355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Жуков » Дом для внука » Текст книги (страница 18)
Дом для внука
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 21:12

Текст книги "Дом для внука"


Автор книги: Анатолий Жуков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 21 страниц)

Не командиром, но решать многое приходилось самому. Впрочем, иногда по командирски, обстановка заставляла. А потом привык.

Привык, привык. И знаешь с каких пор? С войны. Командир полка вызывал командиров рот или батальонов, в зависимости от обстановки, ставил задачу, выслушивал их доклады о готовности выполнения и отпускал. Все. В докладах они могли попросить людей в связи с потерями боеприпасов, техники, но не могли отказаться от выполнения поставленной задачи, если даже ты не удовлетворил ни одну из их просьб. Не от тебя это зависело.

Да, справедливо. И после войны не от меня зависело дать колхозам новую технику, накормить вдов и сирот, одеть и обуть их. А поднять страну из развалин, построить заводы, накормить города, оживить деревни и села, сделать урожайными одичавшие поля и продуктивными разваленные фермы – эту задачу мы должны были выполнить. С оставшимися солдатами, с калеками, с вдовами и подростками. На изношенных тракторах, на чуть живых лошадях и волах, полуголодные и голодные, полураздетые и раздетые, со слезами и песнями сквозь слезы.

И поэтому ты командовал?

Да, поэтому. И донашивал военное обмундирование, привык к сапогам и брюкам галифе, к фуражке и кителю. Другим уже не представлял себя. И не представлял, что поставленные задачи могут быть не выполнены – от этого зависела жизнь. Не моя, о себе я меньше всего беспокоился. Не будь такой дисциплины и самоотверженности, мы не подняли бы страну из руин, не шагнули бы в космос.

Тоже верно. Много тут справедливого. Но если уже подняли и шагнули, то можно бы оставить командирство, снять китель и сапоги, многие давно сняли. И ты в конце концов снял. Заставили.

– Рома, нам не пора обедать? – спросила жена, заглянув робко в комнату.

– А сама ты не знаешь, что ли? – Баховей повернулся к ней, увидел огорченное лицо Марьи и пожалел ее. – Зайди, Маша.

Она вошла, остановилась у двери, ожидая. Покорная, безответная. А ведь бойкой она была, самостоятельной – детдомовка, не знавшая родителей, семьи. С шестнадцати лет жила сама себе хозяйка, целомудренно жила, примерно, комсомол ее возносил до небес.

Баховей сел на диван, позвал ее

– Посиди, Маша, со мной, хватит хлопотать.

Она подошла, послушно села, положила руки на колени. Родной, до конца преданный ему человек.

Баховей обнял ее и почувствовал, как волны жалости и раскаяния накатывают на него.

– Ты меня любишь, Маша?

Она повернула к нему голову, посмотрела озадаченно, опасливо. Никогда он не спрашивал ее о любви, даже накануне женитьбы. Сказал, что любит, предложил расписаться, а любит ли она его, не спрашивал. Да и зачем спрашивать, если она согласилась с радостью.

– А как же, Рома, ты – муж. Сколько годов прожили...

– Я не о том, Маша. Многие живут не любя, привычкой, детьми. А мы с тобой как? С любовью или тоже как другие?

– И другие с любовью, Рома. Как же без любви? Вон есть мужики, которые пьют, жен своих колотят, а, не бросают, живут. Значит, любят. А ты не пьешь, не бил меня никогда, сын у нас вон какой вышел, весь в тебя, пригожий, умный.

Она говорила торопливо, боясь, что ее не дослушают, и глядела на него с прежней озабоченностью и тревогой: она беспокоилась только о нем и совсем не думала о себе. Ее просто не было, не существовало без него. И она не знала этого. О чем вот с ней говорить? А мог бы ведь и говорить по-товарищески, советоваться как с другом, как с верным близким человеком. Точно так же, как Николай Межов со своей Еленой. Павловной. И Щербинин поднял Ольгу Ивановну до себя, вместе учились, работали. Значит, во-он откуда начались мои отклонения, вон с каких давних пор!

– Знаешь, Маша, я вот ходил тут без тебя, думал, жизнь свою вспоминал. Всю жизнь перебрал с самого начала. Отца вспомнил, войну, тебя

молодую. У тебя так блестели глаза, веселая ты была, озорная.

– А года, Рома? Мне ведь пятьдесят годов уж. – Она словно оправдывалась.

– Ты подожди, послушай.

– Я слушаю, Рома, слушаю. – Ну вот. И кажется мне, что неправильно я жил, не так. А, Маша?

– Да что ты, Рома, бог с тобой, что ты говоришь? Как же неправильно, если ни днем, ни ночью отдыха себе не давал, чужой копейкой век не пользовался, как же неправильно! Жулик ты, что ли?

– Не хватало еще жуликом стать. Не об этом я.

– Об чем же тогда?

– Да вот о тебе хоть. Ты инженером могла бы стать, ты же любила тракторы, технику, пошла бы учиться, ты же способной была, сообразительной, Маша!

– Ты же сам не велел, я хотела.

– Настоять надо было, при чем тут велел или не велел.

– Ты же муж, Рома, я любила тебя, как же не послушаться! Опять же, грамотный ты, в райкоме служил, все тебя уважали.

Баховей вздохнул, снял руку с ее плеча.

– Ладно, Маша, давай пообедаем.

– У тебя никакой беды не случилось, Рома?

– Нет, какая у меня беда.

– Мало ли. Може, с Мигуновым поругался или еще с кем.

Вот и говорит неправильно, неграмотно, а до войны он даже козырял этим: мы пролетарии, жена детдомовка, трактористка, учиться бы надо, а все никак не выходит с беспокойной нашей работой, день и ночь мотаешься по колхозам, а у нее ребенок, семья. Но мы еще свое возьмем, да, Маша? И заезжий гость из обкома, облисполкома или даже из центра смотрел на них одобрительно и говорил, что все мы от сохи, от молота, стыдиться нечего, если выучимся не скоро,» не сразу. А потом пришлось стыдиться, потом она вроде официантки была на таких встречах.

– Прости меня, Маша, – сказал он, подымаясь.

– Да что ты, Рома, за что же прощать-то? Ты как перед смертью. – И с испугом поглядела на ружье на стене. Убрать его от греха подальше надо. – Ты нынче какой-то другой, Рома, вроде как не в себе. Ты не таись, скажи, что случилось?

– Ничего, идем. Ничего теперь со мной не случится, все уже случилось, Маша. – Он взял ее за руку и повел в столовую. – Ты купи мне четвертинку, устал я что-то.

VIII

Чернов на крыше брудергауза укладывал и пришивал шиферные листы. Борис Иваныч с Вихяем подавали, а он укладывал, вынимал из-под усов гвозди и ладным, нетяжелым и нелегким, как раз по руке и по работе молоточком прибивал листы к сосновой обрешетке поверх стропил. По обрешетке крыша предусмотрительно была обшита черным толем: если где трещинка окажется, шифер ли лопнет от мороза или по какой случайности, влага все равно на потолок не попадет, скатится по жирному толю – крыша крутая, коньковая.

День был погожий, тихий и солнечный, перед стройкой зеркально блестели лужи; рядом бледно голубел лед залива с белыми заплатками тающего снега; на окраине Выселок, в голых тополях у прудовой плотины кричали грачи. Тоже строятся, налаживают гнезда, подумал Чернов. Сверху ему хорошо были видны не только Выселки, но и вся окраина Хмелевки, левым крылом подходящая к заливу. Крайним там стоял дом Яки.

– Дядя Ваня, давай шабашить, – сказал Ви-тяй, – нам покурить надо.

– Ладно, курите, – разрешил Чернов, вынув изо рта последний гвоздь и положив его в карман телогрейки. Потом снял малахай, завязал тесемки его ушей на вершинке. – До обеда этот скат надо бы покрыть.

– Покроем, – сказал Витяй, съезжая на пузе вниз, к лестнице, на которой стоял Борис Иваныч. – Доверять надо рабочему классу.

Чернов сидел, вытянув ноги в кирзовых сапогах, на крыше, грелся на солнышке и оглядывал стройку. Поздней осенью начали, полгода еще не прошло, а сколько уже сработали! Низкий длинный утятник-маточник полностью отделан, побелен, хоть сейчас переселяй уток из свинарника в Хмелевке сюда, если была бы готова кормокухня. Но и кормокухню скоро доделают, стены уж вывели, пол там цементный, потолок настлали. Правда, никакого оборудования еще нет, но вот приехал из отпуска директор, говорил, что откуда-то из-под Москвы придет на днях большой котел для быстрой варки кормов, автоклавом называется, а в Суходольском «Заготзерно» Межов договорился насчет списанных транспортеров, которые он называл нориями, Сеня Хромкин отремонтирует, приладит, и дело пойдет. Сеня, он башковитый, вон стучит с утра до ночи у своего вагончика, клепает что-то, походный горн у него целый день горит, сварочный аппарат не затихает – сам и сварщик, и кузнец, и механик-инженер. Кузьмичев хоть и прораб, за всю стройку отвечает, а бегает к нему советоваться. Ну, правда, насчет железок советуется, оборудования всякого, а как лучше построить Кузьмичев и сам знает, несмотря что молодой. Два инкубатория с каменщиками за зиму возвел, пока Чернов со своими плотниками трудился над маточником, и инкубаторы с Сеней уже установил и опробовал, завтра заложат первую партию яиц. I Пока выведутся, брудергауз будет готов, а там уж настоящая весна придет – выпускай утят в залив, пусть гуляют на мелководьях, растут.

– Ну, покурили аи нет? – крикнул он вниз, где у колоды с раствором сидели на обрезках досок Борис Иваныч с Витяем и девчатами-штукатурами из Яблоньки. – Хватит повесничать, на то вечер будет.

– Завидно?! – крикнул Витяй. – Вечером нам в школу, не торопи.

Борис Иваныч что-то сказал Витяю, и оба они встали, пошли к Сениной бытовке, возле которой был сложен шифер. Чернов поглядел в сторону Хмелевки и удивился: от крайнего дома прямиком через картофельные огороды, с которых еще не стаял снег, двигалась человечья фигура, рядом с ней катились две низкие черные тени. По прямой отсюда было не меньше полверсты, но Чернов сразу догадался, что это Яка с собаками, и удивился. Неужто сюда? За зиму он несколько раз встречался с Якой, приглашал на свою стройку, но Яка в ответ только ругался, хотя Парфенька Шатунов рассказывал, что он не раз по-соседски видел, как Яка стоит во дворе и поглядывает в сторону новой утиной фермы.

Чернов спустился вниз, к лестнице, принял у Витяя пачку листов, положил ее с краю крыши, потом рядом положил шифер Борис Иваныча и велел принести еще листов десять.

– Яка сюда идет, веселей работайте, – предупредил он их.

– Понятно, – засмеялся Витяй. – Перевоспитаем его ударным трудом!

Теперь уже ясно было видно, что это Яка и идет он сюда. За плечом торчит ружье, рядом трусят собаки – это чтобы люди не думали, будто специально поглядеть явился.

Чернов достал из кармана щепоть гвоздей, сунул их под усы и начал работу. Листы попались ровные, не покоробленные, их не надо было подгонять, гвозди тоже хорошие, загодя отобрал, и работа шла споро. Молоточек звонко плясал и пел в его руке. Чернов увидел боковым зрением, что Яка подошел и глядит снизу, как он работает, но вида не подал, не обращал внимания – стучит, как стучал. Положит лист, выровняет края, возьмет из-под усов гвоздочек и тюк-тюк, тюк-тюк, двумя сдвоенными легкими ударами, пришьет. Ни один лист не треснул, ни одного осколочка вниз не упало. На другом скате весело переговаривались Витяй с Борисом Иванычем, тяжело шуршал раскатываемый рулон толя, стучал молоток, внизу были слышны голоса девчонок-штукатуров, выбегавших к колоде за раствором. Дружная шла работа. Чернов чувствовал на себе тяжелый взгляд Яки, но крепился, стучал, не подавая вида. И Яка не выдержал первым:

– Иван, в ударники торопишься, что ли?

– А-а, Яков! – от души удивился Чернов. – Здорово живешь! Ты подожди малость, вот еще два листочка пришью и спущусь, покалякаем. – Радостно сказал, приветливо, а стучать все же не бросил: ты пришел, значит, тебе надо, вот и подожди.

Чтобы пришить последний, крайний на углу ската лист, Чернову надо было передвинуть лестницу, и он попросил Яку сделать это. Яка слишком поспешно и с готовностью выполнил его просьбу. Чернов это отметил и допустил ошибку, не сдержав невольной улыбки, а Яка увидел его улыбку, правильно понял ее значение, и мирное настроение, с которым он шел сюда, окончательно пропало. К тому же он только выходил из полосы очередного запоя и сегодня не опохмелился как следует.

Чернов бросил вниз молоток, спустился на землю и подал Яке руку. Сказал, чтобы загладить оплошность с недавней улыбкой:

– В обход собрался, Яков?

