Владыкин со мной перестал говорить и о нарушениях не заикается, подписывает наши общие грехи молча. Серьезный старичина, я перед ним мальчишкой себя чувствую.

– Прежний директор у него по струнке ходил.

– Я знаю, мама. Ты ешь, ешь больше, не отвлекайся.

– Да я уже сыта, Сережа, сколько мне надо. К тому же на ночь. Баховея нынче во сне увижу – так и стоит перед глазами, расстроенный, удивленный: ученики обидели!

Межов улыбнулся:

– А я, наверно, всех стариков сразу – и Владыкина, и отца, и Балагурова со Щербининым. Сейчас вот сидел за газетами, о нашей конференции вспоминал и подумал: а как бы отец повел себя сейчас, чью сторону бы занял? Как ты считаешь?

– Трудно сказать, Сережа. За эти годы столько всего мы пережили, сразу не ответишь. Он ведь вместе с ними со всеми работал, можно сказать, воспитал их, особенно Щербинина. Да и Баховей комсомольцем подражал ему во всем, даже ходил вразвалку, как ты сейчас. Он и Щербинину подражал, но тоже внешне. Тот назвал сына новым именем Ким, и Баховей выбрал похожее, только еще мудренее – Мэлор. – Елена Павловна встала, налила себе стакан молока. – Но человек он, безусловно, честный, искренний. Конечно, постарел, отстал, консервативен. Все мы к старости немножко консервативны, что делать. Ты бы, Сережа, все-таки держался поближе к Щербинину. Ему трудно еще почувствовать нынешнее время, привыкнуть, понять вас, молодых, но человек он – редкой чистоты и искренности.

Отец любил его. Давай пить молоко и спать, спать. Завтра опять вскочишь в шесть часов. Посуду я уберу сама.

– Да, первый час уже. – Межов встал, привычно поцеловал мать в щеку: – Спокойной ночи. – И пошел в– свою комнату раздеваться.

Уже раздевшись, разобрав постель и выключив свет, вспомнил о статье в районной газете и, в трусах и майке, босиком прошлепал на кухню:

– Учительницу Лидию Гундорову ты хорошо знаешь, мама?

– В общем, знаю. А что?

– Толковую она статью о семье написала. У нее хорошая семья?

– У нее нет семьи – девушка. Теперь вряд ли выйдет: за тридцать уже.

– Странно. Пишет так, будто и любовь большую пережила, и детей кучу вырастила. Видимо, от тоски по семье.

– Вероятно. Детей очень любит, все время отдает им, школе. Где-то в Европе, кажется, в Англии существует закон: в младших классах учительницами работают только девушки, вышла замуж – ищи другую работу. Закон со смыслом, хотя и жестокий.

– М-м, интересно. А ты мудрая, мама, кладезь мудрости.

– Спать сейчас же, разговорился! – И Елена Павловна замахнулась на него ложкой.

Межов шутливо втянул голову в плечи и побежал к себе, нырнул по-мальчишески в постель. И тут же осудил себя за это мальчишество: чему возрадовался? Тому, что в мире существуют разумные суровые законы? Они всегда существовали. Только он как-то не задумывался, что даже такие чувства можно использовать в рациональных целях, причем с успехом и удовлетворением для обеих сторон. И сразу вспомнил о хлебовозе потребсоюза Сене Хромкине, которого на днях увидел на улице за испытанием самодельной машины. Нелепая какая-то машина, мотоциклетный мотор, на лыжах, движителем служит колесо с грубыми лопастями – все сделано вручную, с выдумкой. Человек помешался на технике, а работает в отрыве от нее. Почему бы не использовать эту его страсть? Например, в животноводстве – самый слабый участок по. механизации труда. Сделать .его механиком по трудоемким процессам – и пусть выдумывает. Почему его до сих пор не приставили к технике? Потому что не принимали всерьез, считали блаженным? Именно поэтому, обычная деревенская косность.

Межов вытянулся под одеялом, приказал себе спать, расслабил все мышцы, подумал о том, что они расслаблены, отдыхают, все тело отдыхает, кровь идет к ногам, они теплеют, дыхание становится реже, глубже, сердце замедляет свою работу, сознание выключается...

Через несколько минут он спал.

XIV

Щербинин надел пальто, шапку, взял шерстяные, связанные Глашей, перчатки.

– А шарф-то, шарф! Опять забыл? – Глаша подбежала к нему, на ходу стянув с вешалки шарф, привскочила, ткнувшись животом в Щербинина, и накинула шарф ему на шею, – Запахни плотнее.

– Нынче вроде не холодно.

– Какой не холодно, окна вон как закуржавели! – И, опять встав на цыпочки, закутала его морщинистую худую шею, застегнула верхнюю пуговицу пальто. – А ты поменьше кури, я угорела за ночь с тобой.

Упрекала, а глаза сияли от любви, от счастья, от возможности заботиться о своем мужике, хозяине дома. Глаша еще больше располнела с беременностью, стала пышной, белой, девичьи, ни разу не кормившие груди стояли торчком – вот-вот проткнут кофточку твердыми сосками. А говорят, сорок лет – бабий век.

– Ну, до вечера. – Щербинин погладил ее по гладким светлым волосам, собранным на затылке в большой узел.

Пешком до центра было минут двадцать, дядя Вася предлагал подвозить его, но Щербинин отказался: утренние прогулки заменяли ему физзарядку, которой он не занимался.

На улице в самом деле было морозно, нос сразу защипало, дыхание вылетело белым паром. И снег под ногами скрипел визгливо, сухо – значит, далеко за двадцать градусов. На Севере он знавал больше сорока, но воздух там суше, разреженный, мороз переносится легче. Только устаешь быстро, но это от питания еще зависит.

У мастерских РТС его догнал большеносый Веткин, главный инженер, весело поздоровался.

– Не пьешь? – спросил Щербинин, подав ему руку.

– Держусь, – сказал Веткин. – Свет увидел. Я ведь, Андрей Григорьевич, рожден инженером, я машины больше жизни люблю, а столько лет трубил председателем. Вот отвык только немного, подзабыл кое-что.

– Ладно, идем, покажешь свои владения. Как здоровье директора?

– Лежит. В прошлом месяце выписали, через неделю второй инфаркт. Теперь, врачи говорят, на пенсию. Да и годы сказываются, шестьдесят скоро стукнет.

Щербинин вздохнул. Он отметил свое шестидесятилетие почти три года назад, тоже пора уходить, но разве уйдешь сейчас, когда столько работы, разве можно уходить, не закончив свои дела? И заканчивает ли кто-нибудь их вообще?

Мастерские здесь были прежние, известные Щербинину, построенные при его содействии и прямом участии еще в тридцатых годах. Делали просторные, с запасом, но потом, видно, и они стали тесноваты, после войны, как сообщил Веткин, пристроили еще одно помещение для мотороремонтного цеха.

Пошли в кузнечный, расположенный рядом с литейкой, в которой было душновато, воняло горелой землей от формовок, из щелей печной рубашки вились зеленые струйки дыма. Сюда Щербинин только заглянул. В кузнечном было свежо, работали мощные вентиляторы, но стоял несусветный шум. Грохали два механических молота и мял железо большой пресс, каких Щербинин не видел. Да и молоты поставлены позже, тогда здесь простые наковальни были, пудовые кувалды в руках дюжих молотобойцев. Сейчас молотобойцы превратились в подручных кузнеца, подавали и помогали поворачивать под молотом раскаленные заготовки, а кузнец только нажимал ногой на педаль и регулировал силу удара, следя за работой.

Знакомых Щербинин здесь не увидел, не было их, его сверстников, а те, что помоложе, остались, должно быть, на войне. У молотов и у пресса стояли в фартуках поверх комбинезонов мужчины, которые тогда бегали без штанов.

В ремонтно-сборочном, длинном и высоком как вокзал, двумя рядами стояли разобранные тракторы. От одних остались только рамы на козлах, другие были на своих гусеницах, но без двигателей, у третьих разобрана ходовая часть – обычная, очень живая картина. У тракторов хлопочут люди, переговариваются, смеются, слышны стук молотка, звон сорвавшегося ключа, пахнет соляркой, керосином, железом.

Веткин чувствовал себя как рыба в воде, и Щербинин уже подумал, что его как-то надо поощрить, отметить его работу, но тут услышал татарскую речь, насторожился и спросил, чьи стоят тракторы. Оказалось, что большинство их из Татарии. И мотороремонтный цех весь был забит моторами оттуда.

– Левые заказы выполняешь? – спросил он Веткина.

– Вынужден. – Веткин развел руками. – У наших колхозов денег нет, а эти платят сразу. Мы же на хозрасчете, Андрей Григорьевич. Что заработали, то и наше.

– Все это ты объяснишь на ближайшем бюро райкома. Своя техника стоит неисправной, а ты на леваках план выполняешь! Де-елец!

Веткин стал оправдываться: он брал заказы только на моторы, тракторов здесь всего восемь штук, не брать их он не мог, потому что денег нет, а нам не только план выполнять, нам зарплату рабочим платить нечем, до Нового года как-то надо дотянуть, а потом колхозам начнут отпускать ссуды, и мы примемся за свою технику. Балагуров об этом знает.

Щербинин плюнул и не стал больше разговаривать.

Черт знает что такое! На коровах, что ли, собираются сеять. И опять Балагуров влез, поощряет сомнительную предприимчивость.

Едва сдерживаясь от ругани, Щербинин посмотрел на расстроенного Веткина и поспешно вышел.

Балагуров, Балагуров, везде Балагуров! Вчера объявил, что поедет с делегацией за опытом к соседям. Какой опыт, когда речь идет лишь о больших обязательствах! И вообще опыту научиться нельзя, можно усвоить мысль нового, а такой мысли, судя по газетам, у соседей нет, и незачем отрывать людей от дела, тратить попусту государственные деньги. Щербинин так и сказал. Потом Балагуров возобновил надоевший разговор о ремеслах, кустарных промыслах, и опять Щербинин назвал это блажью – будущее районной экономики не позади, а впереди, это знает любой, у кого на плечах голова, а не молдаванская тыква. Конечно, Балагуров оскорбился, его голова похожа на тыкву, но сколько же можно выслушивать его скороспелые прожекты, которые он готов претворить в жизнь.

В райисполкоме, едва разделся, пришла Юрьевна с папироской, пожаловалась, что Баховей поставил ей двойку по истории.

– Учить уроки надо лучше, – сказал строго Щербинин. – На пенсию пора, а ты без аттестата Зрелости. Позор!

Юрьевна поняла, что он шутит, улыбнулась.

– Я учу, да внук мешает, и память Стала плохая. Такой крикливый удался, не дай бог тебе такого. И чего ты на старости лет вздумал! Или Глаша настояла?

– Наверстываю. Как ты со школой. Лютует Баховей-то?

– Нет, испугался он. Это в райкоме грудь вперед, из пиджака вылезал – «Дезертиры! Паникеры! Трусы!» – а здесь не колхозные председатели, не секретари парторганизаций.

– Ладно, давай работать. Много записалось на прием?

– Одиннадцать человек да одного ты сам вызывал. Егеря Мытарина. Приглашать?

– Приглашай по очереди.

Первой пришла самогонщица Кукурузина с жалобой на суровость участкового милиционера Феди-Васи, который отобрал у нее самогонный аппарат, самогон, конфисковал весь сахар и дрожжи. Сверх того в судебном порядке ее оштрафовали.

– Это что же это за такое, товарищ Щербинин! – причитала Кукурузина. – Сахар-то зачем отымать, дрожжи-то? Я, может, не для самогонки их, а для празднику запасла, тогда как? И штраф такой припаяли! Откудова у меня деньги, у вдовы, у погибшей семьи?!

– Какой еще погибшей?

– Да как же, мужик-то на фронте погиб, трое детей осталося, всех троих на ноги поставила – легко ли? Я уборщицей в потребсоюзе полсотни рублей получаю, проживешь на них? А Федя-Вася не понимает, забрал все и посадить грозится, нехристь.

– Знаю, докладывали. «Черной тучей» зовут твою самогонку, махорки в настой подмешиваешь.

Для крепости, что ли?

– Ей-богу нет, крест святой, не подмешиваю! – Кукурузина торопливо перекрестилась. – Травку, одну только травку-зверобой кладу, и больше ничего. Вот как перед иконой!

– Верующая, что ли? Ты же такой девкой была, такой работницей! Я на областной слет ударников тебя возил, вспомни-ка, стахановка!

Кукурузина вздохнула, концом шали вытерла глаза.

– Была стахановка, да вся вышла. Эх, товарищ Щербинин!.. Работать здоровья нету, износилась до время, а меньшой в школу ходит, последний год, одеть, надо, обуть, накормить.

– Так ты что, пришла ко мне за разрешением гнать самогонку? Или за отменой штрафа? Не отменят, это решение суда. Попадешься еще, посадят. Найди другую дополнительную работу, а то. дом спалишь своей самогонкой. Иди. До свиданья.

Проводив Кукурузину, Щербинин позвонил в райпотребсоюз Заботкину и посоветовал подыскать ей дополнительное занятие рубле! на тридцать, если она добросовестно работает. Заботкин сказал, что добросовестно, к Октябрьской грамоту дали.

– Вот и подберите что-нибудь. Она конкурент серьезный, отобьет у вас клиентуру, и план не выполните. Ладно, насчет обеспечения поговорим потом.

Следующие три посетителя были с квартирными вопросами – двое рабочих t леспромхоза и один учитель. Учителя Щербинин включил в список будущих жильцов восьми квартирного дома, который к весне обещали сдать, рабочим, позвонив их директору Ломакину и узнав, что оба без семей, летуны, пьяницы, отказал. Райисполком не богадельня, квартиру надо заработать, а пьянствовать можно и в общежитии – веселей в компании.

Пятым был священник Василий Баранов. От прежнего Васьки Баранова, удалого активиста, безбожника, ничего не осталось. Перед ним стоял длинноволосый бородатый старик в долгополом одеянии, смиренно сутулился и глядел виновато, просительно, держа в руке шапку.

– Сядь, Василий, не в церкви.

Отец Василий присел с краешку у стола, положил на колени шапку. Видно было, чувствовал он себя неловко.

– Ну, слушаю. Что привело тебя в эти греховные стены?

– Власть не греховна, товарищ Щербинин, «всякая власть – от бога. – Отец Василий комкал кривыми, в рубцах пальцами шапку. – А привела меня нужда. Храм топить нечем, сторожку, избу. С осени завезли немного дров, кончились. Трактор надо с санями – в лесу они, перепилены и

сложены, только привезти. Мы уплатим, сколько стоит, наличными.

– Что у тебя с руками?

– Перебили в лагере.

– Расскажи по порядку, я ничего не знаю. Отец Василий, не переставая терзать шапку кривыми изуродованными пальцами, рассказал, что на второй день войны он сдал сельсовет в Хлябях секретарю и через три недели был на фронте. Ему дали взвод – человек грамотный, подготовленный, действительную отслужил отделенным командиром. Через неделю он был уже ротным – под Киевом такая мясорубка была, вспомнить страшно. Потом окружение и плен. Отбиваться было нечем, боеприпасы кончились, много раненых. Увезли в Германию, потом переправили в Норвегию – тех, которые выжили. Обращались хуже, чем со скотом. Он тогда еще непокорный был, неверующий, два раза бежал с фронтовыми дружками, но оба раза неудачно. Ну, потом камень долбил три с лишним года, похоронил почти всю свою роту, четверо осталось, и решился еще на один побег – тогда и перебили руки.

В апреле сорок пятого лагерь восстал, уничтожили охрану, вооружились и конец войны встретили как солдаты. Его батальонным выбрали, дождались наших. Видел Коллонтай. Она тогда была послом, кажется, в Швеции и приезжала для отправки военнопленных на родину. Везли морем... Через два года из дома сообщили, что жена с младшим сыном утонули в Волге, старший – помер. Вот тогда он и дал зарок, если останется живым, посвятить себя богу и служению людям, братьям во Христе. Вот теперь служит.

Отец Василий, завернув полу своего одеяния, достал платок, высморкался, вытер красные глаза.

Щербинин закурил. Окутавшись дымом, сказал с горестным сожалением:

– А я . думал, ты сильнее. Молодость свою предал, людей, которые верили тебе, выбрали тебя, властью.

– Грех это, – смиренно молвил отец Василии. – Никто не властен над людьми, кроме бога.

– Как же не властен, когда тебя так мытарили?

– Бог послал нам испытания за грехи наши, чтобы очиститься, предуготовиться к лучшей жизни на том свете.

Щербинин вздохнул:

– Нет, Василий, если на этом свете мы, живые, ничего не сделаем для живых, зачем же нам жить на том свете для мертвых? Какой смысл?

– Смысл жизни – в служении всевышнему.

Говорить больше не хотелось. Перед ним сидел не товарищ, не союзник, даже не попутчик в этой жизни – слуга божий перед ним сидел, раб, чуждый своим смирением и непригодный к борьбе. Спросил только, не его ли прихожанка Кукурузина, самогонщица. И, услышав утвердительный ответ, посоветовал не распускать свою паству, иначе не видать ей царства божия. А насчет трактора позвонил в совхоз Межову, велел дать.

Затем зашла свинарка Феня Хромкина, крупная, сердитая, громкая, положила перед ним какую-то тетрадку в мазутных пятнах, стала горячо и требовательно говорить. А он еще видел перед собой Ваську Барана, молодого, веселого, решительного строителя социализма, образ которого затемняла тень волосатого1 старика, хлопотавшего о дровах, и не слышал новую посетительницу, не понимал. Только когда она выговорилась и умолкла, посмотрел осмысленно на нее, потом на список, посетителей, где под номером шестым значилась Буреломова. Вот, значит, какая серьезная фамилия у Сени Хромкина. Сколько раз вспоминал и не мог вспомнить.

– Что тебе, Феня?

– Я. же говорила, аль не слыхал?! Перевести его надо из возчиков куда-нибудь к железкам, житья никакого нет: до полночи стучит, после полночи чертит, пишет. Вот опять цельную тетрадку исписал, грому на него нету!

Щербинин взял тетрадку, перелистал – чертежи, рисунки, описание очередного Сениного изобретения. В конце прочитал: «Только машина может освободить человека от рабского труда и сделать его счастливым». И этот – верующий. В машины.

– Да еще в школе учится. Пятьдесят лет, а он за парту с молодыми – с ума сходит мужик.

Феня была нарядной по случаю этого посещения, в черной плюшевой жакетке, в пуховом белом платке, который она развязала, показывая черные, хорошо промытые и блестящие волосы, в новых чесанках с калошами, румяная не то от мороза, не то от волнения. Наверно, от волнения, потому и кричала так бестолково.

В девках она была красивой, бойкой, но слишком вольной и охочей до мужиков. Щербинин вспомнил, как он ездил в луга на сенокос, без кучера, на дрожках, и вечером Феня под каким-то предлогом отпросилась в село и поехала с ним. Села сзади и почти полдороги прижималась к нему грудью, беспричинно хохотала, а когда Щербинин прикрикнул на нее, разревелась и убежала опять в луга. Но не успокоилась, старалась попадаться ему на глаза, завлекала. Было ей тогда лет девятнадцать. Непонятно, как она вышла за Сеню Хромкина, такая смелая и красивая. В Хмелевке его никто всерьез не принимал – чудак, блаженный человек.

– Ругаешься, а сама за него вышла. Или не знала?

– А за кого мне выходить? До войны гуляла, а после войны женихов не осталось. Которые остались, так мне не достались – молодые невесты подросли. Переведи ты его куда-нибудь к железкам, Андрей Григорьич, Христом-богом прошу! – и поглядела на него с многообещающей бабьей мольбой. Она помнила о той давней неудаче в лугах и не понимала ее, единственную свою любовную неудачу: мужики сами липли к ней, ни один не пропускал даровщинку ни тогда, ни после, а к Щербинину ее тянуло, во сне видела; она тогда стыд и совесть позабыла, предлагала себя ему, непохожему на других и желанному.

Щербинин понял ее взгляд и невольно улыбнулся. Если бы вернуться в те годы, может быть, он не был бы таким строгим, хотя едва ли.

Он снял трубку и попросил соединить его с Веткиным. В РТС оказалось свободным место слесаря, но Щербинин, подумав, нашел это место неподходящим для Сени с его тягой к изобретательству.

Позвонил в совхоз Межову, тот обрадовался, сказал, что сам думал об этом, и предложил должность механика по трудоемким процессам в животноводстве. Это уже кое-что. У Мытарина в колхозе тоже есть, кажется, такая свободная единица, может, и там работы хватит.

– Вроде договорились, – сказал он Фене, положив трубку. – Будет твой Сеня механиком.

А она словно не слышала. Встала перед ним, закинула руки, поправляя темные волосы, повязала снежный свой платок, который надевала только по большим праздникам, и, вся красная от волнения и решимости, выдохнула:

– А я ведь тебя любила, Андрей Григорьевич! И пошла от него неспешно, колыхая широкими крутыми бедрами.

Проклятая баба! И годы не берут. Хотя какие еще годы, чуть постарше Глаши, муж – одна видимость.

Зашел Мытарин Яка. Снял у порога шапку, прошел к столу, сел осторожно на скрипнувший стул, достал из кармана кривую самодельную трубку.

– Курить-то можно? – спросил хмуро.

– Кури, – Щербинин не сводил с него пристального взгляда. – Я вызвал тебя, Яков, как егеря охотничьего хозяйства. До сих пор не знаю, что у нас есть и чем ты занимаешься.

Яка набил трубку самосадом из кисета, разжег, выпустил клуб желтого едучего дыма.

– Не на охоту собрался?

– Нет, – сказал Щербинин, – не до охоты.

– В бумагах зарылся, значит. Выкинь их. – В людях, Яков. Их не выкинешь.

– И их можно, не велика ценность.

– Ладно, давай ближе к делу. У меня мало времени.

– А у меня больше, что ли? – Яка затянулся так, что провалились плохо выбритые щеки, проглотил, из ноздрей хлынули две струи синего дыма. – Что же, слушай, рассказать недолго. Прежние бы лесные угодья, тогда конечно, а сейчас островки остались. Что у нас есть? Заяц есть, лиса, волков семей шесть осталось, лоси. Этих много и в Коммунском лесу, и в совхозном, у Яблоньки, и вокруг Уютного, где колония. Можно разрешить отстрел, а то посадки портят,

– Сколько?

– Отстрелять? Голов десять можно. Вокруг Уютного. А в совхозном и у Коммунской горы надо с годок подождать. Бобров после затопления много погибло, остались на Утице четыре семьи да на татарской речке семь. Белки нет, барсук вывелся, кабан тоже, косуля. И хоря мало, двух только видал.

– Куры целее будут.

– Нет, он полезный, сусликов жрет. И ласка, эта – мышей.

Задумался, расслабился и рассказал о ласке трогательную историю. О том, как она любит лошадей, как заплетает им косички ночью, а они стоят в это время, нежатся и думают свои лошадиные думы. Им приятно потому, что ласка любит соль, и вот слизывает пот с лошадиной шеи, а косички заплетает, гриву путает или узелок вяжет – для того, чтобы ей ловчее держаться: это лестница. А то тряхнет лошадь головой, и с гладкой гривы ласка сорвется, упадет. Вот она и заплетает косички. А лошади приятно, что шею, потную под хомутом, очистят, вылижут...

Это уж крестьянин в, нем говорит, а не охотник, подумал Щербинин, глядя на седого, горбоносого Яку, мечтательно сощурившего выпуклые лошадиные глаза.

Промысловой птицы тоже, оказывается, нет: уток всех видов – исчезли озера и места гнездовий, дудаков (дрофа – по-научному) – исчезли луга, степи; глухарей и тетеревов – слезы, им лес хороший нужен. И мелкая птица гибнет, эта от самолетов: раскидывают на поля разную гадость, сорняки уничтожать, и мрет все живое.

– Совхозное начальство жалуется: в Яблоньке волчица ягнят таскает, – сказал Щербинин.

– Знаю.

– Говорят, будто не волчица даже, а собака. То ли одичавшая, то ли бешеная.

– Слыхал и про это. Найду к весне.

Позвонила , Глаша, напомнила, что пора обедать. Щербинин досадливо сказал: помню, и опять уставился на Мытарина.

– Сиротское хозяйство, – подытожил Яка. – Пустой край. И земля не обиходована. Пашут ее в колено каждый год, переваливают, а удобрять некому, золой сделали. Весь район я пешком обошел – нет за ней догляду.

– Вот и давай поможем колхозникам, – сказал Щербинин. – Заселим полезным зверьем и птицей, обиходим. Одному трудно, а вместе, колхозами, большими коллективами – осилим.

Яка поглядел на него с сожалением:

– Как же осилишь, когда ни лесов, ни Волги, ни земли той нет! Ты меня не слушал, что ли?.. А в коллектив я не верю, ты знаешь, нечего напрасно говорить.

– А во что ты веришь, Яков?

– Ни во что, Андрей, ничего не осталось.

– А жизнь? Люди? С собой их возьмем, что ли? Пока живы, надо работать, надо стараться изменить и жизнь и людей. Мы воевали с тобой за это.

Яка вздохнул, поднялся, спрятал в карман полушубка свою вонючую трубку.

– Нельзя ничего изменить, Андрей. Жизнь от человека идет, а человек, пока у него есть рот и ж..., останется таким же. Вот если бы у него не было рта, стал бы он праведником, а так ему каждый день есть надо, три раза в день есть, хоть при той власти, хоть при этой – брюхо, как злодей, старого добра не помнит. – Яка надел шапку, кивнул на прощанье и пошел, косолапя, как медведь, из кабинета, большой, несогласный, самостоятельный, как всегда.

И этот пропал для дела. Индивидуалист. Собственник. И на редкость сильный человек. Как же он живет сейчас, чем?

Щербинин закурил. Вошла Юрьевна с бумагами на подпись, напомнила, что пора обедать, она сейчас пойдет.

– Иди, – разрешил Щербинин, не чувствуя голода: во рту сухость от папирос, покалывает немного печень. – Посетителям скажи, пусть заходят по очереди.

– Двое осталось. Примешь или завтра? – Приму.

Домой Щербинин возвращался к девяти часам.

Глаша встретила его выговором, накормила по горло, и всю ночь снилась невозможная чертовщина: Яка был председателем колхоза и говорил зажигательные речи; Васька Баран в поповском облачении вел бюро райкома и ругал Щербинина и Балагурова; молодая Феня плясала голой в лугах, среди цветов, тряся смуглыми, по-девичьи торчащими грудями; табун лошадей скакал в туче пыли по улице старой Хмелевки; Глаша стояла у его кровати, в ночной рубашке, с распущенными волосами, а маленькая ласка розовым язычком слизывала пот с ее шеи и сучила задними лапками – заплетала косички...

XV

Хмелевская партийно-правительственная делегация, как шутил Балагуров, ехала к соседям в составе семи человек: Иван Балагуров – руководитель делегации, Сергей Межов и Зоя Мытарина – представители от совхоза, Мязгут Киямутдинов и Феня Хромкина – представители колхозов, Градов-Моросинский – представитель Советской власти, Курепчиков – пресса. И был еще восьмой – попутчик из Хмелевки, направляющийся в Москву – ученый сын Баховея Мэлор Романович.

Заняли два купе в плацкартном вагоне. В одном разместились Балагуров, молодой Баховей, Градов-Моросинский и Мязгут, а на боковой полке Курепчиков; в другом, женском, Зоя и Феня, для охраны которых выделили Межова – он молодой, сильный, живет без жены и будет смотреть за женщинами с особым тщанием.

Разместившись, пошли в ресторан обедать. Балагуров был душой общества, постоянно шутил, смеялся и главенства своего не показывал. Перед обедом распили две бутылочки столового вина и потом, сытые, довольные обслуживанием железнодорожников, разошлись по своим купе. До вечера было далеко, еще не улеглось возбуждение от сборов, поездки на двух «козликах» до областного центра, посадки на поезд, но хмелевцы стали разворачивать свои постели, устраиваться основательно, как дома. Градов-Моросинский, молодой Баховей и Курепчиков устроились на своих полках с толстыми книжками, Мязгут, не любивший читать, лежал без дела, Балагуров, вооружившись очками, со вздохом взялся за газеты. Со вздохом потому, что Балагурову хотелось поближе познакомиться с молодым Баховеем, «зятем», которым была очарована его дочь, но он робел его учености, к тому же тот держался с заметным отчуждением. Вероятно, из-за отца.

Во втором купе Зоя с Феней, выставив на время Межова, переоделись, застелили постели и улеглись – Зоя с книжкой, а Феня так, подремать в запас, дома с семьей не больно разоспишься. Межов переоделся в туалете и тоже улегся в свою постель, приготовленную для него Зоей.

– Я за вами и дальше буду ухаживать, – сказала она весело. – Вместо жены. Кабы я была царицей... Я б для батюшки-царя родила богатыря. Согласны, Сергей Николаевич?

– Согласен, – сказал Межов, шелестя газетой.

– Радости не слышу в голосе. Согла-асен... Разве так отвечают на предложение девушки! Эх вы, а еще директор!

– Я рад, Зоя. – Межов улыбнулся. – Такая красивая, молодая, кто же откажется!

– Ну вот, опять: откажется! Да вы добиваться меня должны, страдать, а вы – откажется!

Феня засмеялась: вспомнила себя молодой, свою задиристость с мужиками, несчастливый случай со Щербининым. Видно, Ольгу свою любил сильно, если не решился.

– Отбойная ты, Зойка, оторви да брось. У него жена хорошая, от такой к чужим не потянет.

– В наше время жена – не проблема. – Зоя приподнялась на постели, облокотившись о подушку, посмотрела требовательно на верхнюю полку, где лежал Межов, – Вы слышите, Сергей Николаевич? Что вы заслонились газетами, боитесь меня?

Межов положил газету на грудь, посмотрел на нее, волосы светлые, с золотинкой, распущены по плечам; манят, затягивают синевой дерзкие смеющиеся глаза, большие, горячие, небрежно (и, вероятно, не без расчета) откинутое одеяло открывает кружевной ворот рубашки, в вырезе которого бугрятся большие спелые яблоки. Всякое про нее говорят, вряд ли говорят правду. Скорее всего здесь просто демонстрация независимости, проверка ложно понятой свободы отношений. Именно проверка, а не сама свобода, к которой она относится наверняка с недоверием. Иначе не было бы этой демонстративное™. Впрочем, она, по слухам, дружит с сыном Щербинина, а тот, кажется, может научить ее всему.

– Обсмотрели? – спросила Зоя, все время не сводившая с него глаз и тревожная под его очень мужским взглядом. Так она тревожилась лишь под взглядом Кима. Запахнула одеяло на груди, легла на спину, взяла со столика книжку. – Серьезный вы человек, Сергей Николаевич, слишком серьезный.

– Это плохо?

– Ску-ушно! Смотрели на меня, как на свой новый утятник – сколько, мол, тут еще работы, доделки!.. И в книжке вот все работа да работа, про любовь сквозь зубы говорится, между делом, а это роман о колхозной жизни.

Межов улыбнулся:

– Но ведь и в самой жизни так, Зоя. И в колхозной и в любой. Подумай серьезно, посчитай свое время, и увидишь, сколько места занимает в твоей жизни любовь, сколько времени.

– Неправда! – Зоя опять повернулась на бок, подняла голову. – Любовь самое главное в жизни, она занимает все время. Я работаю, а думаю всегда о любви, мне хочется быть всегда хорошей, первой и в работе, чтобы меня хвалили, ценили, любили все люди, любовались мной – глядите, какая она хорошая, ловкая, красивая, милая, такой больше нет! Нигде! И все наши девчонки так, все доярки. Скажи, теть Феня, так ведь?

Феня, с улыбкой слушая разговор, думала о себе, такой же смелой в молодости, как Зойка, боевой, только малограмотной, к книжкам не преверженной. И еще о своем Сене, замужество с которым не дало ей детей, и она заводила их с чужими мужиками, и он знал это, а пестовал их, как родных. И ее не попрекал, не корил. Любовь? Другой муж голову бы ей оторвал и семью бросил давно, а этому дай только заниматься своими железками. Любовь... Он тоже любил детей, он не виновит, что их у него нет, приходится любить чужих. А теперь какая любовь, теперь прокормить их надо, одеть-обуть такую ораву.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю