Текст книги "Звезда бегущая"
Автор книги: Анатолий Курчаткин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 29 страниц)
– Давай-ка, Глаш, поженимся, а!
Он нежно сказал и мягко, а Глаше показалось, будто он не сказал, а под дых ее ударил, и она поперхнулась воздухом, так как делала как раз вдох, и зашлась кашлем. Она откашлялась и не стала отвечать ему, он подождал и, не дождавшись никакого ответа, повторил:
– Я говорю, поженимся давай, Глаш?!
Ноздрюха поняла, что надо отвечать, посилилась сказать слово, какое хотела, но ничего не сказалось.
– Гла-аш! – позвал Леня. – Что, не хочешь?
Ноздрюха повела плечами, сглотнула слюну и, кривясь в сторону ртом, чтоб не зареветь, выговорила:
– Боюсь я, Лень…
– Чего боишься-то? – Леня погладил ее руки, прижался к ним лицом, побыл так немного и поднял голову. – Ну, чего?
– Что умрешь, – обрывающимся шепотом сказала Ноздрюха и опять осилила себя – не заревела.
Леня как сидел, так и остался сидеть, молчал, и руки у него, почувствовала Ноздрюха, стали леденеть.
– Да уж… чепуха-то какая! – сказал он потом, вставая и поддергивая штаны. – Что за чепуха-то?! – возвысил он голос. – Скажешь тоже! Не понимаешь, что говоришь?
– Понимаю, ой, понимаю!.. – не имея больше сил удерживать себя, зарыдала Ноздрюха, вскочила, побежала в комнату и бухнулась там на кровать. – Ой, понимаю, ой, понимаю!.. – только и говорила она потом, лежа на кровати лицом вниз и затыкая углом подушки себе рот.
А Леня сидел рядом, тяжело продавив пружины, молчал и только то и делал, что гладил ее по плечу.
Больше меж ними разговоров об этом деле не было, ни он не заводил, ни Ноздрюха, так и жили, как жили, и так же все было Ноздрюхе хорошо. У Лени было уже двадцать три единоличных изобретения, одно из них оказалось у него – смех, да и только – детской игрушкой, на заводе каком-то быстро ее освоили, и Ноздрюха, зайдя как-то в магазин «Детский мир» на площади Дзержинского, с памятником самому Дзержинскому в центре, купить Лене новый набор слесарного инструмента, видела, как люди давились в очереди за его игрушкой – чуть до драк не доходило.
Так минула еще одна весна, настало лето, и тут к Ноздрюхе снова пришла беда.
* * *
Она знать не знала, что это беда – Леня поехал в командировку, какая ж беда тут. Он и раньше раза два выезжал – ему на месте где-нибудь нужно было кое-что собственным глазом глянуть, собственными руками пощупать, так и в этот раз поехал. Но он уехал – прошла неделя, две, три… месяц прошел, ему давно уже вернуться следовало, а он не возвращался, и не было вестей от него. Ноздрюха уже лезла на стену, съездила к нему в институт, но кто о нем что мог сказать – Леня сам себе был хозяин.
А когда еще отбухала неделя, Ноздрюха выцарапала в управлении три дня за свой счет, купила билет на самолет и полетела в город, куда уехал Леня. Долго она его не искала – нашла во второй гостинице, и, когда она поднялась на нужный ей третий этаж и постучала в нужную комнату, сам он ей и отворил дверь.
– Г-гла-аш… – заикаясь, сказал он потерянно, не стремясь к ней, а вроде как наоборот – боясь, что она бросится к нему на шею, и потому медленно, словно он это в воде делал, отступая от нее.
А Ноздрюха стояла у порога, дышала, как загнанная, и слова из себя не могла вытолкнуть. Живой был Леня и здоровый – это уж знала, когда к номеру бежала, видели его нынче утром, – а коль живой и здоровый, но ни разу о себе вести не подал, баба сюда замешалась, значит. Ноздрюха уж и раньше, в Москве еще, думала об этом, но не верила, а теперь вот удостоверилась.
Она постояла, постояла на пороге, глядя вниз, на ноги Лене, как они, в расшитых красными нитками тапках, которые она купила ему к Новому году, медленно идут от нее, повернулась и побрела по коридору обратно к лестнице.
Она вниз уже сошла, в холл с пальмой и фикусом, к загородке администратора, когда Леня нагнал ее.
– Т-ты… к-куда? – снова заикаясь, спросил он, застегивая пляшущими пальцами пуговицы на подоле рубахи поверх тренировочных штанов. – К-куда, Глаш?
Она постояла подле него молча еще немного и потом спросила, сжавши себе волей обливающееся криком сердце:
– Влюбился, что ль?
Леня уталкивал застегнутую рубаху в штаны, остановился с засунутой наполовину под резинку ладонью, а другую руку свесил вдоль туловища.
– Не так… – сказал он, чернея своим угрюмым лицом и опуская глаза. – Не так, Глаш, нет… Мне, Глаш… я сюда со страху уехал… от тебя… В Москве там… я делать чего, не знаю…
Они поднялись обратно к нему в номер, и Леня все ей рассказал, и Ноздрюха думала, что ляжет сейчас на кровать и обревет всю подушку, как тогда, когда она за него замуж выходить отказалась, но сердце у нее будто пересохло враз – ничего из глаз не бежало.
Так оно, поди, и должно было все случиться. Хоть бы даже и обпечатали их – все бы так. Может, душа его и просила ее, старую и поувеченную, но тело его хотело молодую и здоровую. И может, тело не требовало оставить после себя на земле свое подобие, но душа не могла противиться взошедшему в ней с возрастом искусу. В чреве чужой его душе женщины вызревала рожденная в слепой страсти родная ему, из его семени проросшая плоть – и он не мог противиться желанию благословить ее на жизнь, на продолжение своего рода.
– Звонит, значит, что ни день, спрашивает, то ли дальше носить, то ли к врачу идти… – сказала Ноздрюха после молчания, когда он рассказал ей все и они просидели напротив друг друга, ничего не говоря, может, пятнадцать, а может, двадцать минут.
Он не ответил, потому что он все уже сказал и ясно было – не для ответа спрашивает Ноздрюха, и она вздохнула, встала со смятой кровати, на которой сидела, и сказала:
– Собирайся, поедем. Че ж здесь сидеть, прятаться. Поедем.
К вечеру они уже были в Москве. Ноздрюха собрала свои вещи, Леня, стороня от нее глаза, снес их и разместил в сподручном для таких дел такси-фургоне, и Ноздрюха отправилась обратно в общежитие, из которого уехала два с лишним года назад и где все эти два с лишним года в квартире на восьмом этаже числилось за ней место. В квартире из прошлых ее соседок оставалось двое – Надька да Дуся, Маша нынче весной вышла замуж за крановщика из их же управления, они теперь снимали где-то комнату, ждали ребенка и собственную жилплощадь.
И Надька, и Дуся, обе по вечерней поре были дома, и Надька, увидев Ноздрюху с чемоданами, захохотала.
– Что, отставку дал академик-то? – закричала она. – По себе, дуреха, дерево надо рубить.
Ноздрюха не ответила ей, перетаскала с вахты, в подъезде внизу, все, что привезла, затолкала что под кровать, что возле кровати оставила, что на стулья свалила, легла, не разобрав постели, прямо сверху одеяла, и пролежала весь вечер, всю ночь и весь другой день до вечера, вставши за все время два раза в туалет – когда уж подпирало, может, и дальше бы лежала, но вернувшаяся со смены Дуся подняла ее, накормила и вывела гулять в теплый еще, но уже с примешанной ночной прохладой у земли вечер.
– Вот и все, – бормотала Ноздрюха, шаркая подошвами туфель по пыльному асфальту проложенных между домами там-сям, вкривь-вкось дорожек. – Вот и все… все…
Дуся молчала, идя с нею рядом, поддерживая ее под локоть; она и без того была молчаливой, а потом, она понимала, что Ноздрюха это не для нее говорит, а с самою собой и вовсе не ждет от нее никакого ответа.
– Вот и все… – бормотала Ноздрюха.
Но это она не про Леню бормотала, не его она имела в виду.
Она посидела еще день в общежитии, отгуляв таким образом отпуск, взятый за свой счет, вышла на работу и, проработав неделю, подала заявление об увольнении. Ее не отпускали поначалу, так как рабочих, как всегда, в управлении не хватало, а она, кроме того, числилась в хороших рабочих, потеряли даже ее заявление, чтобы она устала ходить по кабинетам и бросила бы свою затею, но она подала заявление во второй раз, погрозилась и в третий, если что, – и ее отпустили. Она отработала положенные две недели, получила расчет и купила билет до родного города. За три почти года в Москве у нее накопилось на книжке семьсот двадцать три рубля и восемьдесят четыре копейки, она перевела книжку на аккредитив, а на деньги в кошельке накупила для Нюрки Самолеткиной и других баб всяких московских подарков – всяких помад, да лаков, да косынок, да домашних тапок с узорами.
В городе у нее совсем уже была осень, когда Ноздрюха приехала в него. Она тащилась с двумя чемоданами со станции к своему простоявшему три года нежилым дому, навстречу ей дул ветер, мел оборванные с деревьев, скоробившиеся от собственной сухости листья, и ей казалось, будто никаких трех лет и не проходило, не было их вовсе, все это та же, трехлетней давности, стоит осень… только шла она не на станцию, а с нее.
Доски, которыми она заколачивала окна, были сорваны, ставни на половине окон открыты, а в одном выбито стекло и заставлено фанерой. На двери доски сохранились, она отколотила их, достала из кармана пальто пролежавший три года без употребления на дело ключ и открыла дом. Она прошла по нему, оставив чемоданы в сенцах, – все в доме было по-прежнему, только на кухне кто-то, может быть, разбивший окно, поковырялся в полках, и на полу лежали осколки раздавленных стаканов и тарелок, а так все было, как она оставляла, ровно и в самом деле не случилось этих трех лет в Москве.
Ноздрюха вышла обратно в сенцы, разделась, повесив пальто на гвоздь рядом с солдатским бушлатом для ночных дел, хотела взять чемоданы, чтобы занести их внутрь, подняла, и тут у нее, впервые с того, дня как услышала от Лени в гостинице те слова, стало мокро в глазах, она опустила чемоданы обратно, и слезы побежали у нее, как вода из крана, она села на пол возле чемоданов и проревела, с хрюпом глотая взбухавший в гортани воздух и скуля, целых полчаса. Ей хотелось по старой памяти, чтобы рядом с нею был сейчас Браслет, который бы подскулил ей, примостился бы рядом, лизал бы ей, за неимением в себе другой ласки, лицо, и тепло бы от его толстого большого тела перешло бы в нее. Но Браслета давно уже не было в живых, и мыло, сделанное из него, давно уже, наверно, ушло пеной в сточные воды…
Потом Ноздрюха встала, снова оделась, не занеся чемоданы внутрь, и пошла на бывшую свою фабрику. В отделе кадров прежнего начальника не было, сидел другой, и секретарша у него тоже была другая. Ноздрюха написала заявление, ее оформили – и все, обошлось без всяких расспросов, но когда она вышла от них и пошла по коридору, чтобы сойти в цеха, навстречу попался Валька Белобоков, тогда, на праздновании Первого мая в клубе фабрики, направивший ее в Москву.
– О! Кого я вижу! – заорал он, расставляя ручищи и загораживая собой весь проход коридора. – В отпуск, пожаловала жительница столичная?
Ноздрюха остановилась и тоже улыбнулась ему.
– Нет, – сказала она. – Я насовсем. На работу устраивалась, ходила вот.
– О! Это дело! – тряся ее за плечи и сжимая их так, что Ноздрюха даже запищала от боли, сказал Белобоков. – Молодец! А то что за порядок: на фабрике на самой, понимаешь, людей не хватает, а они по столицам разъезжают!..
– Приехала вот… – не стала напоминать ему, какие слова говорил он ей на праздновании Первого мая, Ноздрюха.
– Я и говорю – молодец! – воскликнул Белобоков и пошел дальше по своим важным и неотложным делам.
А Ноздрюха спустилась в цеха, походила между станками, узнавая их грохот и работу, много было незнакомых лиц, а кого встречала знакомых, приглашала назавтра в гости. Нюрки Самолеткиной нигде видно не было, она наконец спросила о ней, и Ноздрюхе сказали, что Нюрка два уж года как вышла замуж за сверхсрочника, родила, нынешнее лето часть его перевели на Север, и Нюрка уехала вместе с ним.
Ноздрюха пошла домой по осенним улицам родного своего города, в котором родилась, выросла и, за малым вычетом, прожила всю свою жизнь, какая была прожита, стала растворять окна, прибираться, мыть, вытирать пыль – облаживать дом заново к жилью, и думала она о том, что, ежели так покопаться-то, разобраться-то если, не особо у нее вовсе плохая жизнь, не особо, нет, самая обыкновенная. А уж есть, конечно, кому и счастливее выпадает – в космос вон летают, – так то что ж… Главное, чтоб товарищи из правительства от войны охоронили, хуже-то войны ничего нет, а охоронят, да мир будет – вот и счастье, живи-радуйся, чего еще.
1974—1978 гг.
ДЕСЯТИКЛАССНИЦА
1Остановка автобуса была напротив Иришиного дома. И когда Наташа по скрипнувшим ступеням сошла на морозно захрустевший под ногами утоптанный снег и посмотрела на окна ее квартиры, по яркому полному свету в обоих окнах, по движущимся теням на занавесках она определила, что квартира сестры полна уже народу.
Дверь ей открыла Света, одна из давних, еще со школы, подруг Ириши, в черно-смоляном, завитом парике, очень шедшем к ее бледно-розовому, с нежной тонкой кожей лицу.
– Салют, – коротко сказала она Наташе, впуская ее в квартиру, и ушла в комнату, подрагивая бедрами под длинным, до лодыжек, красно-фиолетовым платьем, туго натянутым на спине и с просторными рукавами-буф.
Сама Ириша была на кухне – стояла, прислонившись к косяку заклеенной на зиму балконной двери, курила и разговаривала с Парамоновым, обросшим до глаз густой, кудрявой каштановой бородой. Она была в голубом, послушно обтекавшем ее изящную фигурку модном сейчас комбинезоне, белом с желто-кофейными кругами батнике под ним и со своей тяжелой из-за длинных густых волос, поднятых на шее наверх, женственной прической в этом мужском почти костюме была, показалось Наташе, еще лишь более женственной и по-женски прельстительной.
– Ну, так и что же они, эти ваши лазоходы, что они такого поразительного сделали, практически вот? – спрашивала она.
– Не лазоходы, а лазоходцы, во-первых, – поправлял ее Парамонов. – Во-вторых, что мне еще добавить более поразительного, Ирочка? У вас, у женщин, самый преконсервативный склад ума, вас тычешь носом – брито, а вы – стрижено!
Из комнаты доносился перезвяк раскладываемых на столе ножей и вилок, звон рюмок; невидимый Наташе, чертыхался, громыхая своим большим крепким голосом, словно в груди у него ходили по листам толстого железа, Столодаров, открывая бутылку; пробка наконец вылетела из горлышка с тугим звонким чмоком.
– При-ве-ет! – сказала Наташа, раздевшись и входя на кухню.
Они обнялись с сестрой и поцеловались в щеки. Парамонов, картинно склонив голову к плечу, взял Наташину руку, подержал ее мгновение поднятой, а затем поцеловал, общекотав своей мягкой приятной бородой.
– Честь имею! – сказал он, улыбаясь глазами.
– На́танька! Мое – вам! – крикнул, вскинув руку с зажатым в ней консервным ножом, Маслов. Высокий, гибкий, в отлично сшитом бежевом костюме, с быстрыми ловкими движениями и такими же быстрыми, ласковыми, впрочем, глазами, он стоял у кухонного стола в углу, возле умывальника, и открывал банки с кабачковой икрой. – Натанька! Как вы насчет тайн, которые рядом с нами?
– А! Это вы о лазоходцах? – спросила Наташа. – Я слышала сейчас – Борис говорил. Но я ничего не знаю.
– И она тоже ничего не знает, – сказал Парамонову Маслов, показывая консервным ножом на Наташу. – Теперь тебе ясно, кто тормозит движение человеческого прогресса?
– Сестры Бельковы! – затягиваясь сигаретой, со смехом сказала Ириша. – Натанька, если бы мы с тобой все знали, человечество давно бы уже жило на Луне.
Маслов захохотал, продолжая открывать банку, открыл, сбросил зазвякавшую крышку на стол, бросил следом нож и, отряхивая одна о другую руки, повернулся:
– Ну, слава богу, что вы не знаете. Не хватало еще только на Луне, под колпаком, сидеть. Лучше уж все-таки здесь, на земельке.
– К чертовой матери пропадем скоро со своей земелькой, – сказал Парамонов. – Не помню, когда речную рыбу в магазине видел.
– Сестры Бельковы! – поглядел поочередно на Иришу, потом на Наташу Маслов. – Вы еще не совсем эмансипировались?
Наташа засмеялась, не выдержав, в ожидании того дальнейшего, что – она не знала, что именно, но непременно смешное, судя по многозначительности вступления, – собирался выдать Маслов, Ириша с поднесенной к губам сигаретой сказала, пожав плечами:
– Смотря что, Алик, ты имеешь в виду.
– Тарелки, – ответил Маслов, и Наташа прямо подавилась смехом. – Да не летающие, – махнул рукой Маслов, и тут уж Ириша тоже улыбнулась. – Я как мужчина могу есть и из банки, но вы-то как? Вам, наверное, надо в какую-нибудь красивую посудину это все вывалить?
– Вон там, открой полку, – улыбаясь, показала сигаретой Ириша. – Салатница там стоит. Устроит тебя?
– Нет, Боренька, – доставая с полки салатницу, посмотрел Маслов на Парамонова, – дела наши еще не так плохи. Они еще не того, не до конца. Может быть, успеем повернуть реки вспять?
– А мы их уже повернули, – сунув руки в карманы своих неизменных, потертых на ляжках до белесости джинсов, в которых он ходил даже в институт вести занятия, и размеренно пристукивая о пол ногой, сказал Парамонов. – То-то и доживем скоро: будем на краны счетчики ставить, воду мерить.
– Эй, кто там на кухне, сыпьте к столу, а то, кому места не хватит, будет за официанта вокруг бегать, – громыхнул, точно по железу прошел, из комнаты Столодаров.
– Посыпали, мальчики, – с улыбкой сказала Ириша, обняла по пути Наташу и повлекла за собой. – Как там папа с мамой?
– Квартиру пылесосят, – сказала Наташа. – Как начали с утра, остановиться не могут. Мать еще стирку развела. Как всегда, в общем. – Она потянулась на ходу к Иришиной щеке, потерлась о нее своей и поцеловала сестру, вышло – в ухо, и они обе засмеялись.
Сестра была старше Наташи на семь лет и казалась ей непостижимо взрослой, большой и все понимающей, она уже закончила институт и два года работала в конструкторском бюро, была уже замужем и развелась и с поры замужества, скоро четыре года, жила отдельно, сначала на частных квартирах, а потом вот в этой, кооперативной. Наташе нравилось, как она жила, нравились ее ежесубботние, как сестра называла их в шутку, «салоны», заведенные ею с нынешней осени, нравились ее друзья, составляющие этот «салон», и для нее уже стало необходимостью бывать у сестры по субботам, предпочитая вечера здесь всякому иному субботнему времяпрепровождению, – она словно бы прикасалась здесь к иной, более совершенной и значительной жизни, чем та, которой жила сама, к жизни, какую для себя она еще должна была создать, и с жадностью глотала все, что происходило вокруг, что видела и слышала.
– А! И Натанька появилась! – выкрикнул от стола Богомазов, когда Наташа вошла в комнату. – Натанька, счастлив видеть!
– И я не меньше, – в счастливом возбуждении, сделав на ходу легкий книксен, отозвалась Наташа.
– Ну, садись куда-нибудь, – оставляя Наташу, быстро сказала сестра и пошла вокруг стола к свободному месту рядом с Богомазовым.
– Ага, – рассеянно ответила Наташа.
У Ириши с Богомазовым был роман. Наташа принимала это как должное, но все-таки иногда ей казалось странным, почему сестра предпочитает тому же, скажем, Парамонову или Столодарову Богомазова, невысокого, скорее даже просто маленького, почти лысого со лба, с уродливыми, в черной похоронной оправе очками на крупном, бесформенно мясистом носу, концы дужек у которых в ряби зубных прикусов. Раза два она спрашивала у Ириши об этом, и оба раза сестра отвечала с уклончивой усмешкой: «Что ж ты хочешь, чтоб я еще и с Парамоновым закрутила?» – «Нет, я говорю, почему именно Андрей?» – уточняла Наташа. «Действительно, почему? – говорила Ириша и снова усмехалась. – Исправиться, Натанька, да?»
Так, чтобы влюбиться, самой Наташе не нравился в Иришином «салоне» никто. Но за ней ухаживали, провожали до дома, и просто глупо было не поцеловаться в темном подъезде, чувствуя свою власть над взрослым, опытным уже, наверное, в отношениях с женщинами мужчиной, который вел себя совершенно как какой-нибудь мальчишка-одноклассник, подразнить его обещанием чего-то большего ответными поцелуями и в следующую субботу не позволить провожать себя. Она знала, что хороша собой, у нее прямой, тонкий красивый нос, нежный, крепкий, доверчивый рот, и временами ей было ужасно обидно, что никто из Иришиной компании не нравится ей так, чтобы влюбиться: жизнь, конечно, вся еще впереди, впереди еще все, но хотелось бы, чтобы это все наставало скорее, незамедлительно, чтобы эта будущая жизнь, которую ей еще предстоит создать для себя, начала бы складываться прямо сейчас.
– Натанька! Я для тебя держу место! – громыхнул Столодаров, показывая на свободный стул рядом. При своем громоподобном голосе он имел вполне заурядный рост, самой обычной ширины плечи, и только в лице, тяжелом, квадратном, с объемной челюстью и большими лохматыми черными бровями, этот голос как бы отпечатался. Прошлую субботу именно он провожал Наташу домой.
Наташа, улыбаясь, помахала Столодарову рукой и, ничего не сказав, отрицательно покачала головой.
Она села на первое же ближайшее от нее свободное место, подвинула, чтобы находились прямо перед нею, полагавшиеся ей тарелку, прибор, рюмку и только после этого огляделась. Справа от нее сидела жена Маслова.
– Здравствуй, Натанька, – сказала она, когда Наташа поглядела на нее, положила свою руку на Наташину и подмигнула.
Она работала операционной сестрой и была совершенной красавицей, прекрасно сложена; всякий раз, оказываясь рядом с ней, Наташа потерянно думала, что она против Лидии просто уродина.
И сейчас она с огорчением подумала о том же и, ответив улыбкой на ее приветствие, тотчас отвернулась. Мужчина, сидевший слева, в черном, ручной вязки просторном свитере и свежеотглаженных темно-вишневых брюках, был ей незнаком. Он сидел, облокотившись на стол, крутя между пальцами наполненную уже рюмку и глядя то ли в нее, то ли просто в стол, и Наташа увидела только его профиль – с крутым, выпуклым рисунком лба, мягким вытянутым подбородком, со складкой непонятной усмешки у губ.
– Это не Савин? – спросила она у Лидии, против воли наклоняясь к ней.
– Савин, – с удовольствием ответила та.
Ага, вот он какой. Савин полгода назад пришел работать в то же бюро, в котором работала Ириша с Масловым, а кончал институт и четыре года после института жил в Москве, – Наташа уже несколько раз слышала о нем, он должен был прийти на прошлые вечера, но почему-то не приходил.
Наконец все расселись. Парамонов, картинно склонив голову к плечу, с вытянутой над столом рюмкой, дождался тишины и, потомив всех долгое мгновение ожиданием тоста, сказал густым голосом:
– Поехали!
И тут же первым стал пить.
Все зашумели, засмеялись, закричали – кто протестующе, кто одобрительно – и тоже стали пить и лезть с вилками к тарелкам, брать колбасу, сыр, порезанные пополам и залитые майонезом яйца: еды Ириша никогда не готовила, она бы просто денежно не осилила кормить-поить всякую субботу по десять-двенадцать человек, каждый приносил с собой, что полагал нужным.
– Боря, а что ты скажешь об этой идее – «дышите реже»? – спросил Парамонова Маслов. – Ты специалист по таким вопросам, что ты скажешь?
– Это трактат такой ходит, лекция Бутейко? – вскинулась со встречным вопросом Света.
– Первый раз слышу об этом, – склонил голову к плечу Парамонов. – Это что такое? Интересно?
– У нас врач один по этой системе от астмы вылечился, – сказала Лидия.
– Астма астмой, а давайте-ка еще по одной, а? – наливая вино в рюмки, предложил Столодаров.
В. Наташину рюмку тоже забулькало, она посмотрела, кто это, – это был Савин, теперь она увидела его лицо в фас, и оно поразило ее своими глазами: ярко, до ощущения света, исходящего от них, серыми, и с выражением мрачности.
Он заметил ее взгляд, поднял на нее глаза, и какое-то время они смотрели друг на друга.
– Арсений! Это моя сестра, Наташа, я вас не познакомила! – крикнула с другого края стола Ириша.
– Арсений, очень рад, – не наклоняя головы, но теперь улыбнувшись, сказал Савин, и улыбка у него оказалась хотя и снисходительной, но приятной.
– Наташа, – пожала плечами Наташа, обозначая тем самым, что сознает нелепость повторения имени, коли Ириша уже назвала ее, но что ж поделаешь: положено.
– Я вас, если позволите, так и буду – Наташей, – сказал он. – А то Натанька – это ужасно. На́танька – Ната́нька… Ужасно. Сами Вы не слышите? Я бы на вашем месте не разрешил себя называть так.
«Господи, ведь верно… – удивляясь тому, что никогда не чувствовала этого, подумала Наташа. – На́танька… Ната́нька… действительно, как ужасно».
– Я привыкла, – сказала она вслух. – Можно и Наташей, конечно.
– Меня в детстве называли Ариком, – полуповернувшись к Наташе, но снова глядя куда-то в стол и крутя рюмку между пальцами, сказал он. – Так что, выходит, у нас с вами много, Наташа, схожего.
И опять улыбнулся, поднял на нее глаза, яркие до ощущения света в них, и ей показалось, будто они втягивают ее в себя, мягко охватывают со всех сторон и неудержимо влекут…
«Ужасно милый, ужасно», – ничего не отвечая ему, подумала Наташа.
Минут через двадцать кто-то включил проигрыватель, громко ударивший по барабанным перепонкам ревом электроинструментов, тут же, один за другим, все начали вставать из-за стола; кто доставая сигареты и отправляясь на кухню курить, кто начиная танцы, – за столом у Ириши почти никогда долго не сидели, только вначале.
Наташа встала, покурила на кухне в компании Столодарова, Парамонова и Светы с Оксаной, тоже школьной подругой Ириши, как и она, уже бывшей замужем и разошедшейся. Света со Столодаровым, как всегда, знали уйму свежих анекдотов – у Наташи даже заболел от смеха живот. Потом она пошла со Столодаровым в комнату и стала танцевать, он, утишая свой большой голос, принялся как бы в шутку выговаривать ей за то, что она не села с ним, называя ее при этом Натанькой, и Наташу это обращение раздражало. После Столодарова она танцевала и с Масловым, и с Парамоновым, и с Богомазовым, и со светловолосым, молчаливым, с постоянной приятной, благожелательной улыбкой парнем прибалтийского типа, с которым пришла Света, и все время ей хотелось, чтобы ее пригласил Савин, но он не танцевал, сидел, ни разу не выбравшись из-за стола, с зажатой в ладони пустой рюмкой, смотрел на танцующих, перекидывался с кем-нибудь фразой-другой и снова смотрел.
Через некоторое время, как это опять же обычно водилось, проигрыватель выключили, из угла за диваном извлекли гитару, и Богомазов, подкрутив колки и побренчав по струнам, стал петь своим слабеньким, но приятным баритоном современные фольклорные песни – про художника, нарисовавшего свой портрет синей краской, повесившего его на стену, а потом поменявшегося с ним местами, про то, как мы в Америку придем и им дворцов культуры понастроим, про несчастную любовь одиннадцати тринадцатых к девяти одиннадцатым, потому что их общий знаменатель был слишком велик для их маленькой любви… Когда голос у Богомазова начал срываться, гитару взял Парамонов, попробовал тоже петь, картинно склоняя голову к плечу, но голоса у него не было, он путался в струнах, и ему не дали играть, отобрали гитару, а в центр круга, который сам собою образовался между диваном и столом, кто-то – кажется, Столодаров, Наташа не заметила точно – бросил, крутанув, пустую бутылку.
– В «бутылочку»! Ну, это гениально! Прекраснейшее занятие! – закричали, захохотали, загалдели кругом и возбужденно, уже в азарте предвкушения игры, стали сдвигаться на стульях теснее к дивану, сдвинулись, и Света, прорвавшись через другие руки, крутанула бутылку.
Выпало на Иришу.
– Э, холостой ход! Это неинтересно! Заново, заново! – снова загалдели кругом, Света с Иришей приподнялись со своих мест, потянулись друг к другу, звучно поцеловались, вытянув друг к другу губы, засмеялись, и Ириша, сев, крутанула бутылку.
– Есть! – закричали вокруг Наташи.
Бутылка показывала горлышком на пришедшего со Светой прибалтийца.
– Выходить или как? – подбочениваясь, спросила Ириша.
– Выходить – и никаких разговоров, иначе смысла нет! – Парамонов, сидевший рядом с прибалтийцем, толкнул его со стула ладонью и завладел бутылкой. – На кого выпадет – тому и суженой быть.
Савин, все так же сидевший за столом и не принявший участия в игре, встал и, обходя образовавшийся круг, молча пошел из комнаты. Щелкнула замком, открываясь, входная дверь.
Из кухни вернулась Ириша с прибалтийцем.
– Уже? – спросил Парамонов, пустил бутылку – и она опять указала на садившуюся Иришу. – Неужели? – откидываясь на спинку стула, сказал Парамонов. – Но я ведь, Ирочка, верю в такие вещи.
– Перекручивай! – закричал Богомазов. – Пусть отдохнет человек.
Все захохотали.
– Перекручивай, перекручивай, в самом деле – отдохнуть нужно! – кричали Парамонову.
Что-то подняло Наташу с места, она вышла в коридор, увидела неприкрытую дверь на лестничную площадку, мгновение постояла и растворила ее.
Савин стоял к ней спиной, у начала лестницы, облокотившись о перила, поставив ногу на продольную железину у их основания, курил и смотрел в окно внизу, на промежуточной площадке между лестничными маршами.
– Вам не плохо? – спросила Наташа от двери.
Он выпрямился, медленно повернулся, увидел ее, и на лицо его, так же медленно, как он поворачивался, вышла улыбка.
– А! Наташа! – сказал он и сел на перила, одною ногой упершись в пол, другою покачивая в воздухе. – А вы что же, не играете в «бутылочку»?
В том, как он произнес это слово, Наташа сразу же уловила насмешку, и ей, непонятно отчего, сделалось стыдно.
– Мне показалось, что вам плохо, – сказала она.
– Кошмарно, кошмарно плохо! – все так же насмешливо помотал он головой, бросил сигарету на пол, встал с перил и растер ее каблуком. – Я уж подумал даже, хоть бы кто вышел, поддержал, когда стану падать.
«Господи, ужасно милый! Ужасно! – глядя на него и чувствуя, как в висках шумит кровь, подумала Наташа. – Удивительно, он совсем… ни на Маслова, ни на Столодарова… совсем другой».
– Но ведь это же так – в «бутылочку»… шутка, – сказала она. – Ведь они же все серьезные, уважаемые люди, Маслов – руководитель группы, Парамонов – кандидат наук…
– И носитель дивных брюк, – засмеявшись, перебил ее Савин, разломил оказавшееся вдруг у него в руках небольшое яблоко, с которым, видимо, и вышел из квартиры, подошел к Наташе и протянул половину. – Поможете, Наташа? Я хотел тихо и спокойно выкурить сигарету в одиночестве и заесть сладким плодом, но уж раз вышли – что ж, помогайте.
– А вы в Москве какой институт кончали? – спросила Наташа, беря яблоко и не кусая его, держа в руке.
– Энергомеханический. Это имеет какое-нибудь отношение к вашей обиде за «бутылочку»?
– Нет, просто я тоже хочу поехать в Москву учиться…
Савин стоял совсем рядом, она чувствовала тепло, исходящее от его большого, крупного тела. «Если он меня будет целовать, я ему разрешу», – немея пальцами рук, подумала она, и, словно услышав ее, Савин взял Наташу одной рукой за спину, другой за голову, уперев в затылок твердый, круглый бок яблока, притянул к себе и, обдав ее смешанным запахом вина и сигаретного дыма, стал целовать. «Господи, какой милый!..» – думала Наташа, с запрокинутой головой, упираясь руками в грубый, колючий свитер у него на груди, и все у нее в голове кружилось, и сама она будто падала куда-то, ей казалось, ее никто еще не целовал так.