Яка не ответил, сел на обрезки досок возле колоды с цементным раствором, достал из кармана плаща кисет и трубку. Раскаленная самогонкой и опухшая его рожа была виновато-сердитой и отчужденной, костлявые угребистые руки, набивавшие трубку, заметно дрожали. И ногти не стриг давно, загнулись, когтями стали, пожелтели от табака. И не умывался, наверно.

Чернов отвел глаза, поглядел на тающие обмылки льда в ближней луже, сказал, чтобы не молчать:

– Вот строим, Яков, достраиваем.

Яка опять промолчал: не слепой, видит, что строят, достраивают, чего говорить попусту.

– Этим летом пятьдесят тыщ уток должны дать, а на другой год – двести тыщ. Вот и будет у нас мясо.

– Когда еще будет, а залив уже заровняли.

– Пустяк, – сказал Чернов. – Это сварочный агрегат заправляли утром, пролили малость.

– Нынче малость, завтра малость, а летом баржи к вам будут корм возить, катера, моторки... И утки будут гадить, двести-то тыщ.

– Оно, конечно, не без этого, – сказал. Чернов с сомнением, – да ведь Волга, она вон какая, промоет.

– Промоет! Одни вы, что ли, у Волги. Городов по ней стоит тьма, заводов, фабрик разных... И земли столько захватили. В футбольный мяч играть будете между зданьями?

– Выгульные дворики тут будут, Яков.

– Дворики! Прежде брат на брата с колом кидался за сажень земли, а нынче она, как Волга, никому не нужна.

Чернов смущенно почесал затылок, сдвинув малахай на лоб:

– Ты все ругаешься, ворчишь, а сам. как чужой человек в сторонке стоишь да назад меня заставляешь оглядываться. А я уж оглядывался, Яков, не раз оглядывался. Ничего там у меня нет. И у тебя нет. Четвертый год мы одно и то же говорим, надоело. Я, по-твоему, заврался, а ты за святую правду, значит, стоишь? А вспомни-ка своего отца, братьев вспомни – как вы жили?! Боишься ты. Ведь если ты вспомнишь всю правду, сразу выйдет, что не я вру, а ты. Сам себе врешь, святому духу врешь, Яков! Зачем?

Тут подошли Борис Иваныч с Витяем, вежливо поздоровались, Витий без шутовства, серьезно, как бригадиру, доложил, что второй скат крыши толем обтянут, можно пришивать шифер.

– Быстро вы управились, – похвалил Чернов.

– Равняемся на старую гвардию, – сказал Витяй, не сдержав улыбки.

Яка встал и, не прощаясь, поправив за спиной ружье, пошел через лужу, давя болотными сапогами осколки льда, к вагончику, где Сеня Хром-кин клепал самодельный транспортер, намеченный им для механической переноски яиц. Постоял над ним молча, поглядел на длинную его шею, шелушащаяся кожа на которой была будто обсыпана отрубями, на большую склоненную над железной цепью голову с пушистыми, как у младенца, светлыми волосиками, вздохнул. Сеня перестал стучать и, запрокинув голову, поглядел снизу на стоящего над ним сурового Яку. Улыбнулся с редкой приветливостью:

– Вот клепаю транспортер. Он комбайновский, второй очистки, я цепь только от него взял, а скребки переделал, электромотор поставлю, и пойдет за милую душу. Руками ведь собирать долго, а тут яйцо скатится по наклону, и прямо на транспортер.

Яка сплюнул табачную горечь ему под ноги и пошел в сопровождении собак по жидко размешанной грязи на Выселки. С ним поздоровался Кузьмичев, выглянувший из инкубатория, но Яка и ему не ответил.

Борис Иваныч, глядя на скорбное лицо отца, наблюдавшего все время за Якой, спросил:

– Неисправимый?

Чернов только покачал головой, кряхтя, поднялся:

– Пойдемте, ребятки, никто за нас докрывать не станет.

Яку было жалко. Нестерпимо жалко. Вроде все правильно говорил ему, и все же осталось какое-то чувство непонятной вины. В чем? Ему действительно надоели эти оглядки Яки назад, где уже ничего не было, кроме воспоминаний, жизнь была впереди, а не позади, хотя насчет Волги он правильно сказал, рыбаки жалуются, что рыбы стало меньше, щука совсем вывелась, грязной воды, особенно по весне, много. Положим, и насчет земли есть какая-то правда, не всегда за ней хорошо глядят, но все же согласиться с Якой трудно, обидно. Яков глядит со стороны, он видит много, может, больше Чернова, потому что со стороны завсегда виднее, но то, что Яка видит со стороны как наблюдатель, Чернов знает наизусть, каждая малость в новой Хмелевке произошла на его глазах, и сама Хмелевка перестроена не без его рук. Вот назовут человека дураком, обругают еще как-нибудь, и хоть все будет правильно, но если этот дурак твой сын, тебе станет обидно, и ты не то чтобы не согласишься с критиканом, но ты не пойдешь за ним, не станешь его уважать, тебя рассердит стороннее вмешательство, обидит быстрота, с какой оценил твою работу чужой человек.

Положим, Яка не чужой ему, размышлял Чернов уже на крыше, укладывая первый лист шифера, и легкомысленностью его не укоришь, но все же нехорошо. Ты прояви доброе внимание ко мне, к моей работе или ошибке, а не тычь злорадно в них носом, не поворачивай насильно туда, куда я не могу пойти, и если я поверю, что ты хочешь мне добра, тогда ругай последними словами – не обижусь, потому что ты помощник мне, советчик и первый друг.

Положим, Яков ему друг, и помощником он может стать надежным, тогда что же выйдет? Тогда выйдет, что Яка добра ему хочет и потому так сердито говорит, что они свели леса, не глядят за землей, сеют послушно то, что велят, и что они вовсе не хозяева здесь, а так, причиндалы.

Нет, видит бог, не был Чернов виноват в этом, но если спокойно разобраться, до глубины дойти, до самого дна, то и его вина тут найдется. Вот он увиливает сейчас, себя поберечь хочет, а ведь нечестно так-то, нехорошо.

Вот, положим, Чернов не плотничает, а землю пашет, как пахал прежде, и, стало быть, отвечает, как пашет и для чего. А пашет он ее под кукурузу, всходы кукурузы первый же суховей засыплет песком, потому что директор его не спросил, можно ли сеять на наших полях кукурузу, а сам он не сказал ни слова против и, стало быть, виноват. Положим, не так уж и виноват, земля не его – общая, распоряжается ею не он, а у него семья, ее прокормить надо, вот он помалкивает и сеет. Или плотничает. Но опять же начальников, которые распоряжаются, выбирает он, Чернов, и такие, как он, люди, значит, он должен спросить с них дельности...

В Хмелевке, к примеру, раньше земледелием занимались два помещика, были кулаки, было много крестьян – зажиточных, не очень, серединка на половинку, и бедных. Они сеяли то, что им было выгодно и что они могли сеять, никто их в этом не неволил, пахать попусту землю не заставлял. Другое дело, землей наделили по-разному, но для того и революцию делали, чтобы правды добиться, людей равными сделать, без обману. Сделали. Потом решили, что в одиночку много не наработаешь, давайте артелью. И это правильно, артель завсегда сильнее единоличника, но тогда пускай артель и делает, как ей выгодно. Сработает она больше, и другим больше достанется, не съест же она все сама. На брюхо работать выгоды нет, и вот артель станет искать выгоду, а от выгоды всем хорошо...

Из маленькой легкой тучки брызнул теплый дождик, минутный, несильный, но Чернов отослал Витяя с Борисом Иванычем в вагончик и сам прекратил работу. Крыша стала мокрой, осклизла, можно запросто съехать и хлопнуться на землю

или шифер переколешь ненароком. Он осторожно слез по лестнице и пошел в вагончик Сени, который служил для строителей бытовкой. Посредине там стоял стол с двумя скамейками по бокам, в одном углу топчан, который Сеня завалил своими железками, в другом каменщики и плотники складывали свой инструмент, в третьем – железная печка, в четвертом – бачок с водой и кружкой на нем. Очень удобное помещение. В непогоду можно постучать в домино, обсушиться, обогреться и даже полежать на топчане, если сбросить железки на пол. Сеня недавно здесь появился, месяца полтора назад, до него топчан был свободный.

– Постучим? – спросил Витяй, высыпая из коробки на стол костяшки домино. И, не дожидаясь согласия Чернова, крикнул в открытую дверь, за которой не переставал греметь Хромкин: – Сеня, иди в домино, четвертого не хватает!

– Отложи, – сказал Чернов. – Пока крыша сохнет, давайте пообедаем, а потом пойдем докрывать. Весной погода изменчивая, тучки вон табунятся.

– Ладно, – легко согласился Витяй, собирая костяшки. – Обедать не работать, захвати мой «тормозок».

Чернов прошел за печку, где в углу были сложены мешочки и сумки рабочих, взял свою сумку и авоську Витяя, принес на стол, Борис Иваныч пошел к бачку мыть руки.

– Ты зубы почисть, – сказал Чернов с ласковой насмешкой. Сам он редко мыл руки, если работа была не грязной, никогда не болел, не чистил смолоду крепкие, белые и до сих пор здоровы зубы и недоверчиво относился к молодежи, к своему Борису Иванычу, который особенно заботился о чистоте.

Пока Чернов вынимал из сумки варенную в мундире картошку, яйца, хлеб, соленые огурцы, арбуз, Витяй с Борисом Иванычем плескались у бачка над тазом.

В дверь заглянул Сеня, спросил с облегчением (он не любил отрываться от дела и неохотно играл в домино):

– Аи раздумали?

– Обедать станем, – сказал Чернов. – Давай с нами, хватит стучать.

– Да я сегодня только с яйцами пришел.

– И мы с яйцами, – засмеялся Витяй. Сеня покраснел, прошел к топчану, отыскал там среди железок мазутную тряпицу, в которой была скомкана районная газета, развернул этот комок и принес к столу два яйца, кусок белого хлеба и маленький пузырек с рыбьим жиром. Он стеснялся этого пузырька, каждый раз хотел забыть его дома, но Феня, выполняя указание врача, следила строго, и ее он не мог ослушаться.

Витяй достал из авоськи, кроме яиц и хлеба, пяток печеных окуней. Двух оставил себе, остальных роздал сотрапезникам. Сеня стал отказываться, но Витяй окончательно смутил его и лишил возможности сопротивляться:

– Маленького дал? Вот возьми побольше, с икрой. И вообще брось ты рыбий жир, не слушай Феню, ешь рыбу, и только хищную, – смелее будешь.

– Да я от болезни, – сказал Сеня. – Врач велит, ихтиоз у меня.

– Что это? – спросил Борис Иваныч, очищая картофелину.

– Кожа сухая, шелушится, – Сеня виновато показал над столом красно-серые, блестящие руки.

– Будто мелкая чешуя, – определил Витяй. – Правильно тебя Хромкиным-то зовут, блестишь весь, как новый сапог.

– Правильно, – согласился со вздохом Сеня. – От отца перешло, с детства так зовут. А рыбий жир мне самому надоел, да Феня сердится, когда отказываюсь. – Он обреченно взял пузырек, вынул из него бумажную затычку.

– Не пей, – сказал Витяй. – Здесь же нет Фени, чего ты боишься?

– А если узнает?

– Мы не скажем, не беспокойся.

– А врач? Если, говорит, не будешь пить, чесаться начнешь. А я правда чешусь, когда не пью.

– Трус ты, Сеня, всех боишься.

– Боюсь, – признался он. – И Феню боюсь, жалко, когда она сердится.

– Ты ее избей, – посоветовал Витяй. – У тебя же стальные руки, чего трусишь. Любимых жен всегда бьют, от этого уважение к тебе придет, и любить она будет по-настоящему. Она же не любит тебя, жалеет просто.

– Любит, – возразил Сеня, спрятав пузырек в карман. – Если бы не любила, она замуж бы за меня не пошла. Как же без любви жить?

– Какой ты глупый, господи!

– Нет, я не глупый... Я умный.

– Откуда ты знаешь?

– Знаю. Я все про себя знаю. Если бы я был злой, а я не злой, и значит, умный. Злые умными не бывают.

Витяй засмеялся такой наивности, но Чернов, сдерживая улыбку, прожевал яйцо и сказал, что Сеня думает правильно и хватит к нему приставать. У него золотые руки и голова дай бог каждому, недаром изобретателем назвали.

– Да я просто так, – смутился Витяй. – Я же в школе с ним учусь, котел у него варит.

– Вот и отстань, – поддержал отца Борис Иваныч. – Расскажи лучше про свои рыболовные подвиги.

– Какие у него подвиги, – сказал Чернов. – Отец поймал, а он ест.

– Сам, – Витяй с шутовской гордостью стукнул себя в грудь. – Отцу сейчас некогда, рыболовную бригаду создал, в гору пошел. Приходится теперь самому. На блесну ловил, сейчас со льда хорошо берет.

– Гляди-ка! Тебе самое время в отцову бригаду. Вот стройку закончим, и давай налаживай удочки.

– Сети, дядя Ваня, сети. И катера. Председатель уже заказал два катера и мотодору. Если пойду, то только капитаном катера. Капитан Виктор Шатунов – чувствуете?

– Да-а, – Чернов покачал головой. – А я тебя шифер заставлю подносить как простого подсобника... Ты уж прости старика, не гневайся.

За разговором и едой они не заметили Балагурова, который стоял у двери вагончика и уже несколько минут наблюдал за ними, довольный непритязательностью беседы и тем, как они неторопливо, вкусно обедали. – Хлеб да соль! – сказал он.

– Едим да свой, – ответил Витяй.

Чернов подвинулся на скамейке, давая место гостю, вежливо встал.

– В самый раз поспели, Иван Никитич, значит, добра нам желаете. Садитесь вот рядом. Правда, немного что осталось, работники у меня хваткие, да вот яйцо есть, огурцы, арбуз сейчас разрежем. – Он взял складной нож, стал резать на Сенину газету сочный соленый арбуз. Балагуров охотно сел рядом с Черновым, снял с головы фетровую шляпу, нахлобучил себе на колено и первым взял арбузный ломоть.

– К такой бы закусочке да стопочку, а? – и подмигнул Витяю.

Польщенный Витяй засмеялся.

– Вот и захватили бы, а то бригадир у нас строгий, сухой закон объявил.

– Неужели?! – удивился Балагуров, присасываясь к арбузу.

– Точно, – сказал Витяй. – До окончания строительства. А потом, говорит, привыкнете и сами не станете пить.

Балагуров урчал, чмокал от наслаждения:

– Ну и вкуснота!.. М-м... а-а... язык проглотишь!.. И всегда вы так едите? И рыба вон была... Прими в свою бригаду, Иван Кирилыч!

– Не примем, – улыбнулся Витяй. – Два Ивана в одной бригаде – излишество.

– Действительно! – Балагуров, хохотнув, покрутил головой. – А я и забыл, что мы с тобой тезки, Иван Кирилыч. Но это, наверно, хорошо, когда в одной бригаде два Ивана – один вроде запасного будет, на всякий случай. Так, нет? За коммунистический труд будем бороться...

Борис Иваныч, склонившись над столом, ел арбуз, сплевывая черные семечки, недоверчиво посматривал на Балагурова.

Балагуров встретил его изучающий взгляд с подкупающей сердечностью, показал в улыбке редкие зубы. Борису Иванычу стало неловко.

– В самом деле, давайте серьезно подумаем, – продолжал с веселой непринужденностью Балагуров. – Вы что, хуже других? Работаете хорошо, все учитесь... Сеня, ты учишься ведь?

– Девятый заканчиваю, – сказал Сеня и поперхнулся от неожиданного к себе внимания начальства. Вытер мокрые от арбуза губы ладонью, сказал виновато: – Старый я, Иван Никитич, пятьдесят лет скоро...

– Ну какая это старость! Нам с Черновым к шестидесяти, а погляди-ка, . чем не молодцы?! – И первым засмеялся, хлопнув Чернова по плечу.

– Мне шестьдесят уж стукнуло, – сказал Чернов, – учиться поздно.

– Ты же учишься!

– Где? К Владыкину в кружок только хожу.

– А это тебе не учеба? Кружок конкретной экономики – это, брат, почище девятого класса будет. Да еще с таким руководителем, как Владыкин. Это же профессор, академик, великий экономист совхоза! Так, нет? Вот и давайте соревноваться за высокое звание. К концу лета станете бригадой коммунистического труда. Вы что, хуже других?

Чернов вздохнул, стал собирать арбузные корки в газету. Соревнования, красные флажки, обязательства, громкие звания не то чтобы пугали его, а как-то казались лишними для старого человека. Ну молодежь еще туда-сюда, им внове все, значки любят нацеплять, первыми быть и другое разное, а тут чего только не видал за свою жизнь, Яка вот из головы не выходит, сердитые его предупреждения.

– Ну как, бригадир? – настаивал Балагуров.

– Подумать надо, – сказал Чернов. – Нельзя такое дело сразу... Опять же бригада у нас временная, неполная. Троих плотников директор послал в Яблоньку на неделю. К концу лета нас тут никого не будет, стройка закончится...

– Не закончится, Иван Кирилыч, мы думаем расширить ферму, сделать ее на миллионное поголовье, понял! Хватит вам работы.

– Что же сразу-то не подумали? Балагуров надел свою серую шляпу, встал, вытер губы и руки носовым платком. Ответил весело:

– Не вышло сразу, Иван Кирилыч, аппетит приходит во время еды. Кстати, спасибо за угощение, великолепный арбуз. Сразу денег не было, товарищи. Сейчас с помощью обкома мы добились дополнительных ассигнований совхозу и будем расширять строительство. Так что подумайте, товарищи! Сейчас самое время для ударной работы – весна. И праздник на носу. Большой праздник – трехсотлетие родной Хмелевки.

Это уже было серьезное предложение, и хотя Балагуров сказал о весне и празднике, на прощанье пожал всем руки, по-товарищески улыбнулся, все именно так и поняли, что предложение бороться за звание бригады коммунистического труда – серьезное предложение. Не сегодня, так завтра это предложение повторит парторг или сам Межов, и надо будет или принять его, или объяснить, почему оно не может быть принято.

Они вышли вслед за Балагуровым. Сеня опять взялся за свой транспортер, Борис Иваныч с Витяем закурили. Чернов, не дожидаясь их, полез на крышу брудергауза.

Райкомовский «козел» стоял у дальнего инку-

батория. Возле него Балагуров давал какие-то указания прорабу Кузьмичеву.

Покурив, Борис Иваныч с Витяем натаскали шифера на крышу и стали его укладывать вместе с Черновым, пришивать. Витяй задумчиво мурлыкал песенку про какую-то Анапу. Ладену я белую шляпу, поеду я в город Анапу. Приеду я в город Анапу, и там я сниму свою шляпу». Потом сказал Чернову с усмешкой:

– Обрадовал нас предложением начальничек-то!

Чернов неожиданно для себя рассердился:

– А чем плохое предложение? Не воровать же зовет, не самогонку пить да хулиганить... Шше-нок! – вспомнил недавний спор Щербинина с сыном на праздничном вечере, после которого Щербинин попал в больницу, добавил назидательно: – Слушаться надо старших, они плохому не научат.

IX

С полей за Выселками почти сошел снег, оттаявшая вспаханная земля, набухшая от влаги, исходила паром, дышала, шевелилась в текучих струях марева, пробуждалась, большая, истомлено жадная, готовая для своего бабьего дела. Каждую весну лежит она вот так в своей жадной готовности, будто обещает родить что-то новое, ни разу не виданное, и вот дышит, вбирает в себя дожди и солнце, ворочается, тужится, – и каждый год рожает одно и то же. Ничего нового. И все же опять необманно обещает, манит, зазывно влечет какой-то своей силой, извечной непроломной тайной, которую Яке хочется раскрыть, понять. А земля, такая близкая, теплая, парная, своей охотной готовностью обещает помочь ему раскрыть эту тайну, она необманно зовет тебя: приди ко мне, Яков, ты такой большой, сильный, умелый, возьми меня уверенными хозяйскими руками, возьми с той нетерпеливой любовью, с какой ты брал меня в молодости, и я верну тебе былое твое счастье. Ты вновь почувствуешь в широких ладонях подрагивающие рукоятки неутомимого плуга, ты с радостью увидишь, как борона расправит, причешет, пригладит борозды на моем теле, ты завороженно будешь следить за сошниками сеялки, за тем, как скрываются во мне отобранные тобой семена. И когда ты придешь домой и свалишься, сморенный усталостью, довольный, что все сделал как надо, ты опять увидишь меня, и во сне я буду еще краше, еще желаннее, потому что ты увидишь меня в проклюнувшихся ростках вложенных тобою семян. И когда утром ты встанешь и увидишь за окном спорый весенний дождь, ты обрадуешься опять, думая обо мне, и будешь ежедневно приходить хоть на минутку, чтобы убедиться: твои семена не пропали, всходы тянутся к солнцу, растут, идут в трубку, колосятся, цветут, наливают зерно. Ты будешь щупать колос крупными, задубевшими в работе пальцами, шелушить его в твердых ладонях, считать зерна, пробовать их на зуб. И, не скрывая своей молчаливой радости, ты будешь оглядывать волнуемую ветром желтеющую ниву, ты скоро увидишь ее в крестцах и бабках пшеничных снопов, услышишь потный шум пыльной молотилки, веселое ржанье и фырканье лошадей, запах свежей соломы, запах хлеба. Нового хлеба. Но-во-го!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю