355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Жуков » Дом для внука » Текст книги (страница 11)
Дом для внука
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 21:12

Текст книги "Дом для внука"


Автор книги: Анатолий Жуков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 21 страниц)

В соседней комнате шаркнули отодвигаемым стулом, послышались мягкие осторожные шаги, и в кабинете возник Курепчиков. Он подошел к столу и застыл, вопросительно глядя на редактора.

– К соседям поедешь, – сказал Колокольцев. – Валенки у тебя хорошие, полушубок есть, фотоаппарат возьми у Кима.

– Все ясно, – сказал Курепчиков. – Можно идти?

– Ага. Оба выметайтесь, мне передовую вычитать надо.

В общей комнате Ким встретил Черную Розу, взял ее, заалевшую, под руку и повел в машбюро.

– Отца твоего встретил сейчас. – Ким посмотрел на нее и убедился, что от Хромкина у этой красотки ничего нет, мамина дочка. Он несколько раз видел Феню Хромкину на колхозной свиноферме. – Испытывает какую-то фантастическую машину, гибрид моторной телеги и саней.

Роза сделалась пунцовой, густо залилась вся и стала еще красивей. Она жалела своего отца и стыдилась его чудаковатости.

– Вот отшлепай-ка мне статейку хмелевского историка, – сказал Ким, усадив ее за машинку. – А за отца не красней. Он у тебя из породы гениев. Народный умелец, гений-самоучка. Как-нибудь на досуге надо заняться им. – Ким усмехнулся, обнял ее за плечи. – А потом тобой. Сколько же тебе краснеть без толку!

До вечера Ким сдал в набор все материалы, закусил в пельменной и пошел в совхоз на ферму. Очень это было кстати. Зойку повидает заодно, с полмесяца уж не встречались, хотя, может, и не следовало бы встречаться. Легкого флирта не вышло, надвигалось что-то серьезное, а это было совсем не нужно. Ни к чему все это было.

Уже смеркалось, залитая огнями совхозная ферма казалась нарядной и уютной. В коровнике было тепло, пахло мочеными яблоками от силоса, парным молоком. Чистый проход между стойками был засыпан опилками, по обе стороны от него, стояли в ряд красные и черно-пестрые жующие коровы, звякали подойники, в углу, в отдельном просторном станке, белой глыбой в черных заплатках вздымался знаменитый Идеал с кольцом в носу, отец и верный супруг всего совхозного стада.

Идеал стоял мордой к проходу, и Ким не удержался, просунул руку в решетчатую загородку, потрепал быка, похлопал по косматой, как.у бизона, крутой шее. Строгий Идеал от неожиданности мыкнул, как теленок, и поднял морду, удивившись такой непозволительной дерзости. Ким почесал у него под горлом:

– Идеал ты коровий!.. Идеальчик... Идеалист... Бык вытянул шею в блаженной приятности, потянулся мордой к нему.

– Отойдите! – испуганно крикнула зоотехник Вера Анатольевна, появляясь из тамбура. – Он же разнесет сейчас... – И пораженно смолкла, увидев, как грозный Идеал лизнул руку корреспонденту.

Ким обернулся, оглядел ее всю, от кожаных, на меху, сапожек и укороченной, по моде, цигейковой шубки до закутаной в белый пуховый платок головки с румяными от мороза щеками и большими глазами, увеличенными оптикой.

– Не тревожьтесь, – сказал усмешливо. – Животные меня любят.

– Я не за вас боюсь – за изгородь. Весь станок изломает. – Она почему-то сердилась на бесцеремонность, в отличие от Идеала.

– Напрасно вы так безжалостны к молодому мужчине. Меня любят не только животные, но еще дети и женщины. Представляете, какая будет потеря!

– Невообразимо. – Она едва взглянула на него и пошла по проходу в глубь коровника, чувствуя, что этот не страдающий скромностью газетчик идет следом и продолжает разглядывать ее с прежней бесцеремонностью.

Сколько хороших баб по градам и весям, думал Ким, сколько неиспользованных возможностей! Как я ее проглядел, новенькая, что ли? Такие роскошные бедра угадываются под шубкой! И тут же почувствовал сбоку косо полоснувший по нему взгляд доярки, сидящей под коровой. Остановился, смутившись:

– Привет, Зоя, гутен абенд! Скоро кончишь?

Она уже не смотрела на него, проворно работая руками. Белые струи с шипеньем цвикали в подойник, и легкая пена пузырилась и росла в нем взбитой пышной шапкой.

– Ну-ка я тебя щелкну.

– Верочку иди щелкни, рада будет. Вон как она колышется под твоим взглядом.

– Ревнуешь? – Он расстегнул кобуру фотокамеры, подсоединил лампу-вспышку.

– Очень нужно.

– Чуткая ты. Она в самом деле мне понравилась. Ну, скоро? Заканчивай, оставь на завтра.

Зоя встала, поправила тыльной стороной ладони золотистые волосы, вылезшие из-под платка, взяла ведро с доверху вспененным молоком, а другой рукой скамеечку, на которой сидела.

– Скамейку брось, руку положи Пестравке на шею и скажи, пусть повернет ко мне голову. – Он присел на одно колено, прицелился: – Ну!

– Сильва, снимают! – сказала Зоя, смеясь. Корова, услышав свое имя, обернулась, и в рамке видоискателя Ким увидел довольную морду с пучком силоса в рту и смеющуюся, обрадованную его приходом Зойку. Слепящий разряд вспышки молниеносно выхватил их из общего ряда, отрезал этот миг и впечатал в чувствительное серебро пленки – чтобы в воскресенье четыре тысячи подписчиков хмелевской округи, получив районную газету, увидели на первой странице эту ладную веселую пару, невольно улыбнулись, покоренные шальной радостью красавицы доярки, и подумали о чем-то нечаянном, молодом, счастливом. А еще через неделю эта фотография встанет на полосу областной комсомольской газеты, ее заметят и перепечатают вместе с подтекстовкой в «Комсомольской правде», а автора назовут художником-документалистом, тонко чувствующим натуру.

Сдвинув фотоамуницию набок, Ким шлепнул Зою по не такому уж мягкому месту, получил в ответ удивленный взгляд и пошел за ней на середину коровника, на приемную площадку, где в окружении белых бидонов сидела тетка Поля, учетчица, с блокнотом в руках. Она следила за молокомером, в который доярки сливали молоко, спрашивала, от какой коровы, записывала, потом молоко переливали в большие бидоны, с ручками на боках, и уносили на сепараторный пункт.

– Добрый вечер, кормилицы! – сказал Ким тетке Поле и двум тоже знакомым дояркам, Ниле

Черновой и старухе Капустиной. Они закрывали очередной полный бидон. – План перевыполнили, а молока нет, мужики самогон пьют. Куда глядите?

– По такому холоду самогонка в самый раз, – отозвалась приветливо сутулая Капустина. А молоденькая солдатка Чернова сверкнула сплошными белыми зубами.

– Садитесь вот на пустой бидон, – пригласила его тетка Поля. – Счас Вера Натольевна придет с сепараторного, доярки соберутся. Выливай, Зойк. – Она подалась к молокомеру, поплавок которого высунул наружу всю мерную планку, обрадовалась: – От Сильвы?! Не сдается наша старушка.

Зоя ушла, а тетка Поля, год назад переведенная из доярок в учетчицы по болезни рук, стала рассказывать, что начало породному совхозному стаду положили Сильва и Идеал (она сказала «Диял»). Одиннадцать лет назад.

Пришла Вера Анатольевна, уже без шубы, в темном халате поверх вязаной белой кофточки, в косынке, прикрывающей светлые вьющиеся волосы, и дала Киму точные сведения о породном составе молочного стада, о приплоде, надоях и жирности молока. Потом собрались доярки, одна за другой заканчивая дойку. Эти не особенно гордились благополучными цифрами. Наперебой стали втолковывать ему, что нагрузка большая, по 16 – 18 коров, из них две-три первотелки да несколько тугих – попробуй-ка выдоить всех вручную два раза в день, а летом так все три. И высоким надоям не обрадуешься. Вон посмотрите, какие руки у тетки Поли, какие пальцы стали. Покажи, тетка Поля, не стесняйся. Видите – как грабли. Это оттого, что в передовых ходила, всех первотелок брала, от тугих не отказывалась, вот это отчего, товарищ корреспондент. Запиши, запиши в свой блокнотик. И еще запиши, что мы по каплям молоко из коровьих титек выжимаем, по струйкам. Это в города оно идет цистернами, машинами, а мы – по струйкам его, по капелькам...

Они сидели, окружив его, на низких своих скамеечках и опрокинутых ведрах, говорила старуха Капустина, ей помогали тетка Поля, Нина Чернова, Дуся Шатунова, Зоя Мытарина и даже Вера Анатольевна включилась, заняв, впрочем, серединную позицию.

– Конечно, физическая нагрузка значительна, – сказала она, – но работать все же легче, чем, например, в колхозе. У нас уже есть автопоилки, действуют подвесные дороги, свет хороший.

– Эдак, эдак, – поддержала тетка Поля. – Прежде-то ничего не было, вилы да лопата, поить к проруби гоняли. За день так навеселишься, чуть ноги доволокешь до дому. Сейчас мо-ожно...

– Если не в текущем, то в будущем году непременно введем механическую дойку, – сказала Вера Анатольевна.

Ким был доволен, что доярок сразу разговорил, хотя за все годы работы не было случая затруднений в этом. Люди почему-то ему доверялись. Одни сразу, едва познакомившись, другим нужно было присмотреться к нему, обнюхаться, третьих он умел разозлить, чтобы они раскрылись. Вопрос времени.

– Молодцы, – сказал он небрежно, – так и запишем. А то расплакались: титьки у них тугие, струйки тонкие!

– Не у нас, а у коров, – сказала под общий смех Зоя.

– Еще один вопрос: как у вас с учебой?

– Все доярки посещают кружок текущей политики.

– Довольны?

– Привыкли, – сказала тетка Поля. – Каждую зиму учимся, интересно. До газет руки не доходят, а придешь в кружок, все новости за неделю тебе расскажут.

– Кто рассказывает?

– А сами. По очереди. Одну неделю Зоя вот читает газеты, другую – Нина, третью – Дуся... Что интересного найдут, потом рассказывают нам. Если пропустят чего, Вера Натольевна дополнит. Она у нас за главную. И непонятное всегда объяснит.

– Зоя у нас учится в вечерней школе, – дополнила Вера Анатольевна. – Отличница. И надои сейчас хорошие: у ней самая сильная группа. Поговорите с ней. Ты сегодня дежурная, Зоя?

– Я.

– И прекрасно. Всего вам доброго. Доярки, собрав свое имущество, ушли вслед

за Верой Анатольевной, а Зоя повела Кима в дежурную комнату, оборудованную в среднем тамбуре, усадила на скрипучий топчан, задернула занавеску на единственном окошке. Ким снял через голову блиц-лампу с камерой, распахнул «молнию» куртки и, улыбаясь, поманил Зою:

– Подойди-ка, передовица, поближе, я тебя проинтервьюирую.

Зоя подошла, встала перед ним – руки в карманах халата, улыбается насмешливо, а щеки горят.

Знакомо, ах как это хорошо и знакомо! Нехорошо лишь то, что и сам он откликается на это волнение, весь он, а не только та часть его существа, которая часто не считалась с рассудком и ненасытно требовала любви, замечая и оценивая женщин с одной этой узкоутилитарной целью. И женщины сразу чувствовали эту его цель, распознавали и отличали от большого чувства, которого у него не было для них, а было только желание, была доброта и ласка, и они, не все, но многие из них, откликались на эту его доброту и ласку, на желание, принимали его как своего, уже близкого человека, и не стеснялись его, как не стесняются мужа, подруги, сестры. И он не стеснялся, потому что приобрел навык в обращении с ними, был смел и не обманывал их, то есть не обещал больше того, что мог дать.

– И что же дальше? – спросила Зоя от волнения хрипло.

Ким бережно, но настойчиво привлек ее, неохотно сопротивляющуюся, к себе, уткнулся лицом в грудь, в вырез халата, и услышал такой знакомый запах свежих молодых огурцов и молока, к которому уже привык, – от нее всегда почему-то пахло свежими огурцами, тонко, едва уловимо. Ни одна из всех знакомых женщин и девушек так не пахла. Он хотел спросить, отчего этот запах, но дыхание перехватило, он чувствовал лицом, щеками напряженные ее груди и слышал, как гулко и тревожно бухает в ней большое сердце. И в нем самом. Где-то в горле, в висках, в затылке. Как у юноши. И сказать ничего не скажешь, и не пошевелишься, и руки, сомкнутые на ее тонкой, прогнувшейся талии, такие умелые с другими, такие бережно-ловкие ласковые руки, стали деревянными, глупыми. Он сполз ими ниже, на тугие ее выпуклости, по которым недавно шлепнул с лихостью и наигранной вульгарностью, стараясь приучить себя и ее быть проще при встречах, ближе, но руки плохо слушались, были неуверенными, грубыми, и он не мог им вернуть уверенность, легкомысленность и ловкость, и Зоя чувствовала это, радуясь его состоянию и пугаясь его, – женским природным чутьем она знала, какой он многоопытный и жадный в любви.

А Ким боялся ее чистоты, свежести, огуречного тонкого ее запаха, смелой ее готовности. Не было у него такой готовности – чтобы всего себя для нее, полностью и безоглядно, она еще не созрела, и, возможно, не созреет, такая готовность, а та легкая и привычная, с которой он подходил к нравящимся и отзывчивым женщинам, здесь не действовала, была пошлой, невозможной. И Зоя это чувствовала.

Она отвела его смущенные руки, положила их ему на колени и с облегчением вздохнула.

– Отдышись, – : сказала с любовной насмешкой. – Так и умереть можно. – Нагнулась и чмокнула его в щеку.

Девчонка, а какая великолепная всепонимаю-щая снисходительность. Будто опытная женщина. Откуда?

– Странно, что ты до сих пор была без парня, – сказал Ким, с трудом возвращаясь к своему обычному состоянию. – Не верится. В тебе скрыта такая любовная потенция, столько страсти, что завидно.

– Скажи, ты немножко любишь меня, а?

Вот это было типично женское, общее для них всех.

– У тебя вечерние, бальные глаза.

– Как это?

– Ну, для бала, праздничные. И зовущие, страстные. Вот сейчас они у тебя совсем синие-синие. А когда ты спокойна, вот когда мы беседовали, они были заметно светлее, голубые. Может,

темно-голубые. А у отца глаза желтые, крапчатые, как у тигра. Запоминаются сразу. Он почему не женился больше?

– Маму любил. Последние годы колотил ее, а все равно любил. И сейчас любит. Такие, видно, дважды не женятся. – Зоя сняла с него шапку, запустила обе руки ему в волосы, взлохматила их. – У тебя цыганские волосы, жесткие, дикие.

– Ценная информация.

– Это я сквитала за свои глаза,

– Когда же ты станешь моей?

– Когда полюбишь.

– А если уже полюбил?

– Нет, ты о глазах только сказал.

– О другом я просто не могу. Другое настолько совершенно, что нет подходящих слов. Ей-богу!

– Ты со мной просто забавляешься. – Когда же? Ты не ответила.

– Весной, – серьезно сказала Зоя. – И к этому времени ты меня полюбишь. Безусловно!

Ким с беспокойством посмотрел на нее и подумал, что так оно, наверное, и будет. Тут теперь уж не уйдешь, поздно, врезался, как зеленый юнец, попался. Ах, черт, надо же было тебе наслать юную прекрасную ведьму на такого человека! На свободного белого человека. Господи, выручай!

IX

Яка проходил мимо нового дома Чернова и невольно замедлил шаги: дом был не больше других, не богаче вроде, но выделялся своей основательностью, приветливостью. Было на что поглядеть. Высокий шатровый пятистенок с четырьмя окнами по фасаду, расписанные узорчатой резьбой наличники, веранда, застекленная, как у барина: крыша вся под железом, цвет яркий, зеленый, перед окнами решетчатая ограда из легкого штакетника, почти вся утонувшая в снегу, сени срубовые, в полдома, ворота тесовые на дубовых столбах, распашные, двустворчатые. Не дом Ваньки Мохнатого – барская усадьба.

Чернов увидел его в окно, застучал по стеклу, замахал рукой, приглашая зайти.

Вот и окна в передней чистые, не мерзнут, все видать.

Яка. перешагнул снежный вал у разметенного тротуара и, прогибая скрипучие мерзлые доски, прошел к воротам, звякнул медным кольцом калитки.

Двор тоже был просторный, разметенный от снега, замкнутый со всех сторон хозяйственными постройками. Летний амбар-кладовая, дровяник, погребица, навес с плотницким верстаком, большой срубовой сарай с одним окном сбоку. Этот непонятно для чего. Не хлев и не каретник. Яка озадаченно постоял, подошел поближе и заглянул в окошко – в глубине сарая виднелись голубой мотоциклет и два велосипеда, мужской и женский.

без верхней рамки. Гараж, стало быть. Легковушку еще можно поставить, место есть.

А позади двора, в глубоком снегу, стыли яблони молодого сада.

Вот тебе и ночной сторож, вот тебе и совхозный плотник! И чистота во дворе, только какая-то нежилая чистота.

Чернов встретил его у порога. Благодушный, в светлой, с открытым воротом рубахе, в физкультурных срамных штанах в обтяжку, в мягких тапках. И рыжие усы распушил, как кот на масленой неделе.

– Проходи, Яков, проходи, раздевайся. Озяб небось? Здравствуй!

Яка пожал его крепкую теплую руку, снял малахай и полушубок, повесил тут же, в прихожей, пригладил ладонью серо-седые отросшие волосы. Потом поправил воскресную свою одежу: вельветовую коричневую толстовку с накладными карманами, пощупал внизу суконные новые штаны – застегнуты ли.

– И валенки сымай, ноги малость отдохнут, шлепанцы вот надень. – Чернов пододвинул ему ногой разношенные шлепанцы.

– Ничего, – сказал Яка, хмурясь, – я на минутку только, по пути к Степке. – Он вспомнил, что носки на нем худые, пятками будешь светить, да ноги под лавку поджимать, если разуешься. Надо было надеть другие, они хоть и нестираные, а крепкие.

– Ну, пойдем в горницу, – пригласил Чернов.

– Нет, давай малость тут покурим, да пойду. Я к Степке наладился.

– Аида в горницу, чего тут! – Чернов распахнул дверь на чистую половину, и оттуда послышался знакомый голос Марфы, укачивающей ребенка. – Аида, не помешаем. Они в боковушке, там двери есть, закроются.

– Сказал же, не надолго. – Яка сел у окна, неподалеку от стола, достал кривую, с обгорелым чубуком трубку, стал набивать самосадом.

Чернов, оставив дверь в горницу открытой, сел рядом с ним у стола. Помолчал степенно. Потом, вспомнив что-то, встал, сходил в чулан за ведром и, надев валенки и шапку, вышел,

В горнице распевала Марфа:

Баю-баюшки-баю…

Живет мужик на краю,

Он не беден, не богат,

У него много робят…

А-а-а-а-а-а-а...

В задней избе одну половину, вместе с печью и голландкой, занимала кухня, во второй, где сидел Яка, была столовая. Посудный открытый шкаф, застекленный буфет, стулья фабричные, полумягкие, раздвижной стол под узорчатой льняной скатертью...

У него много робят,

Все по лавочкам сидят,

Все по лавочкам сидят,

Кашу мазану едят.

Каша мазаная,

Ложка крашеная,

Ложка гнется, нос трясется,

Душа радуется.

Яка вздохнул. Вот и Дарья, бывало, такие же баюшки пела. Над всеми семерыми. Он чиркнул спичкой, раскурил свою кривулину, затянулся два раза подряд.

Возвратился Чернов, внес с собой свежий запах арбузов, моченых яблок, огурцов.

– Да, Степан у тебя крепкий, – проговорил он, скрываясь в чулане. Сказал так, будто они вели разговор о Степане. Или это он одобряет, что Яка решил по случаю воскресенья навестить сына? – Правду сказать, не такой, как отец, а все ж таки мужик большой, поставистый.

– Велика Федора, да дура, – бросил Яка. Чернов на минуту притих, потом загремел в чулане посудой, возразил с укором:

– Напрасно, Яков, зря. На собрании-то, говорят, все колхозники за него голосовали. Как одна душа.

– А за кого они не голосовали?

– Ну, все ж таки.

Чернов вынес и поставил на стол тарелку с моченой антоновкой и обливное белое блюдо с соленым арбузом, рассеченным на большие ломти. Мокро блестящий арбуз, ярко-красный, с черными семечками по мякоти, исходил розовым соком и таким запахом, какого Яка не знал много лет. А рядом с арбузом пристроились еще две тарелки – с мелкими, один к одному, огурчиками и белокочанной капустой; потом появилась хлебница с ломтями черного, хорошей домашней выпечки хлеба, чугун с дымящейся разварной картошкой. Этот, видать, только что из печки.

Бесшумно появилась маленькая, сутулая Марфа, притворила за собой дверь, покрестила ее мелким крестиком и, склонив набок головку в темном платке, всплеснула руками:

– Яшенька, голубь, неужто ты? Что же ты нас забыл совсем?

Вроде еще больше усохла за последний год, отметил Яка, стопталась, сутулей стала, ниже.

– Как это забыл, когда пришел! – Он чуть привстал приветственно. – Это вы с Ванькой меня забыли, куркули. Вон какие хоромы отгрохали.

– И не говори! На лисипете можно ездить по горнице-то, ей-богу! А Борис Иваныч в город собирается. Кому эти хоромы, нам двоим?

– Дочь есть, внучка. Вон какие ты складные песни ей пела.

– И на них надежа плохая, Яшенька. Зять из армии придет, и Нинку с внучкой поминай как звали. – Оглядела, поджав острые губы, стол и захлопотала, оттесняя Чернова: – Картошку прямо в чугуне вынес, прямо на скатерть! Где глаза-то были, нешто клеенки нету? А грибов што не внес, груздочков? Эх, мужики, мужики, никакого

толку. Яша, сымай все припасы на лавку, Иван, неси клеенку с кухни.

– Команде-ер! – усмехнулся Яка. Но послушно и с охотой стал помогать у стола, опять вспомнил свою Дарью. Сейчас хлопотала бы так же, а то ловчее, и в избе каждый день была бы чистота, опрятность. Зойка обликом только удалась в нее, пригожестью, а так – бесхозная девка, бездомовая, в худых носках находишься, в грязной рубахе.

– Ты четверть из подпола достань, не страшись, – командовала Марфа. – Чай, свой человек, не чужой. Да переоденься, што ты в этих портках страмишься для Христова-то воскресенья!

Чернов благодушно улыбался:

– Ладно, мать, не шуми, все сделаем, как надо, не гоношись.

Полчаса спустя все трое, причесанные, торжественные, держали над столом граненые большие рюмки, и нарядная Марфа, в цветастом платке, в новой желтой, с красным горошком кофте, в сборчатой черной юбке, говорила стоя застольное слово:

– Со свиданьицем, Яша, редко видимся, со встречей в новом дому. Скоро полтора года, как поселились, а ты не заходишь. Вот построились, а жить-то уж некогда, на самом краю жизни построились неизвестно зачем. К Ваське Барану скоро, на мазарки, а мы...

– Ладно, мать, – построжел Чернов, подымаясь рядом с Марфой. – Давайте, как бывало, за все хорошее, за наше.

– Давайте, – сказал Яка. – За ваше. За хорошее. – И кинул рюмку в большой щербатый рот, не дожидаясь хозяев.

И чуть не задохнулся. Самогон был крепок, как спирт, во рту сразу высохло, язык стал шершавым, как напильник, а запах оказался неожиданно приятный, сладковатый – будто липовым цветом наносит.

Яка взял, не дыша, ломоть арбуза, припал к нему, пососал солоновато-сладкую мякоть. Потом выдохнул со слезами на глазах:

– Фух, до пяток достало. Спирт, что ли? Чернов, довольный, разглаживал усы:

– Перва-ач.

Яка покивал беркутиным носом, одобрил:

– Дух больно хороший – липой, цветами.

– Это я ее с медом стростила, – польщено заулыбалась Марфа и показала казенные зубы, ровные, плотные, мертво белые. – Будем радехоньки!

– Будем! – поддержал Чернов.

И хозяева, такие обиходные, дружные, разом выпили, сели, стали закусывать. Потом Марфа принесла из сеней блюдо с холодным заливным судаком, разрезала, подала на тарелки – первому Яке, как гостю. Не забыла положить и тертого хрену из баночки.

– Ешьте, мужики, ешьте плотнее, Середочка сыта, и краешкам радость. Яша, ты груздочков попытай, груздочков, всю горечь отбивают.

После второй Яка почувствовал, что стало уютней, теплее, и Ванька с Марфой, сидящие через стол, были свои, насквозь известные. Вот еще Дарью бы посадить да песню грянуть бы. Ее любимую.

– А что, Яша, не спеть ли нам, а? – предложила Марфа, вытирая ладошкой тонкие губы. – Дашину бы спеть, любимую?

Вот ведь как, будто подслушала мысли!

Чернов поддержал:

– Только до песни – еще по одной, для верности.

– Можно. – Яка был тронут душевностью предложения, охотно подставил свою рюмку.

Выпили по третьей, закусили груздями, заливным судаком.

– Внучка-то не проснется от нашей песни? – спросил Яка.

– Ничего, – сказал Чернов. – Двое дверей, спит крепко. Ну давай, Марфушк, заводи.

Марфа заметно раскраснелась, спустила платок на шею, – седая вся, волосы жиденькие, как наклеенные, – кашлянула в кулачок. И запела тихо, грудным мягким голосом. Как Даша.

На улице дожжик ведром поливает,

Ведром поливает, землю прибивает.

Ой, люшеньки-люли, землю прибива-а-ет...

Последний стих, как припев, подхватили Яка с Черновым, дом загудел от согласных тучных басов, и из этого гуда, рокочущего, как раскатившаяся вдаль гроза, опять вылетело грудное, душевное:

Землю прибивает, брат сестру качает.

Брат сестру катает, еще величает.

Ой, люшеньки-люли, еще велича-а-ет.

В густо рокочущем своем гуде Яка увидел проступивший в голубой дымке далекий июньский день в лугах волжской поймы, юную Дашу, стройную, легкую, как Зоя, с граблями на плече и узелком в руке, увидел радостную, влюбленную ее улыбку. И себя увидел, с косой, обнаженного по пояс, коричнево загорелого, счастливого. Они только поженились тогда, всякий час тосковали друг без друга, а Даша приходила в луга поздно: сено по росе не сгребают, это тебе не косьба, да и по дому хлопот хватало.

Сестрица родная, расти поскорее,

Расти поскорее, да будь поумнее.

Ой, люшеньки-люли, да будь поумне-е-е...

Даша садилась на пышный духмяный рядок сена и, вытянув ноги в новых лаптях, развязывала узел с едой, а Яка, будто придерживаясь, а на самом деле обнимая ее за плечи, опускался рядом завтракать. Даша оглядывалась, поспешно снимала с плеча его голую волосатую руку – стыдилась, глупая. Да и он стыдился, оглаживая ее украдкой, ощупывая глазами, любовался.

Вырастешь большая, отдадут тя замуж,

Отдадут тебя замуж во чужу деревню.

Ой, люшеньки-люли, во чужу деревню!

Нет, деревня была не чужая, своя была, родная Хмелевка, но сколько же забот оказалось у них, у молодых, ладящих свой угол в родовом отцовом гнезде, какими недолгими были сладкие часы любви. От зари до зари они не выпрягались, оба чертоломили за пятерых.

Во чужу деревню, в семью несогласну.

В семью несогласну, не плачь понапрасну.

Ой, люшеньки-люли, не плачь понапрасну.

И семья была согласной, только большой уж больно. Отец не хотел делиться с сыновьями, хозяйство росло, и Дарья не успевала поворачиваться. И потом, когда в доме появилась еще одна молодушка, ей не стало легче: один за другим полезли, как чеснок, дети, хозяйство росло, скота был полон двор, птицы...

На улице дожжик ведром поливает,

Ведром поливает, землю прибивает.

Ой, люшеньки-люли, землю прибива-а-ет.

И Яка увидел другую Дарью, худую и мослатую, как старая лошадь, с длинными под заплатанной кофтой грудями, с холодными морозными глазами. Она сидела за пустым скобленым столом с голодной Зойкой на коленях, с меньшенькой, с последней, и в деревянных худых руках держала извещение о гибели Ильи, самого старшего, первого. Семь детей она родила и выкормила и вот молча прощалась с пятым. Она уже не могла плакать, когда-то небесные большие ее глаза превратились в две ледышки, промерзли до дна, а прежде золотистые (как у Зойки теперь) волосы стали прелой соломой, посеклись.

Ой, люшеньки-люли, землю прибива-а-ет.

– Яка достал из кармана толстовки трубку с кисетом, Чернов стал возиться с бутылью и рюмками, а Марфа виновато перекрестилась: «Прости, господи, грешницу, прости и помилуй!» – встала и поспешила в горницу, откуда, едва– открылась дверь, послышался тонкий детский плач. Разбудили все ж таки внучку.

Чернов поставил в середину стола высокую, как огнетушитель, стеклянную четверть, вздохнул, будто после большой работы. Потом – локти на стол, потер ладонями бритые порозовевшие щеки, поглядел на Яку с улыбкой.

– Вот так и живем, Яков. Бьемся, бьемся, а к вечеру напьемся. А?

Яка промолчал. Не больше других Ванька бился, меньше даже, и когда бился, не особо отчаивался. Как ни прижимала судьба, выдержит, перетерпит, за бутылку не схватится. А ведь и ему, поди, бывало трудно. И вдруг понял, почему у Ваньки такой чистый двор. И поразился:

– Иван, а ведь у тебя никакой скотины нету, даже кур. Такие хоромы, а пустые!

– Зачем мне, я совхозный рабочий, – сказал Чернов беспечно. – Вроде и так живу ничего.

– Ничего! Да ты богачом стал! – Яка помахал рукой, разгоняя перед собой дым, вгляделся удивленно. Такой благодушный сидел Чернов, такой спокойный. – Ты настоящий помещик, Иван, буржуй. И соседи твои такие же. Полсела барских домов.

– Скажешь тоже. – Чернов заметно смутился, как от незаслуженной похвалы, взял свою рюмку. – Давай еще по одной.

– Нет, погоди, ты вот что еще ответь: снаружи-то вы все вроде богатые, а внутри пустые, как твой двор. Почему так? Почему, ответь ты мне, у тебя, у самого справного, самого надежного мужика, нет никакой скотины? Ведь ты не крестьянин теперь, Иван, не мужик!

– Кто же я, по-твоему?

– Нахлебник ты, барин. Вот ответь мне прямо: на кого теперь твоя надежда в жизни? Неужто на Шатуновых?

– На совхоз, – сказал Чернов с улыбкой. – И на колхоз маненько.

Яка с досадой откинулся на стул, в глазах метнулся злой вспых:

– На совхоз у него надежа! И на колхоз тоже! Смехота! А в колхозе-то кто остался – не Шатуновы?

– И Шатуновы. И Степан твой. Я говорил, и опять скажу: крепкий он, ухватистый, большим хозяином станет.

– А-а! – Яка махнул рукой. – Срамота одна. В ботву пошел.

– Напрасно, Яков, зря. Верит он, руки умные, молочную ферму укреплять хочет. А мы утиную строим, мяса дадим.

– Слыхали!

– Ну слыхали так слыхали. – Чернов поднял свою рюмку, улыбнулся примирительно и отступил: – Давай тогда за былое, за прошлое. – И под строгим взглядом Яки не спрятал улыбку, отступил не поверженным. А может, и не отступил, вид подал только.

– За былое можно. – Яка взял свою, опрокинул в большой редкозубый рот, как в нору, но душной жгучести уже не почувствовал, притерпелся, должно быть.

Чернов положил тонко обглоданную арбузную корку в блюдо, взял с колен утиральник, промокнул подбородок, губы.

– Вот мы выпили за былое, Яков, песню про то спели. Хорошо. Я пел и время то вспомнил, молодость нашу.

– Правда? – удивился Яка, глядя на Чернова недоверчиво. – Вот же! И я про то думал, Дарью свою вспомнил.

– Ну вот. – Чернов опять поставил локти на стол, уперся подбородком в кулаки. – Оно завсегда так: про что поешь, про то и думаешь. И приятно нам, хорошо. Издалека-то ведь все приятным кажется, интересным. Вот кино видал я недавно про нашу войну, про гражданскую. Все в точности, как было: и тачанки с пулеметами, и эскадроны скачут, и шашки сверкают, и лошади с красноармейцами и беляками падают. Интересно. А знаешь почему?

– Ну? – Яка опять разжигал свою трубку,

– А потому, должно быть, Яков, что со стороны теперь глядишь на это, о смерти своей не думаешь, не над тобой она кружит. И под шрапнель летишь не ты. И конь закричал страшнее человека – не твой. И через голову, под копыта всего эскадрона полетел не ты.

– Темнишь, Иван, что-то.

– Нет, Яков, вспоминаю. Себя вспоминаю, отца своего, братьев. Как мы жили?

– Отец у тебя был прижимистый малость, это да.

– Не прижимистый – скупой, жадный. Три коровы в последние годы было, а цельного молока в доме никто не ел, даже ребятишки – только обрат, только после сепаратора. Положим, семья была большая, с такой нельзя без бережливости, но не морить же ее голодом, не доглядывать, как бабы студень варят – упаси бог, если сноха хрящик съест! А братья, когда делились, за каждое, прости господи, г... готовы были глотку перервать друг дружке. Или ты не знал этого, позабыл? Все ты знаешь, и меня знаешь как облупленного. Недалеко я от них был.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю