412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Курчаткин » Звезда бегущая » Текст книги (страница 3)
Звезда бегущая
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 02:37

Текст книги "Звезда бегущая"


Автор книги: Анатолий Курчаткин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 29 страниц)

– А врешь! Чего врешь?! Совесть есть?! Ты что, гад, поливать взялся! – И кто-то хватанул даже за ворот – отскочила, скакнула звонко пуговица на пол. – Что, гад, может, ты и с нашими бабами баловался, скажешь?!

Как ни несло Крутобокова, как ни жгло его подмять всех и встать выше, а уж после такого не могло не осадить. Дошло, что перехватил, понял, что болтанул, забормотал и все так руками перед лицом водил крест-накрест, сам как кот на спине перед сильным:

– Да нет, ребя… сботал не то… залил, ребя… простите!..

Прохор въехал ему по сусалам. Язык не ворочался, а руки как налились дикой тяжестью и как их сами собой подкинуло – не вставая, выбросил их обе вперед, так обе и впечатались в морду.

Драться мужики не дали, развели. Тот не особо рвался – один все же, а Прохора удержали.

– Урка, Проха, брось! А ну как с ножом?! Да напорол он все, ясно же! Точно, что напорол, ясно, как божий день!

Это, конечно, успокаивали Прохора, остуживали ему кровь, а вместе-то с тем очень похоже было, что наврал все. Да и после обратно свои слова взял.

Так и разошлись, не зная точно: так оно все, как наворотил Крутобоков, или не так, – один Прохор узнал через час: так.

Жена не запиралась. Закрыла только лицо руками, постояла, качаясь, и, как стояла, осела на пол, на подвернутые под себя ноги. Прохор нашел ее в клубе, позвал домой, она все не хотела идти, упиралась, сердилась. Еще когда в избу поднимались – ворчала, и лишь когда Витьку стал отправлять на улицу, Витька не шел, говорил, да я с улицы пять минут как, а он отправил, тогда вот лишь она поняла: серьезное что-то, и замолкла.

В тот раз ее Прохор не бил. Это после бил – и не мог остановиться, а в тот раз и не просилось ничего такого, просто как камень какой пал на грудь, придавил – и нечем стало дышать, одно это и было – камень на груди.

– Что, поблудить захотелось? – помнится, спросил ее тихо, на громко и сил не было: давил камень, не давал голосу выйти наружу. – Утомилась: с мужем да с мужем?..

Жена не отвечала. Сидела на полу, закрыв лицо, и раскачивалась с боку на бок.

– Ну, чего? Блудить блудила, не боялась, а отвечать боишься?

– Не устояла я, – выдохнула сквозь ладони жена.

– Чего-о? – переспросил он.

– Не устояла, – повторила она, отнимая ладони от лица, глянула на него снизу и тут же соскочила глазами, уперла их в пол. – Будто не я была. Пристал как банный лист, об одном уж и думала – освободиться скорее. Ты там мать хоронишь, а он тут ко мне… Отделаться уж от него скорее хотелось. Чтобы с глаз сгинул…

– Облегчила себя, значит…

Жена молчала, сидя перед ним, глаза у нее были мокры.

– Сама снимала с себя, да?!

Жена вздрогнула, снова закрыла лицо руками, словно бы можно было спрятаться так, но нельзя было спрятаться, и она крепко провела ладонями по щекам, вытирая слезы, и отняла их от лица.

– Отделаться от него хотелось… – сказала она. – Невмоготу было.

Не призналась, да и как признаешься в таком, а и без признания все ясно стало. Как ответила.

Ладно хоть, то хорошо еще, что одно это место, где прижал ее, не домом оказалось, – тогда хоть пали его. Клубом ее оказалось. Дождался, когда все разойдутся после сеанса, достала ключи закрывать, – отобрал, запер изнутри и не выпускал…

– И что, много это он тебя раз так-то прижимал? – последнее, кажется, что спросил тогда Прохор.

– Больше нет, – сказала она. – Ты воротился, может, тебя увидел, может, к Томке стал ладиться, больше не приставал.

Может, его и увидел, а только в лицо не запомнил. Иначе бы не стал при нем… А скорее-то всего, съел, что хотел, да на второй раз аппетит не разыгрался.

А, нет, вон он что последнее тогда спросил у жены:

– А если б он снова так начал? Снова б как хвост. По проторенной-то дорожке легче ходить.

И снова жена молчала, не отвечала долго, потом, наконец, ответила:

– Так ведь ты ж приехал. Я бы, чуть что, тебе…

Ага, ему она. Под защиту бы. После того, как… Потом, вспоминая, как у него самого-то с нею все вышло, Прохор увидел: а и в самом деле, слабая она на напор. Бегали всем культпросветучилищем к ним в часть на танцы, сами ходили к ним в увольнения на всякие вечера, и чем она ему понравилась, что повлекло к ней – очень была покладистая, никогда поперек особо, как ты, так и она, ну будто рука в варежке, так с нею себя чувствовал. И видно, на крепости ее это тоже сказывалось, такая натура ее, – другие ребят сколько за нос водили, да так ребята ничего и не получили, а она ему на четвертое, на пятое ли свидание уступила. И тоже ведь напором взял ее, им, и только…

Ту зиму Прохор дома почти не жил. Как раз открыли новый мастерский участок, далеко от поселка, два с половиной часа езды, и, чтобы не возить людей туда-обратно каждый день, не тратить время, поставили там вагончики для жилья, устроили душевую, красный уголок – в понедельник утром привезли, в пятницу вечером увезли. Вахтовый метод называется. Прохор не стоял в списке на работу там, сам же летом, когда те списки составлялись, и отбоярился, тут напросился. И не ездил домой в субботы-воскресенья, оставался в вахтовом поселке добровольным сторожем, и тоска брала в эти субботы-воскресенья, телевизор телевизором, да ведь не будешь перед ним с утра до ночи сидеть, а и домой ехать – как жилы из себя тянуть было. Но все же наезжал, конечно, и в эти-то вот наезды стал бить жену, бил – и все было мало, не утолял себя. Оттого, может, что знал: не расцепиться, так это и нести с собой. Каб не Витька. А так не расцепиться, как расцепишься?

Тогда лишь стало полегче, когда согрешил. Повариха на вахте не старая еще, но к сорока годам уже подбиралось, пришлая, как тот Крутобоков, бойкая бабенка, крепко, видно, помяло ее жизнью, если занесло сюда на сходе четвертого-то десятка. И тоже начала оставаться на субботы-воскресенья. «А мне чего! Что там в общежитии, что здесь». Нарочно, может, и стала оставаться. Никакой сладости от нее не увидел, как желчь пил. Но полегче стало, это да. Правда, заметил за собой: поугрюмел, как сыч сделался – ничего не смешно, ничего не обрадует, не развеселит, будто тот камень, что пал на грудь, так и лежал там, только привык к нему, притерпелся, научился ходить с ним.

А Крутобокова выжил из поселка – не больше месяца прошло со столовского застолья. Сказал ему раз убирать ноги подобру-поздорову – тот как не понял, посмеялся даже; другого раза говорить не стал – положил листвяк ровно перед его трактором, когда он с хлыстами шел, еле тот на тормоза встал. Вскочил, матом начал, а увидел его – и заткнулся. Понял. «Третий раз предупреждать не буду. – В Прохоре как звенело все, и знал: как скажет, так и сделает. – Прямо на тебя угодит». Тогда тот и испугался. Проняло его. По губам его, что тряслись, увидел: проняло.

А сруб для погреба, что начал ладить как раз в ту пору, чтобы постоял он зиму, подсох, подсел, собранные его семь венцов так и простояли брошено в сарае всю зиму – не притронулся к ним; после, весной, чтобы не торчал на виду, не мешался, разметал его на бревна и даже не пометил, какое откуда: а, да катится оно все к чертовой матери!..

Вечером, норовя обмануть пугавшую бессонницу, Прохор не уходил спать до самой глубокой теми. На ночь уже пошло время – все ковырялся при свете лампочки в сарае, точил затупившиеся на глине лопаты, точил топор, поколол даже, без всякой надобности, немного дрова. Яму с Витькой почти закончили, осталось выбрать самую малость на одной стороне, и можно класть сруб. Перед тем как идти в дом, сел на свое место на нижней ступеньке крыльца, достал папиросы, закурил. Было еще тепло, сухо, но воздух уже с ночной свежестью, и звезды прокалывали небо с полной ночной силой. И снова Млечный Путь перетягивал бездонный купол ясно видимым тугим поясом, запорошенным мелкою светящейся пылью.

Почудилось, одна звезда двинулась с места. Двинулась – и потерялась, едва заметная среди других, ярких и крупных, подумалось даже – может, показалось. Но нет, глаз снова поймал ее: двигалась, слабенько мерцая, донося свой свет из черного мрака космоса до земной тьмы, и теперь не поверил себе: как это она может двигаться, потом осенило: да ведь спутник!

Сидел, глядел на него, забросив голову, медленно выдыхая из легких дым, спутник, подбираясь к зениту, делался все ярче, все лучше виден, уже не пропадал, глаз уже твердо держал его, а когда отпускал, тут же и находил снова, а звезды над спутником, Млечный Путь, который он перечеркнул и пошел дальше, были величественно недвижны, все, не смущаясь его быстрым бегом по небу, оставались на своих вековых местах, век ли, тысячелетие ли – все это было для них едино, короткое мгновение в их беспредельной вечности.

А спутник снова начал бледнеть, слабеть исходящим от него светом, глаз уже снова с трудом стал угадывать его, и, когда, затянувшись в очередной раз, вновь поднял лицо к небу, – движущейся звезды на нем не было.

И тут, когда не отыскал ее, сколько ни вглядывался, и расслабил зрение, дав глазам волю глядеть куда им захочется, помни́лось вдруг, прохватило этим чувством до какого-то тонкого, вынимающего душу дрожания внутри, что уже было с ним: так сидел, глядел так на небо, – в какие-то дальние, незапамятные времена, не в детстве, нет, а словно бы в другой, незнаемой им самим, но несомненно бывшей с ним жизни.

Короткое мгновение длилось это чувство, ударило – и исчезло, дрожание перешло в дрожь, и Прохор ощутил: замерз. Секунду назад было тепло, и сразу – холодно.

Что-то неизъяснимо сладостное, восхитительное было в этом коротком мгновении памяти о себе незнаемом, хотелось вновь отыскать его в себе, нырнуть в него и длить, длить до бесконечности; Прохор, унимая дрожь, с незаполненными дымом легкими, взодрал голову кверху еще раз, но что-то случилось в нем, что-то переломилось будто, – ничего из того, только что бывшего, он не услышал в себе.

«Ну ладно, авось теперь-то уж…» – произнес Прохор про себя, как обычно после ночного курения здесь, на крыльце, имея в виду, что теперь-то уж, поди, заснет, затушил папиросу о боковинную плаху, выбросил окурыш и пошел по крыльцу наверх.

4

Не завклубом бы, спали бы, наверное, без задних ног до полудня. Когда наконец приехали в поселок, шел уже третий час, пока выгрузились, перетаскали все чемоданы, все ящики, все узлы в клуб, пока располагались на ночлег, перевалило и за три, а сон перебили дорожной дремотой, и засыпать стали – совеем уже рассвело. Но в девять утра в окно зала, в котором для них расставили раскладушки, сильно, с вздребезгом постучали, – как ни крепок был сон, тут же проснулись все.

– Первые больные! – пробурчал Дашниани, перекладывало, с одного бока на другой. – Совесть у них есть?

– Чего, обалдели, что ли? – подала голос с другой половины зала Кошечкина, – там, за загородкой из двух рядов кресел устроили женскую половину. – Ни стыда, ни совести у людей.

Она и Воробьев легли позже всех: только перетаскали вещи – Воробьев попросил Кодзева не закрывать дверь изнутри, опять они вдвоем куда-то исчезли, и когда появились, бог то ведает.

Кодзев знал: никто за него не встанет, не посмотрит, кто там, что такое, и надо вставать ему.

Кряхтя, с неразлипающимися, невидящими ничего глазами, он поднялся, качаясь, прошел между раскладушками к окну. Внизу на земле стояла женщина и махала рукой в сторону входа: откройте там.

Разминая на ходу лицо ладонями, Кодзев вышел в сумеречное, пахнущее половой тряпкой фойе, дотащился до двери, провернул ключ в замке и толкнул дверь наружу, чтобы открылась.

Ударило светом, и он понял, что, поспешив сюда, не надел на себя ничего, в одних трусах и майке. Неприлично-то как. Медицина, называется, приехала. Ох, идиот.

– Я завклубом, – сказала женщина. – Баня вам готова, можете мыться.

Веки, пока шел сюда, разлепило, и теперь видел женщину. Лет тридцать ей было, чуть, может, побольше, не городского склада – сразу видно, но с эдакими глазами… куда другой городской против таких глаз. С Лилей Глинской было что-то схожее в облике. Не поймешь что, неуловимое, и не похожесть, нет, а именно что вот – схожее. Ночью сегодня встречала не она, мужчина-завхоз.

Женщина, когда открыл дверь, собиралась подняться на крыльцо, ступила уже на нижнюю ступень, но открыл – и спустилась обратно на землю. Ошарашил, конечно, своим видом.

– Какая баня? – не понял Кодзев с конфуза.

– Ну баня, звонили нам из управления, приказали: мыться вам.

– А! – Кодзев сообразил. Да, верно, по графику, составленному в управлении комбината, здесь у них должна быть, как выражается Лиля, помойка. Истопили уже, значит. А впрочем, и пора. Пока женщины помоются, пока мужчины, да поесть, да кабинеты развернуть… времени, в общем-то, уже и в обрез, в два часа надо бы начать прием. В четыре вернется смена, в пять хлынет целый поток, вот до этих пяти – детей пропустить да женщин, что свободны. – Спасибо, – поблагодарил он завклубом. – Вовремя нас разбудили. А то мы сами-то… Поздно приехали.

– Да уж и я эдак подумала. – Завклубом обрадовалась, что угодила, лицо у нее было прямодушное, без всяких складок хитрости, и так все и засветилось. – Баня в семь готова была, а я подумала: пусть хоть до девяти поспят, ночью приехали, пусть выспятся, пусть потом нас получше осматривают. – Она засмеялась, довольная своей шуткой, и Кодзев, забыв о своем виде, тоже поулыбался ответно.

– На радиоузел, где он у вас, сходите, – попросил он. – Пусть объявляют: в два начинаем прием детей и женщин, с пяти до девяти – всех. И завтра целый день. С девяти до вечера.

Завклубом объяснила, как найти баню и столовую, которая тоже нынче открылась специально для врачей, прямо с утра, Кодзев поблагодарил еще раз и пошел обратно в зал. Все уже снова спали. Поднялся только корреспондент – сидел неодетый на своей раскладушке, сонно моргая, в губах у него была сигарета, чиркал колесиком зажигалки, пытаясь прикурить.

– Мы здесь прием вести будем, не курите, пожалуйста, – попросил Кодзев.

Корреспондент поспешно закивал: хорошо-хорошо, понял и вынул сигарету из губ.

Вчера, когда ходили с ним по городу – к кинотеатру смотреть афишу, потом обратно, – корреспондент понравился Кодзеву. Выспрашивал – это конечно. И откуда родом, и как в медицину пришел, и тому все подобное, но и о себе говорил, своими мыслями делился, как-то по-человечески все было, без натужности, так что даже и с охотой отвечал на его вопросы. Вот и сейчас: только попросил – сразу понял. А Урванцев, ведь сам врач, а сколько сил положил, чтобы заставить его не курить там, где прием. «Сколько работаю – всегда курил», – и с места не своротить.

– Подъем! – закричал Кодзев. И пошел вдоль мужского ряда раскладушек, заворачивая на всех одеяла до пояса. – Подъем. – Перешел на женский ряд за креслами и стал трясти за плечи: – Подъем! Девочки, баня для вас!

– Санечка! – потягиваясь, позвала его Лиля. Он уже прошел ее и тряс теперь Галю Коваль, студентку из аптекарского, которая была в бригаде провизором. – А почему ты с нас, Санечка, одеяла не сдираешь? Что ты такой несмелый?

Ох, язычок! Брить таким язычком…

– В следующий раз обязательно, – пообещал Кодзев.

Первыми в баню, как обычно, отправили женщин. Им потом дольше сушиться, дольше приводить себя в порядок. Мужчины в ожидании своего часа взялись за бритье. Вчера никому побриться не удалось, и все были обросшие. У Воробьева только и не щетинилось, он, наверно, и раз в неделю мог бриться. Не пух, конечно, но и не настоящий еще волос, эх, воробушек, что он, не видит, к какой кошечке в лапы попался? Не видит, наверно.

Побрившись, Кодзев взялся за чемодан с лекарствами. Сел на раскладушку, развязал веревки, которыми чемодан был на всякий случай перевязан для крепости, и отщелкнул замки.

Освобожденная крышка тут же подпрыгнула вверх, как на пружине.

Кодзев откинул ее до конца – и не сдержался, простонал изнеможенно: «М-мм!..»

Еще бы ей, крышке, не подпрыгнуть: с такой горой было наложено в чемодан. Бедняга корреспондент. Как он таскал его.

– Вай-вай-вай, – сказал Дашниани, заглядывая в чемодан. – Он что, дурак последний, твой Пикулев, прислал столько?

– Идиот он! – в сердцах проговорил Кодзев, беря с груды встопорщившихся лекарств листки описи и сопроводительную записку Пикулева. – Лень было самому к нам приехать, привезти, оказии, видишь, дожидался. И уж по-царски…

Лекарства у Пикулева он просил целый месяц. Багаж с ними давно прибыл, каждый раз, попав в город, Кодзев заказывал разговор с Пикулевым, Пикулев обещал выехать, привезти лекарства прямо завтра же, и так вот пробежал месяц. Стыдно вспоминать, но ведь анальгина по пол-упаковки давали. Сидела Коваль и резала упаковки ножницами напополам. И вот прислал. Полторы с небольшим недели осталось, четыре лесопункта обслужить, а он прислал – на сорок тут хватит.

Кодзев стал читать опись. Ну да, конечно, постарался. Триоксазина – тысяча таблеток. Элениума – пятьсот. Это кто здесь столько транквилизаторов слопает? Городские лекарства, для дерганых, нервных горожан, да еще побегают они за этими лекарствами, пока достанут, а тут на тебе: выписывай всем подряд.

Кодзев пробежал быстро записку Пикулева.

– Точно, да, выписывай всем подряд: Пикулев просил реализовать все лекарства. Объяснял, почему: по институтским бумагам эти лекарства уже проведены как израсходованные и потому поставить их обратно на баланс невозможно, сдать здесь в местную аптекарскую сеть тоже невозможно, потому что они могут рассчитаться только по безналичному, а в институтскую кассу деньги за лекарства нужно представить наличными.

– Ну, ты посмотри, что пишет, – дал Кодзев записку Дашниани.

Тот взял, тоже быстро пробежал ее и вернул.

– Прямо уж никак их после пристроить нельзя?

– Черт знает. – Кодзев бросил листки описи и записку обратно в чемодан, опустил крышку, надавил на нее и защелкнул замки. Открывал – хотел проверить содержимое чемодана, все ли соответствует описи, но прочитал записку и расстроился. Руки опустились. Ну как ему не совестно, этому Пикулеву… – Вообще, наверно, как-нибудь можно пристроить, – сказал он Дашниани, – да ведь он-то, видишь, с нас того требует.

– Сукин он сын, а не идиот, – поднял чемодан, взялся за ручку, приподнял, прикинул зачем-то его вес Дашниани. – А ты еще в друзьях с ним ходишь.

– Я? – удивился Кодзев.

С Пикулевым Кодзев учился вместе в институте. На одном курсе, но в разных группах, знали друг друга в лицо – и не больше. Потом Кодзеву повезло угодить в село, оттрубил там шесть лет, женился на своей медсестре, родили с нею двух детей, совсем уж, казалось, осел, но наехала вдруг тоска – написал в институт на кафедру, не вызовут ли в ординатуру, если помнят, чудна жизнь – помнили, оказалось, и вызвали, и оставили после в клинике, организовав прописку. А уж Пикулев к той поре, как приехал в ординатуру, прочно обосновался в институтской административной «головке», вроде и в тени, но и с властью в руках, ходили к нему на поклон и завлабораториями, и завкафедрами, и какая-то там статистическая диссертация у него была уже готова, защита назначена, да тут разразилась история со взятками при устройстве в институтскую клинику, и он оказался в нее замешан. В конце-то концов, правда, он из нее выпутался: сам будто бы не брал, а только исполнял чужие распоряжения, однако диссертацию признали псевдонаучной и до защиты его не допустили, место свое он тоже потерял, пришлось опуститься на факультетский уровень. Тут-то, когда пал до факультетского уровня, и вспомнил о Кодзеве, что сокурсники, однокорытники, стал при встречах первым жать руку, заговаривать, обнимать за плечи: «А помнишь, дружище?» Было это Кодзеву не очень приятно, но, с другой стороны, что, посылать человека ни за что ни про что к черту?

– Какие мы с ним друзья… – пробормотал он, отвечая Дашниани.

– Шуток не понимаешь? – Дашниани засмеялся. Смеялся он, всколыхиваясь всем своим большим упитанным телом, и так заразительно у него это выходило – невозможно было не ответить тем же.

Подхохатывая, Кодзев начал оправдываться:

– Да уж вы с Лилей… Два сапога пара. Наточили языки друг об друга.

– А!.. – протянул Дашниани. – Не говори. – И было в интонации, с какой он сказал это, что-то непонятное: доставляло ему удовольствие, что ли, поминание их постоянных словесных стычек с Глинской. – Соглядатайствуют за нами, – указал он Кодзеву глазами в сторону корреспондента.

Кодзев и сам заметил: корреспондент побрился, привел себя в порядок, самая бы пора сейчас – выйти на улицу, как все остальные, хватануть утреннего, чистого, не разогретого еще солнцем до белого каления воздуха, кстати, и покурить, раз так хотелось, а он сидел на раскладушке, ничего не делая, и внимательно прислушивался к их с Дашниани разговору.

И в самом деле: как следят за тобой.

– Все слыхали, о чем мы? – посмотрел Кодзев на корреспондента.

На лицо у того выползла извиняющаяся улыбка.

– Да не знаю, все ли. Вы вроде не о личном, и я себе позволил.

– Вот вам и проблема тогда, сами и привезли, – Кодзев кивнул на чемодан. Он чувствовал в себе ту безысходную тоскливую расстроенность, что всегда накатывала на него, когда обстоятельства складывались так, что нужно было не просто принять чужую глупую волю и покориться ей, а еще и исполнять ее. – Напишите. Самая жгучая проблема, жгучей нет: один какой-нибудь бездарен и ленив, а потом добрый десяток последствия этой его бездарности ликвидируют, лбы расшибают. А сам он, главное, всегда неуязвим, всегда объективные оправдания есть.

– Да, да, – покивал Кодзеву корреспондент. – Вы правы, Александр, правы. Общее в частном, я бы так сказал.

Кодзев сообразил, почему Дашниани с таким вожделением заглядывал в чемодан: хотел узнать, прислал ли Пикулев новые боры. Он сверлил совсем затупившимися, и на лице его, когда работал ими, было выражение еще большей муки, чем на лицах его пациентов.

– Есть, есть, – обрадовал он Дашниани. – Видел в описи. Коваль придет, разберет чемодан, возьмешь у нее.

– Вай, вай, – хлопнул себя по бедрам Дашниани. – А ты еще говоришь, Пикулев плохой человек.

Кодзев хотел возразить, что вовсе не это имел в виду, вовремя понял – опять подначка Дашниани, и рассмеялся. Показал на Дашниани корреспонденту:

– Вот, между прочим, еще одна проблема. Попробуй поживи с таким бок о бок два месяца.

Корреспондент подхватил смех и, смеясь, потянулся к Дашниани:

– Между прочим, Юра, у нас с вами как-то не получилось вчера, я бы хотел спросить у вас.

– Спросить можно. Можно ли будет ответить? – отозвался Дашниани.

– Разрешаю, разрешаю, отвечай, – похлопал его по плечу Кодзев – в стиле самого Дашниани – и пошел из зала на улицу. Дохнуть, и в самом деле, чистого воздуха, пока он еще держит в себе ночную свежесть.

Клуб стоял на взгорье, и с крыльца видно было далеко вокруг. Бурели, крашенные маслом, железные крыши, курчавилась, прижавшись к земле, зелень огородов, лежали почти перед каждым палисадником горки ошкуренных, заготовленных впрок, светло коричневевших бревен. Пространство перед клубом было не застроено – пыльная, разбитая тракторами и машинами глинистая площадь, плешистая зелень травы за нею, переходившая на скате к реке в плотно-ковровую, и там, дальше – сама река, блещуще-весело лежавшая под ярким, не затененным никакими облаками солнцем, протянувшая свое литое серебрящееся водное тело, с косицами бревенчатых бонов на нем, вправо, вверх по течению – совсем немного, до близкой излучины, а влево, по течению, – сколько хватал глаз. Она была не широка, метров шестьдесят-семьдесят, едва ли больше, и противоположный берег казался невзаправдошно близким, совсем рядом; казалось – и река не преграда, шагнешь и окажешься там. Кое-где у того противоположного берега виднелся небольшой козырек обрывчика, но в целом он был ощутимо ниже этого, положе и, должно быть, в сильное половодье заливался водой. Деревья там росли совсем другие, чем здесь: хилые, тонкие, с танцующими стволами.

Внизу на земле, поодаль от крыльца, с голым, блестящим от выступившего пота торсом, в брюках с висящим концом распущенного ремня, зажав в руках черные шары гантелей, делал зарядку Воробьев. Молодой, полно еще сил, душевной энергии, – никто, кроме него, во всей бригаде не занимался зарядкой. Так разве, помахать немного, разминаясь после сна, руками-ногами. И сам Кодзев тоже не занимался, хотя всем, кто приходил на прием как терапевт советовал. Советовать всегда легко. А делать – это вот нужно иметь воробьевскую нерастраченность, душевную крепость… А нет того – как осилишь себя? Когда все, что в тебе осталось, просто на жизнь выскребывается, до самого дна выскребывается – успевай только восстановить силы за ночь.

И что-то так дрянно было на душе от всех этих мыслей о Пикулеве, возбужденных присланным им чемоданом, что прорвалось вдруг, сказалось вслух то, что давно уже просилось сказать Воробьеву да всегда удерживал в себе, зная, что не нужно это говорить ему, бессмысленно.

– Слушай, – сказал он, спрыгивая с крыльца и подходя к Воробьеву, – не мое, конечно, дело… но ведь всем все равно видно, что у вас с Кошечкиной… ты будь, знаешь, осторожней.

Воробьев делал наклоны, остановился, отнял руки с гантелями от шеи и опустил их вниз.

– Это в каком смысле?

– Да в обыкновенном, каком. Может, тебе не видно, что она… а со стороны-то, знаешь…

– А не надо со стороны, – оборвал Воробьев. Он покраснел и не глядел на Кодзева, отводил от него глаза. – Много со стороны видно… И вообще, не твое дело, сам же сказал.

– А просто сердце за тебя болит. Чтобы ты себе жизнь не сломал.

– Пусть оно у тебя не болит.

Воробьев стрельнул на Кодзева глазами, с усилием подержал его взгляд мгновение, отвел глаза и снова заложил руки с гантелями за голову. Но нагибаться не нагибался. Ждал, видимо, чтобы Кодзев отошел.

Да, конечно, ворохнулось в Кодзеве со стыдом, не следовало говорить об этом. Никакого смысла. Никогда в таких делах не имеет смысла – со стороны. Никогда. Болван.

Но инерция уже несла, невозможно было остановиться так вот с ходу, и Кодзев сказал:

– Ты не лезь в бутылку, Леня. Ведь только добра тебе… Как «пусть не болит», когда мы тут в одном котле все, полное общежитие? Ладно, если б она тобой развлекалась только. А она ведь, похоже, женить тебя хочет. Что такое жена, понимаешь? Не ту возьмешь в жены – всю жизнь перекурочит, и разойдешься – не оправишься. Талант был – уйдет, добрый был – станешь злым… Жена – это ведь твоя часть, половина, говорят, даже, а если половина тебя…

Кодзев запнулся: Воробьев снова взглянул на него, кровь от лица у Воробьева отлила, а в глазах стояли слезы.

– Что ты понимаешь, – проговорил Воробьев, не отнимая теперь взгляда от Кодзева. – Ведь ты же не знаешь. И все вы не знаете. Она чудный человек. И несчастный. У нее так жизнь сложилась… Никто не позавидует. Может быть, и женюсь. Но только вы не мешайтесь.

Кодзева как пробило: а ну как и в самом деле правда? Все вместе, все на виду, а все равно – все со стороны о ней, кроме него. Видно со стороны, да, но что видно – то, что снаружи, а то, что внутри, разве увидишь? В стыд, что легонько плескался в нем, влилось тяжелое, покаянное чувство вины перед Воробьевым.

– Прости, – пробормотал он. – Прости, Леня… Я тебе, добра желая…

Воробьев не ответил ему.

Кодзев пошел через пыльное, в бороздах тракторных следов пространство площади к реке, дошел уже до того места, где начиналась трава, и остановился. Куда это он пошел. Есть, что ли, время. Подышал немного свежим воздухом – и все, хватит. Надо пойти, пока еще не вернулись женщины из бани, погладить свежую рубашку, свежий халат. Брюки; может быть, удается. А то потом они придут, не подступишься к утюгу, да и надо будет кабинеты разворачивать, веревки натягивать, простыни развешивать, – здесь хирург, здесь окулист, здесь невропатолог…

Он повернулся и пошел назад, к клубу.

По дороге, с рассыпанными по плечам чистыми пушистыми волосами – как лен, впрямь! – покачивая зеленой нейлоновой сумкой на запястье, скорым своим веселым шагом летела Лиля.

– Мальчики! – закричала она еще издали, увидев, что Кодзев ее заметил. – Вы еще здесь? А девочки меня послали, ждут-ждут, кто же им спинку потрет?

Кодзев похмыкал. Лиля, наверное, могла поднять настроение даже мертвому.

– А ты что, уже вымылась? Так быстро?

– У меня бабка была стахановка, ударница первых пятилеток, – сказала Лиля. – А зубодер наш, наверно, еще ноги в штанины просовывает?

– Что тебе дался Дашниани! – Словами Кодзев укорил ее, а придать нужную строгость голосу не сумел. – Только и следи, чтобы вы не поцапались, разводи вас в стороны. Ну он не может, так ты хоть пожалей меня.

– Давай, – тут же подхватила Лиля. – Пожалею. Халат тебе погладить? Давай.

Она заметила, что в банные дни Кодзев, чистый старый халат, не чистый, обязательно меняет на свежий, и уже не в первый раз совершенно добровольно освобождала его от утюжки.

– А я еще и рубашку собирался, – закинул удочку Кодзев.

– Ой, Сань, как тебя только жена из дому не выгонит, – сказала Лиля. – Хи-итрый до чего! С таким хитрым жить… Прямо сейчас, наверно?

– Так уж вымыться – и надеть, – невольно в тон ей отозвался Кодзев.

Лиля притворно громко вздохнула:

– Ой, какие вы все, мужики… просто ужас!

Они взошли на крыльцо, Кодзев, пропуская Лилю внутрь, приостановился, оглянулся зачем-то, – поймал взглядом Воробьева, без гантелей уже, делающего дыхательное упражнение, поймал несколько крыш, заборы палисадников, и сверкнула в глаза, отразила яркий солнечный свет река. Словно бы что-то изменилось за эти десять минут, проведенные на улице, выходил, чувствовал: утро еще, сейчас ощутил: день уже. Нынешний день, завтрашний, они ясны, определенны, их можно и не считать, и впереди, значит, три еще лесопункта, три – и все, конец. А там снова в обычную свою, привычную колею, дома ложиться спать, дома вставать, всех своих трех девок как видеть хочется – с ума сойти. Так вот только и поймешь, как связан. По рукам, по ногам, и сам ты, один, – ничто, пустое место, нет тебя. Есть имя, есть фамилия, есть тело, а тебя, того, что помимо имени-фамилии, помимо и тела, которое лишь пустая оболочка, – тебя нет без них.

– Сань! Уснул? – позвала его Лиля.

Она стояла в тамбуре, держала дверь открытой и словно бы ждала, когда он перехватит ее.

– Почти, почти, – покивал он Лиле с улыбкой и принял дверь на ладонь. – Спасибо тебе.

– Не стоило труда, – отозвалась Лиля.

Она поняла – он о двери, но он совсем другое имел в виду. Лиля будто вымыла из души то тягостное, тяжелое, что вошло в нее, когда открыл чемодан с медикаментами, и лишь отягчилось от разговора с Воробьевым, вымыла в какое-то недолгое мгновение и каким-то непонятным образом еще и всколыхнула в нем разнимающую, томительно-сладостную тоску по дому, по жене, по дочерям, – и благодарил он ее за это.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю