412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Курчаткин » Звезда бегущая » Текст книги (страница 7)
Звезда бегущая
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 02:37

Текст книги "Звезда бегущая"


Автор книги: Анатолий Курчаткин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 29 страниц)

7

Выехали уже в темени. Пока первый сеанс, пока второй, да пока Гошка мотал обратно свои пленки, отключал проекторы, ставя их на недельный отдых, тоже прошло время, и когда затолкались, наконец, все в кабину, захлопнули дверцы за собой, часы показывали половину двенадцатого. Сутки цельные просидел пнем, не сдвинулся с места. Там уж с Витькой-то за эту пору… чего, может, только не понаделали с ним за эту пору, чего не случилось, а он все здесь, все ничего не знает. Кабы не та яма вчера, в которую угодил. И как угодил-то? А, черт!

С утра нынче Прохор ходил и в контору, узнавал, не идет ли в город какой транспорт, – ничего не шло, ходил и по дворам, просил мотоцикл, но все знали о вчерашнем, слышали, в каком виде прибыл назад юрсовский мотоцикл, и отказывались дать. Если б еще не поджог, что устроил вчера, может, и не услышали б ни о чем, взял бы у кого мотоцикл, а так, конечно, каждый жался. «Да я в порядке сегодня, это вчера било меня, а сегодня в порядке полном», – пробовал уламывать Прохор, но все напрасно. Оно и понятно: пойди проверь, в порядке ты сегодня, нет, а поуродованный мотоцикл – факт, который проверять не надо. Боялся уже и сегодня не уехать; хорошо, Гошка уговорился, хоть с ним вот. Хоть ночью, и то.

Мотор натужно ревел на второй скорости, Гошка безотрывно смотрел вперед, ловя глазами в прыгающем свете фар колдобины, и все время крутил баранку туда-сюда.

– Э-эх, дороги наши! – вскрикивал он, когда машину шибко уж кидало на ухабе. Мотал головой и быстро косил глазом на Прохора. – На каком-нибудь на таком навернулся?

– Да поди, – отвечал Прохор с неохотой.

Гошка был хороший мужик, другой на его месте ни за что б не поехал на ночь глядя, а он поехал, но Прохору сверх сил было говорить обо всем вчерашнем, и вообще б не говорить ни о чем, замкнуть язык на замок и молчать. После вчерашнего поджога в нем как ослабло что-то – словно бы та звеневшая струна потеряла вдруг натяг и провисла, – все в нем сделалось вяло, немощно, будто хворо, но невозможно ведь молчать, не отвечать ничего, и приходилось.

– А как это у тебя приключилось-то с парнем? – спросил Гошка.

– Да как. Ударило, как, – вот уж о чем Прохору совсем было невмоготу говорить, так об этом.

– Это понятно, что ударило. А где его эти бревна найти угораздило?

– Погреб рыли. Бревно в яму сверху скатилось, – сказал корреспондент за Прохора.

Прохор посмотрел на корреспондента. С чего вдруг он-то вставился? Его-то какое дело?

– Ну, – подтвердил он слова корреспондента.

Они сидели вдвоем на одном сиденье, корреспондент ближе к рычагу скорости, Прохор у дверцы, было тесно, Прохору пришлось устроиться боком, и вышло, что корреспондент как бы полусидел у него на бедре.

Корреспондент, вон кто, оказывается. А он-то думал, что врач.

– Че, толкнул, что ли, бревно кто? Как оно скатилось? – снова спросил Гошка.

И снова корреспондент ответил за Прохора:

– Никто не толкал. Плохо лежало.

Да что он за него? Как ножом в сердце тыкал. Невозможно было слышать это о Витьке от кого-то чужого. Уж сам бы ответил как-нибудь, все лучше.

– А ты что, – спросил он корреспондента, – видел?

Корреспондент повернул к нему голову.

– Мне показалось, вам неприятно отвечать.

Не с покаянностью сказал – ладно, мол, простите, хотел как лучше, – не попросил извинения голосом, а с вызовом сказал, с оскорбленностью словно бы, с эдакой даже уязвленной значительностью на лице.

– А? – оторвался от дороги, глянул на Прохора Гошка. – Че, не надо б? Ну, ты меня, Проха…

– Ниче-о, – вдохнул, выдохнул воздух Прохор. – Ниче-о!..

Гошка замолчал, машину встряхивало на ухабе, он покрякивал: «Э-эх, дороги наши!» – но и ничего больше.

Так в молчании ехали долго, с час, может быть, бедро у Прохора под тяжестью корреспондентова тела, сколько ни ворочался, ни устраивался удобнее, совсем занемело, и он предложил Гошке:

– Остановимся? Перемнемся немного, мотор остынет.

– Перемнемся, че ж, – согласился Гошка.

Машина остановилась, Прохор открыл дверцу, выбрался на подножку и осторожно, оберегая затекшую ногу, чтобы не схватило судорогой, слез на землю. С другой стороны, он услышал, хлопнул дверцей Гошка и прохрустел несколько шагов с дороги на обочину.

Глухая, налитая полной таежной тишиной ночь стояла кругом. Столь оглушающе тихо было кругом после непрерывного железного воя мотора, который и сам уже казался до того тишиной, перестав быть звуком, что зазвенело в ушах. Прохор чуть отступил от подножки, чтобы дать сойти корреспонденту, и задрал голову к небу. Последние два почти года он так привык чуть ли не каждую ночь смотреть на небо, что это вышло у него само собой, бездумно, и, глядя на звезды, прозрачно и чисто мерцающие в бездонной глуби над проемом дороги, он не увидел их, а все только слышал тонкий нежный звук в ушах.

– Необыкновенно! – с литой вескостью сказал голос корреспондента рядом. – Ни с чем не сравнимо: ночные звезды в тайге. Глядишь – и что-то высшее постигать начинаешь. Если б еще спутник пролетел. Ведь сколько раз вроде видел, а все равно будоражит. К звездам вышли! Представишь себя там, с ним рядом, и поймешь: до чего она маленькая, наша Земля. Колыбель человечества. Космическая колыбелька. И это только нам дано, из всех, кто до нас был, нашему веку. А?!

Видимо, он утомился от долгого молчания, да еще тягостное безделие пассажира, и сейчас его как прорвало, говорил и говорил, выхлестывало из него – не мог остановиться.

Можно было не отвечать ему, не для того он это и говорил все, но Прохора, неожиданно для самого себя, потянуло ответить. Он опустил голову и, топчась на ноге, разминая ее, повернулся к корреспонденту. Гошка не выключил фары, они били ближним светом в дорогу перед собой, и отраженного света вполне хватало, чтобы видеть фигуру корреспондента.

– Я тут тоже на днях, – сказал Прохор, – спутник наблюдал. Вышел на крыльцо, только по-путевому на ночь повернуло, гляжу – плывет. Плывет, и верно: малехонький до чего. Жалко аж, какой малехонький. Букашечка. А бежит, торопится, показать хочет, какой он прыткий, какой ловкий, не хуже других, что там светятся, убежал, показал себя – и все как прежде стало. Как за пять минут перед тем и как назад тыщу лет. Они-то не бегают. На месте стоят.

– «Маленькая» я про Землю сказал, не про спутник. – Голос у корреспондента был нетерпеливо-уточняющ. – И не я, кстати, это выдумал, это сейчас расхожее понятие, все люди сейчас это ощутили. А что спутник, как вы говорите, малехонький… так ведь то, что он есть, что летает там, вот это невероятно! Деяние человеческих рук и разума в космосе! Невероятно!

– Да чего ж невероятного. – Прохор и сам не знал, так ли оно, как просится сказать корреспонденту, но так вот попросилось. – Чего ж невероятного. Жизнь это. Волю уму дать, мужик до чего-чего не додумается. Когда уж вот этот Кулибин был? Воли ему не давали, без понятия были, а дай бы – ого-го, чего бы наворотил. А теперь поняли, дали волю Кулибиным, вот тебе и в космос полетели.

– Ну, не скажите! – Голос у корреспондента усмехался. – Это вы, простите меня, историю науки просто плохо знаете. Историю человечества вообще. Это фантастично, эти научные достижения, при которых нам с вами жить выпало. Это новая эра человеческого развития. Это настолько масштабно – вот уж действительно трудно бывает понять.

– Ну может, – согласился Прохор. – Может. – Не хотелось спорить. Чем-то корреспондент напоминал ему Малехина. Совсем другой, и обликом, и разговором, а что-то и общее вместе с тем, в самой сердцевине, в середочке самой, такое общее – как братья прямо. Такая же значительность на лице.

Да и вообще не хотелось уже говорить. Сказалось, что попросилось, – и не хотелось больше.

Раздались шаги, с другой стороны кабины в свете фар появился Гошка, обошел передок и подошел к Прохору с корреспондентом.

– Ну, чего? Перемялись? Едем дальше?

Прохор снова пустил корреспондента к середине, а сам – к дверце, все же корреспондент был куда хилее его, кому на ком сидеть, так, конечно, корреспонденту на нем.

Гошка со скрежетом включил скорость, и поехали.

Совсем уже рассвело, белый свет стоял, когда въехали, наконец, в город.

До Прохора дошло вдруг, что не знает, в какой больнице Витька. Не спросил почему-то хирурга. В больнице и в больнице, а в какой – ну даже и не подумал, что может быть не одна.

Гошка успокоил его:

– Да брось. Сколько их у нас? И не в ведомственную же. В городскую, конечно. А в городской, между прочим, я тебе скажу, врачи-то лучше. В ведомственной, в той все блатыри сидят, жены да дочки-сыночки, там только одно и умеют: давление мерить да бюллетени выписывать.

– А вы что, там лечитесь? – осведомился корреспондент.

Ему нужно было на аэродром, туда с пяти утра ходил автобус, но корреспондент уже договорился с Гошкой, что приплатит ему и тот высадит вот Прохора и отвезет его.

– Земля слухами полнится, мил человек, – ответил корреспонденту Гошка.

– А вы бы поменьше гонялись за ними.

– Э, у слуха ноги длинные, бежит – сам догоняет.

Прохор слышал разговор Гошки с корреспондентом – и как не слышал. Только выехали из леса, потянулись вдоль дороги поля, встал на горизонте город, – его начал бить колотун. Не тот, что вчера, когда садился на мотоцикл и врубал полный газ, тот был злой, горячий, кровь от него бегала по жилам, что насосом ее качало; от этого, наоборот, выхолодило все нутро и такая тоска проняла – казалось, не удержишься, так и потечет сейчас у тебя из глаз. Сутки прошли цельные. Сутки! Ой, не дай бог только… ой, не дай бог!

Гошка привез верно, не ошибся. Достучались в приемный покой, открыла сонная старуха санитарка, не хотела пускать, но потом пустила, поводила пальцем по своему журналу, да, привозили вчера, Бубнов Витя, двенадцати лет, первый за вчерашний день записан.

Прохор, дрожа голосом, спросил, а что операция, что сейчас он, и санитарка ответила с недовольством:

– Откуда мне знать. Садись, жди, придет врач, спросишь у врача.

– Ну, давай, – подал руку Гошка. – Счастливо чтоб у тебя все. Этого пойду повезу еще.

Прохор не сообразил даже поблагодарить его. Пожал только бессловно руку, и все.

Врача пришлось ждать едва не полный час. И чем дольше ждал, тем колотун делался сильней, на месте уже не мог сидеть, ходил по тамбуру приемного покоя от окна к стене, от стены к окну как заведенный, все быстрее, быстрее, ловил себя на том, что не ходит уже, а чуть не бегает, останавливался, удерживался на месте минуту-другую, и снова бросало в ходьбу.

Раза три осмеливался оттянуть дверь в сам приемный покой, спросить санитарку: «Скоро, нет, не появлялся?» – санитарка отвечала одинаково недовольно, будто очень ей тяжело это было: «Появится, так скажу, на обходе сейчас, я не по-русски, че ль говорю?

В окно Прохор увидел, как дома, крыши их, деревья, трава – все вокруг засветилось, легли тени, воздух как промылся и налился ясной прозрачностью: взошло солнце.

Врач оказалась женщиной. Такой шумной, звучноголосой, с таким напором жизненной энергии – минуту с ней, не больше, всего и говорили, и ничего радостного особо она не сообщила, а колотьба будто ушла куда, спокойно стало, вроде как стыдно даже неизвестно перед кем, что так трясся весь, когда несся сюда.

– Да жив он жив, ваш мальчишка, – сказала она. – Операцию ему вовремя успели сделать, хирург, что вез, молодец – из шока его в дороге сумел вывести. Я сейчас оттуда как раз, видела его, славный такой у вас мальчишка, так терпеливо переносит все. Кровь ему переливают, глюкозу вводят. Жена там ваша возле него сидит, допустили ее.

– Ну, а что, как оно, как это говорится, состояние его? – косноязыча спросил Прохор.

– Такое состояние, какое и должно быть. Такие повреждения у него были, что вы хотите! Ему сейчас лежать и лежать, належится сейчас.

Прохор попросил, если можно, вызвать к нему жену, врач пообещала и ушла, шурша своим накрахмаленным белым халатом.

Ага, вовремя, значит, перебирал теперь Прохор в уме ее слова. Вовремя, вот как. Вовремя. Вовремя – и, значит, все хорошо теперь будет. Ну да, придется належаться, ну так что ж. Ничего. Сколько надо. Главное, вовремя. Парень тот, хирург, – молодец, значит. Чего-то там делал с ним, пока вез. Не просто, выходит, вез, а что-то там с ним… Хорошо, выходит, что врачи эти в поселке оказались. Как раз. Фельдшерица бы из амбулатории, она бы что, если б везла. Она разве так понимает что? Хорошо, выходит.

Ноги не просились уже бегать по комнате туда-сюда, держались на месте, стоял у окна, смотрел на мир за ним, все больше наливающийся живой солнечной силой, и даже вроде улыбаться уже хотелось. Жив, пронесло, теперь только вылежаться. Ну в школу не пойдет в сентябре, пропустит там месяц, другой даже, – чепуха! Пронесло, главное.

Сколько он ждал жену, Прохор не знал. Теперь время не тянулось, не чувствовал его, да хоть сколько бы прождал – все недолго.

Жена вышла – он не узнал ее. Скажи ему кто раньше, что можно так измениться лицом за полтора суток, да не в жизнь не поверил бы. А тут вышла к нему в белом халате жена, не жена – какая-то баба с ее вроде лицом, да только старее ее лет на двадцать и с глазами до того страшными – жутко в них глянуть: как по красному огню в каждом.

– Добрался? Долгонько добирался, не спешил, видно! – сказала она, и тут, по голосу лишь, Прохор и уверился до конца, что жена это, она. И тут же, от того, как она сказала – не с попреком даже, попрек бы снес сейчас, не заметил, а как прижечь его хотела голосом, вот как, – все в нем так и пыхнуло: ах ты! Долго он добирался, не спешил! Он там не убился чуть, а она… Ах, сволочь!

Но все же он удержался.

– Ладно, – сказал он, – долго, не долго, как смог. Что Витька? Врачиха мне объясняла сейчас: все вроде путем?

– Путем, ага, – отозвалась жена. – Тебе бы путем так. – Лицо у нее как скоробилось, из глаз полилось. – Уродом не останется, так будет путем.

Прохора будто ударило. Чего она мелет, дурища, как так, ведь ясно же врач сказала…

– Ты меня… брось пугать! – проговорил он с запинкой. – Долго я ехал, вишь. Так теперь пугать?!

– Чего мне тебя пугать. – Жена достала из кармана халата скомканный бинт и стала вытирать им глаза. – Крови он потерял сколько, знаешь?! Чего у него порвано не было, знаешь? У него температура сорок сейчас, без сознания лежит, это тебе как, путем?!

Прохор молчал потрясенно.

– Так врачиха же говорит: так и должно быть, – сказал он наконец.

– Ну и что: должно? Если должно, так что, хорошо?

До Прохора стало доходить: ловко его успокоила врачиха. Неправды никакой не сказала, не согрешила, а так ловко правду преподнесла – впору было волосы на себе выдрать, а он, как идиот какой, обрадовался.

– Я тогда это… слушай… я в отпуске, – забормотал он, – я тогда угол какой сниму где, а то в общежитии управление койку даст… я тоже тогда в городе здесь останусь, все от меня толк какой будет. Купить, сбегать куда, подменить тебя…

– Как хочешь, – сказала жена, возя бинтом под глазами. – Хочешь, так оставайся.

И так равнодушно она это сказала, а и так вместе с тем – будто в самом деле хотела прижечь его, что Прохор теперь не осилил сдержать себя.

– А-а ты! – взял он ее за отвороты халата и подтащил к себе. – Ты-ы!.. Долго я добирался, да? Из-за тебя же, сволочь, из-за тебя все! Тогда бы осенью сделал, стояло бы уже, и ничего тогда! Из-за тебя же не сделал!

– Уйди! Уйди! Отпусти! – ненавистно закричала вдруг жена. – Отпусти! Из-за меня?! – И схватила его руку, впилась в нее ногтями, заскребла по ней.

Не очень-то и больно было – Прохор просто не ожидал такого и отпустил. Никогда жена на его попреки, даже когда и бил, не взвивалась, всегда повинно себя держала, всегда каялась, пригибалась, замаливала свой грех, и он привык.

– Гад! Всю душу мне надсадил! – Жена отскочила к двери, схватилась за ручку, готовая, видно, чуть что, рвануть ее, но не кричала уже в голос, а как шепотом кричала, и так-то, шепотом, выходило еще страшнее, пронимало Прохора до самой глуби. – Гад! Всю меня надорвал! Уж бросил бы, что ли! А то два года жилы мотал! И так к тебе и сяк – все не эдак! Видела то бревно твое, безрукий лучше положит. Столкнуть бы, а забоялась: ну, как ты нарочно так, почнешь потом лаять! Не буду с тобой жить больше, все, нет у меня больше души на тебя, лишь бы вот Витька выправился! Выправится – и уеду, без хлеба не останусь. В Россию поеду, там меня в любой деревне возьмут!

Прохор не сумел сказать ей ни слова. Дверь изнутри толкнулась, с сердитым любопытствующим лицом выглянула старуха санитарка, и жена повернулась резко, распахнула дверь во всю ширь и мимо старухи быстро пошла вовнутрь. Санитарка стояла, смотрела на Прохора казняще, а шаги жены простучали приемный покой насквозь, слышно было, как открылась другая дверь, захлопнулась, и осталась только старуха санитарка.

Прохор повернулся и пошел на улицу. Чего еще. Не стоять же здесь неизвестно зачем.

На улице держалась еще предутренняя прохлада, солнце на глазах лезло в небо все выше, все выше, и заметно пекло уже, но остылая земля гнала в воздух холод и пока перебарывала.

Прохор побрел, не зная куда, по какой-то асфальтовой тропке, побрел, глядя себе под самые ноги, в голове была пустота, ни одной мысли, и только мозжащее, раздавливающее чувство непонятного страха.

Тропка вильнула на тротуар, тротуар оборвался перед дорогой, Прохор поднял голову и увидел, что подошел к больничным воротам, вот они – десять ли, пятнадцать ли шагов, и там уже улица.

Он стоял в нескольких шагах от улицы и боялся выходить на нее. Билось внутри: шагнешь – и уже ничего не изменишь, не поправишь ничего, обрубишь с концом, и все так и произойдет, как прокричала ему шепотом жена. И что тогда?

Ему показалось: надо вспомнить утренний разговор с Малехиным, когда они шли вместе к конторе на автобус. Что-то тогда Малехин сказал, и он еще с ним согласился про себя: «Так», – простое что-то сказал, два слова буквально, но какая-то мудрость была в сказанном, какой-то начальный, непреложный закон существования, вспомнить его – и как опору получишь, укрепишь себя: иди со спокойным сердцем и через эту дорогу, и дальше по жизни, куда хочешь, ничего не страшно.

«Не поел – не человек, не поспал – не человек. Все остальное – дело второстепенное», – с мучительностью продралось наверх из темных глубин памяти.

«Это? – с надсадностью изумился про себя Прохор. – Это вот?!»

Да ведь какое ж так! Что сытое брюхо, что сон до отвалу… Необходимость, только! Брюхо у тебя больше-меньше, а уж сыто будет, беспокоиться нечего. И сон придет, не убежит никуда, не старик – наладится, раньше ли, позже ли. А как вот без этих тринадцати лет, вместе прожитых? Как их обрубишь да выбросишь? Разве без них ты человек? Все равно что корни они у тебя, все равно что в бревно из дерева превратишься.

Как все обернулось, как все обернулось, думал с отчаянием Прохор, стоя на краю тротуара, глядя на распахнутые ворота впереди и не чувствуя в себе сил идти туда. Как все обернулось, как все обернулось. Из правого в виноватые, да виноватее ее; так виноватее – ничем не измеришь. И хоть всю жизнь искупай теперь эту свою вину, разве искупишь?

8

Самолет трясло. Прищепкин открыл глаза, глянул в окно, – оказывается, уже сели, и самолет несся по взлетно-посадочной полосе.

Скорость стремительно падала, тряска прекратилась, бег самолета по бетонным плитам полосы сделался мягко-упруг, и вот винты двигателей заново шумно взревели, со звенящим свистом разрывая воздух, и скорость стала совсем пешеходной, самолет свернул с полосы на боковую дорогу и пополз по ней к аэродромному полю, к скопищу таких же, как сам, крылатых серо-белых железных чудищ, к сияющему ярко стеклом стен зданию аэровокзала.

Можно было отстегивать ремень. Ремень, свободно перекинутый через живот, ничуть и ничем не мешал, но полет кончился, посадка произведена, и отстегнутый ремень как бы означал для души, что ты уже не здесь, здесь для тебя все завершено, ты уже там, за бортом самолета, в иной, не ограниченной его тесным телом, своей собственной жизни.

Прищепкин отстегнул ремень, встал, снял сверху, с полки портфель и снова сел, поставив портфель на колени. Те, у кого есть багаж, отданный при регистрации билетов следовать с ними в специальном багажном отсеке, будут еще привязаны к самолету те двадцать, тридцать, сорок ли минут, что им придется ждать свои чемоданы, узлы, коробки в багажном отделении аэровокзала, а у него – одна ручная кладь, ничего, кроме портфеля, и он уже сейчас, даже находясь внутри самолета, свободен от него, а то есть и от той, что между двумя самолетными рейсами, командировочной, ненастоящей, не принадлежащей тебе жизни – в ней ты занимался чужими жизнями, принужден был на время свою жизнь словно бы выпарить из себя, будто ты не человек, а некая спрашивающе-выслушивающая машина. Но вот портфель на коленях, и самолет уже подруливает к самому зданию аэровокзала – и ты снова в своей жизни, и теперь, в свою очередь, эти чужие жизни начинают служить тебе, делаясь той глиной, из которой должно будет вылепить то, что сначала станет полутора десятками черканых-перечерканых рукописных страниц, потом десятком перепечатанных на машинке и наконец – отлитыми в металле столбцами, что оттиснутся черно типографскими мелкими буковками на просторном газетном листе.

Одно язвило Прищепкина в минувшей командировке: Кошечкина. Вспомнилось, с какой ехидностью спросил бригадир Кодзев: «А вас разве интересуют наши дела?» – и чувствовал, как от одного лишь воспоминания вновь становится жарко ушам. И ведь не только Кодзев, а и Лиля Глинская… А до чего унизительна была вся вторая половина дня, когда пришлось таиться от них, чтобы не нарваться ненароком еще на что-нибудь подобное, слоняться без дела по поселку, сидеть тупо на бревнах у реки, и ужасно подумать, что делал бы, как пришел бы ночевать в клуб вместе с ними, если б не эта кинопередвижка. Не удержался, позволил жизни собственной просочиться в эту командировочную жизнь, не принадлежащую тебе. И главное, ничего в душе, полная пустота – от того, что произошло там, в шалаше. Взял то, о чем не думал, получил, чего не желал, что тут может остаться. Одно, правда, осталось: искусанная комарами спина. Сколько их там в шалаше попило у него кровь! До сих пор зудит, сил нет. Да вот испорченная тенниска еще, теперь ее только выбросить.

Ладно, сказал себе Прищепкин, идя по проходу за чьим-то стриженным под старомодный полубокс затылком, ладно, урок на будущее. Все кончилось, забыть скорее, как и не было. На ошибках учатся, без ошибок не бывает. Не велику шишку набил себе, в конце концов.

Он вышел на трап, аэродромный, пахнущий летучей керосиновой гарью воздух овеял ему еще не отошедшее после самолетного неудобного сна мятое лицо, – и он въявь ощутил, как хороша жизнь, как прочно влито в нее его тело, как он молод и полон сил, и долго еще будет таким, и на многое еще достанет сил.

На площади перед аэровокзалом паслись, воздев к проводам усы токоснимателей, троллейбусы. Ехать до редакции можно было любым номером, до дома только одним. Нынче, в самом начале весны Прищепкин получил первую свою собственную жилплощадь, комнату в коммунальной квартире с двумя соседями, день приезда – день законно командировочный, и с чистой совестью мог поехать домой, залечь отсыпаться, но его тянуло в редакцию – потолкаться там, полистать вышедшие за дни отсутствия номера, порассказывать о командировке – соскучился по своему обшарпанному, траченому временем столу, хотелось оказаться в знакомом, сделавшемся за год родным коридоре, да и поспал ведь в самолете, разогнал сон, ляжешь в постель, а еще и не уснешь.

Он сел в троллейбус, не поглядев номер.

Троллейбус, тяжело, сочно шелестя шинами, гнал по залитому горячим солнцем городу. Прищепкин сидел, поставив портфель на колени, глядел в окно на промелькивающие мимо дома, магазинные вывески, деревья, киоски «Союзпечать», «Табак», глядел – и не видел: взгляд его был обращен внутрь себя. «Сверкающий никель инструментов, извлекаемых из запорошенных пылью дальних дорог саквояжей», «Хрустящая, стерильная белизна простыней, которыми означены стены их временных, непрестанно, словно кибитки, то собираемых, то вновь разбираемых кабинетов», – крутились в голове, толклись, сшибаясь, рассыпались и соединялись по-новому фразы. Глина, добытая в командировке, начинала лепиться под руками, приобретала форму, еще текучую, переменчивую, но с ясной, ознабливающей пронзительностью уже угадываемую. Прищепкин всегда дорожил этими первыми часами, минутами буквально, после возвращения из командировок. Увиденное, услышанное, выспрошенное не отягощено, не завалено еще никакими другими впечатлениями, все свежо, все остро и вместе с тем в прошлом уже, отделено от тебя настоящего тонкой, прозрачной пленкой времени – лучшие свои материалы вылепил в эти первые после возвращения, незамутненные часы и минуты, потом оставалось только записать их, закрепить на бумаге.

Он достал блокнот и стал листать его. Форма вылепливалась, восхитительно угадывалась ладонями, но для крепости ей нужен был стержень, как гипсовой фигуре – железный штырь внутри, чтобы не развалилась; вот такой штырь нужен был, идея, которой все скрепилось бы, а она по-прежнему, как и в ту черную звездную ночь, когда ехал с врачами в автобусе и, подтолкнутый шофером, увидел бегущую звезду, деяние человеческих рук – спутник, ускользала, не давалась в руки, казалось, вот-вот она, секунда-другая – и ухватишь, но нет: шарил перед собой вслепую – и ничего не вылавливалось.

«Рассказ Урванцева о своем детстве», «Лилия Глинская – ночное пение в автобусе», – перебирали глаза подчеркнутые двойной чертой заголовки записей. Нет, все это не давало никакой опоры, не извлекался из этого никакой стержень. «Бригадир Александр Кодзев о проблеме «Пикулев – лекарство». Может быть, здесь надо искать, перебрать хорошенько, размять руками каждый комочек глины – и застрянет меж пальцев? Что он тогда говорил, Кодзев, о Пикулеве? Что-то вроде того, что один бездарен и ленив, а потом добрый десяток – последствия его бездарности ликвидирует, лбы разбивает… Нет, не то, не то, совсем не то.

Прищепкин закрыл блокнот, бросил обратно в портфель, глянул, отстраняясь от своих мыслей, в окно и увидел, что проехал нужную остановку, чтобы в редакцию, и основательно уже проехал.

Ему стало досадно. Сходить, пересаживаться, ехать обратно? Ну, конечно, а что ж еще.

Он вскочил, побежал по проходу к двери, троллейбус остановился, двери, скрежетнув, распахнулись и тут, когда спрыгивал с подножки на землю, вдруг ощутил себя не здесь, в городе, спрыгивающим на каменно ударивший в подошвы асфальт, а в ночной тайге, в темени, на пути из лесопунктовского поселка, точно так же соскакивающим с подножки, и в подошвы снизу бьет не камень асфальта, а упругая твердь лесной дороги.

Секунду оно длилось, это ощущение, а и не секунду, может, меньше куда, короткое мгновение, но будто какая-то искра высеклась из памяти, и озарило: в том разговоре с мужиком лесорубом, как его, Прохор, кажется, редкое нынче имя, отцом того самого мальчика, которого отвозил Воробьев, в том их разговоре у кабины среди ночи под безмолвное мерцание звезд над проемом дороги – вот он где, стержень. Связать спутник, высокое деяние человеческих рук, и поездку медицинской бригады, прибывшей из самого центра советской медицинской науки, по глухим, затерянным в тайге поселкам лесорубов. Эта бегущая звезда в космосе и эта кочующая по неустроенным таежным дорогам бригада врачей – все в основе своей явления одного порядка: наступления новой эры бытия, зарождения новых форм человеческого общения, когда Земля перестала быть громадной, неохватной, а превратилась в маленький, насквозь просматриваемый голубой шарик, несущийся в бездонном просторе космоса. И той, первой ночью, с врачами, когда смотрел на плывущий среди неподвижных звезд спутник, ведь именно это самое ощущение, оно именно, никакое другое, пробивалось, выкарабкивалось на поверхность сознания из его глубины, именно оно, никакое другое, и совсем, совсем уже близко было к поверхности, выбралось почти, выкарабкалось, но тут бригадир Кодзев начал перекличку, все ли на месте, – и оно тихо булькнуло обратно вглубь.

«Космический корабль, плывущий в безмолвной пустыне космоса, умное детище человечества, начиненное самыми последними техническими достижениями его разума, и яростно, как раненый зверь, воющий автобус, с тяжелой медлительностью осиливающий немеренные версты глухой таежной дороги, – что, казалось бы, между ними общего?» – такие теперь крутились в голове у Прищепкина фразы.

Все, добрался, наконец, до того, к чему пробивался, долго пробивался, но пробился-таки, и теперь остается только записать добытое, закрепить на бумаге, и он вновь подтвердит, что не случайно, по праву занял место среди лучших перьев, по справедливости. «Баня. С жарким паром, с веником, горячо хлюпающим по спинам, с холодной водой, блаженными струйками сбегающей по нахлестанным веником плечам, лопаткам, бедрам…» «Хрустящая простыня взлетает вверх, и входит женщина в сбившемся на затылок платке, а на спине у нее – мальчик лет двенадцати, ноги его бессильно болтаются на весу, словно тряпичные…»

Прищепкин с трудом заставил себя вынырнуть из блаженного, восхитительно-сладостного потока слов, бурлившего в нем, и посмотрел в окно.

Он уже давно снова ехал в троллейбусе и, посмотрев в окно, увидел, что опять проехал нужную остановку, опять нужно возвращаться. Но теперь это не вызвало в нем никакой досады. Ему стало смешно. Ну надо же. Расскажи – не поверят.

Он поднялся, прошел к двери и, когда сошел на тротуар, решил не садиться больше в троллейбус, не бегать через улицу туда-сюда, а пойти пешком.

Идти пешком было минут пятнадцать, портфель пустой почти и не оттягивал руки. Прищепкин шел неторопливым размеренным шагом, наслаждаясь самой возможностью идти так, день подбирался к середине, солнце входило в полную силу, и в свитере получалось жарко, и сильнее зачесалась спина, но это теперь уже не могло испортить ему настроение. Он думал о том, как верно строит свою жизнь, как правильно рассчитал ее. Ошибки, конечно, вроде той, которую сейчас приходится скрывать свитером, будут случаться и еще, но важно уметь извлекать из них соответствующие уроки, и тогда они не страшны. Главное, не потерять из виду основной цели, не свернуть ненароком куда-нибудь на боковую тропу, станешь потом выкарабкиваться на прежнюю дорогу – в кровь обдерешься. А не свернешь, не угодишь на боковую – все будет, как загадал. Жизнь, в общем-то, вещь нехитрая, механизм ее, как приглядишься, прост до смешного, и не надо в ней ничего усложнять.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю