Текст книги "Звезда бегущая"
Автор книги: Анатолий Курчаткин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 29 страниц)
Звезда бегущая
ПОВЕСТИ
ЗВЕЗДА БЕГУЩАЯ
1Ночью, как часто стало случаться два этих последних года, мучила бессонница. Поначалу, надеясь еще уснуть, маялся в постели, сделалось невмочь – и встал, перебрался на кухню, сидел на табуретке, тупо уперев глаза в темно отблескивающее окно; сделалось невыносимо и тут – нашарил на столе папиросы со спичками, вышел через сени на крыльцо.
Черная безлунная ночь молча ворочала жернов Млечного Пути по своему привычному небесному кругу. Тишина и покой стояли в небе, и казалось, что эта бездонная, проколотая чистым мерцающим сиянием звезд черная глубь безгласо говорит тебе что-то, простое и великое, – только душа в земной своей немощи тщится и не может постичь ее язык.
Прохор курил, сидя на нижней ступеньке, забрасывая на выдохе голову вверх и долго после не опуская, медля со всякой новой затяжкой, и чудилось, что ничего больше и нет, кроме этого ворочающегося ночного неба, до того не было и после не будет, вот докурит папиросу, погаснет она – и все кончится, оборвется все и сам он тоже.
Но он докурил, загасил окурок о плаху лестничной боковины, а ничего не кончилось, ничего не оборвалось, и сам он как сидел до того, так и сидел. Ночь уже налаживалась переходить в рассвет, пала роса, крашеная плаха ступеньки была волглой, он вышел, как спал, в трусах и майке, и трусы сзади промочило.
«Ладно, авось теперь-то уж…» – сказал он про себя, имея в виду, что теперь, как обычно бывало после ночной папиросы здесь, на крыльце, наверняка заснет, поднялся, обшоркал мокрые трусы ладонью, чтобы они не так липли к телу, и, тяжело ступая, пошел по ступеням наверх.
Дверь за спиной заскрипела в петлях и медленно возвратилась к косяку, взбрякнув напоследок щеколдой.
«Воротиться, закрыть? – подумалось Прохору. Но сверх сил было заставить себя пройти сенцы обратно, и он не вернулся. – А, кому здесь у нас что и красть…»
В дальнем углу проходной комнаты, где спал на диване-кровати сын, дымилась полная, кромешная темь, но будто какой ток исходил от сына, – остановился, не дойдя до дивана-кровати ровно столько, чтобы не удариться о нее ногами, и угодил к самому изголовью: наклонился – и обдало лицо легкою теплой волной выдохнутого воздуха.
Стоял так, согнувшись, с томительной жадностью вбирая в себя этот побывавший в сыне, нагревшийся им воздух, и будто не дыхание его вбирал, а саму силу жизни, саму крепость ее.
Мокрые трусы неприятно липли к ягодицам, надо было переодеть их. Дверцы гардероба растворились бесшумно, но, когда залез внутрь, начал шарить в белье, не рассчитавши в темени, задел локтем верхнюю полку, и она с грохотом подпрыгнула на полозках.
Гардероб и их с женою кровать стояли рядом, бок о бок. Прохор услышал, как жена проснулась, заворочалась, прошебуршала в темноте рукой по подушке – проверила, тут ли он, нет, – и падающий со сна голос ее спросил:
– Ты, что ли?
– Домовой, поди, – отозвался Прохор, перекладывая на полке белье с места на место и не находя нужное.
– Опять бродишь-ходишь?
И так было ясно, что он делает, и Прохор хотел не отвечать, но ответилось само собой:
– А тебе что? Брожу – не блужу, занятие не дурное, не так, нет?
Жена промолчала.
Под руку наконец попало вроде бы что искал. Прохор вытянул наружу, ощупал – то оказалось, и, сев на край кровати, стал переодеваться.
– Не спится коль, валерьянку бы лучше выпил, чем бродить. Стоит вон, – сказала жена, и Прохор даже увидел в темноте, как она махнула рукой в сторону подоконника, куда, сколько он их ни вышвыривал на улиту, ставила и ставила пузырьки с валерьянкой, что приносила от фельдшерицы.
– Сама пей, – сказал он. – Мне от нее проку… – Он лег, натянул на себя одеяло и закрыл глаза.
– Ну вот врачи приедут, сходи пожалуйся. Авось пропишут чего.
Проснулась. Все опять порушила, что накопил в себе. Завела.
– О-ох, какая ты у меня заботливая ба-аба. – Прохор повернулся к ней, нашел рукой ее лицо, с силой провел по нему ладонью сверху вниз, от лба до подбородка. – Заботливая… Как кого видишь, кому плохо, так того облегчить нужно.
Жена молчала под его рукой, он чувствовал, как она собралась вся комком – боится.
Сволочь, проговорилось в нем. Падла.
И, как проговорилось, почувствовал вдруг в себе желание.
И то, что ненавидел ее и желал, наполнило его вязкой, тяжелой, черной горечью, – он застонал.
Жена вывернулась из-под его ослабевшей руки и спросила:
– Чего такое?
В голосе ее и в самом деле была забота.
Прохор не ответил ей.
– Про-онь!.. – сказала жена, обнимая его. – Про-онь!.. – И искала щекой его щеку, чтобы прижаться к ней.
Он опять не ответил ей. И молчал все время потом, ни слова не шло изнутри, и только когда уже снова лежал недвижно, та, не ушедшая из него горечь прорвалась наружу:
– Сама сняла, да? Сама?!
Но жена давно уже будто не замечала такие его вопросы, разве только начнет жать на нее, как пресс, не откликалась никак, а Прохор не стал добиваться от нее никакого ответа. Все же ночная папироса на крыльце, теплые облачка сонного дыхания сына оставались в нем, к ним прибавилась физическая мужская усталость, и все это вместе понемногу закатывало его в дремоту, запихивало в сон, и он потерял себя.
Утром, когда вышел из дому идти на смену, Прохора потянуло глянуть, как там, в дневном-то свете, выглядит затеянное дело. Копать с Витькой закончили вчера уже в сумерках – не увидеть хорошенько, что наворочали, да и наломались – что камень сделалась глина за лето, – не до того и было, чтобы смотреть, что наворочали.
Он вернулся в дом, прошел сенями во внутренний двор и через воротца вышел в огород. Земля, выбранная им с Витькой из ямы, ярко желтела среди августовской зелени, не потерявшей еще своего цвета, двумя крутобокими, порядочной высоты буграми. «Ничё-о», – как всегда при виде хорошо сработанного дела, довольно протянулось в Прохоре.
Он подошел поближе, взял валявшийся в траве мерный шест и ткнул им в яму. Сантиметров шестьдесят-семьдесят выбрали, еще, значит, тридцать-сорок. Метра будет достаточно вполне, глубже-то и не надо, на всякий случай. Метр в землю, метр над землей, электричество пустить воздушкой – не погреб выйдет, хоромы.
Новый погреб был у него в плане уже давно. Старый прежним хозяином оказался поставлен неудачнее некуда – мало что в конце огорода, ходи туда каждый раз, как в какое путешествие отправляйся, так еще и в низине, заливало каждую весну выше колен, и держалась вода до середины лета, а не ведреное лето, так и вообще не просыхало. Здесь же, под боком у дома, был взгорок да глина, так что толком и не росло ничего; еще только начинали тут жить – пробил шурф, поглядел, как стоит вода: низко стояла, самое то место для погреба. Но молодые еще были в ту пору, да вдвоем, как свободная минута, так то и знали только, что баловаться, – не собрался поставить. Потом, когда Витька родился, вообще не до погреба сделалось, будто обузились субботы-воскресенья, как меньше в них часов стало, успевай лишь поворачивайся в свободное время дыры латать. А дыры так и лезли одна на другую: то крыша потекла, то угол у дома осел, перекособочило его, то крыльцо гнило-гнило да сгнило. Витька подрос, стал пастись в детсаду, пошел в школу, год от году делаясь все самостоятельней, и времени опять будто прибыло, и тут-то уж снова вернулся мыслями к погребу, накатал бревна для сруба, ошкурил, начал уж и сам сруб ладить… А, как нож острый вспоминать, два почти года так все и провалялось, как осталось тогда. Два почти года не мог себя поднять ни на что.
Ворочаться в дом еще раз Прохор не стал, отложил дрын на воротах и вышел на улицу через них.
В проеме растворенного кухонного окна, увеличась ростом из-за подставленной, видимо, под ноги скамейки, стояла, тянулась вверх, заголившись ляжками, жена. Наверное, над окном у потолка спрял свою пряжу паук, и она сметала ее. Корова в стаде, в клуб не к спеху, и принялась уже за утренние домашние дела.
– Ворота там заложи, я открыл, – приостанавливаясь напротив окна, сказал Прохор.
Жена пригнула голову и глянула на него.
– А ты чё эт, – удивилась она. – Не ушел еще? Я уж думала – давно.
Оттого ли, что он был на улице, а она в доме, не рядом, в общем, или уж действительно так удивилась, звонко у нее это сказалось, руки она, пригнув голову, не опустила, и полные ее, сочные ноги по-прежнему сверкали из-под вздернувшегося подола немного не до того самого места, где уж и кончаются. Прохору подумалось: вот так, поди, и тогда гляделась, так же, поди, задралось у нее платье-то.
– Не ори. Чего орешь? – сказал он. – Пусть поспит Витька. В школу вот пойдет скоро, некогда будет дрыхнуть. Ворота, говорю, заложи, поняла?
– Поняла, – враз потускнев голосом, сказала жена. И опустила руки.
– А днем, накажи, попусту чтоб не особо болтался, пусть яму копает. Вечером проверю, сколько вынет. Поняла?
– Поняла, – снова отозвалась жена.
Прохор повернулся и пошел по улице дальше. Достал папиросы, закурил на ходу. Вспоминалось, как сын вчера все норовил загрести на лопату побольше, одергивать приходилось, порявкивать даже, чтобы не рвал пупка, – и будто какое тепло разливалось по груди, улыбка лезла на губы. Хороший парень, не сачок, работяга. Сейчас приятно глядеть, а вырастет, пойдет вкалывать по-настоящему – гордиться можно будет, в такого парнягу должен вылиться. Сын вот и держит. Как удила во рту. А не сын бы – так все б… Со всех тормозов, со всех катушек… ну, покатились, родимые, под гору!
– Э-эй, Проха! – окликнули его.
Прохор оглянулся. Со своего двора выходил Валера Малехин, тоже на смену, маячил рукой.
– Чего эт у тебя под глазами, как бабьей тушью наваксено? – сказал Малехин вместо приветствия, пожимая Прохору руку. Лет пять назад, когда еще работали малыми комплексными бригадами, леспромхозовское начальство, отличив почему-то Валеру среди других вальщиков, начало выставлять его в пример, вытаскивать в президиумы, посылать на всякие совещания по обмену опытом, и он стал разговаривать таким вот манером – будто он больше, чем просто Валера Малехин, в нем кое-кто и позначительнее есть, покрупнее, только он его не показывает особо, не выпускает из себя.
– Ох уж, тушью прямо. – Прохор усмехнулся. Малехин был вальщик не лучше его, какой год впереди, а какой позади, и он не давал Малехину разговаривать с собой как с неровней. – Синяки, что ли?
– Синяки… Как вымазано! Не спишь ночами? – И Малехин подмигнул Прохору, как добавил этим: не просто не спишь, а утомляешь организм, излишним кое-каким напряжением.
Может, он просто так сказал, ничего не помня, не намекая ни на что, но он тоже тогда сидел в столовой, тоже, как все, глянул в окно и увидел, и Прохору от его слов бросилась в лицо кровь.
– А не твое дело, что я ночами, – сказал он Малехину. – Ясно, нет? В своих ночах порядок блюди.
– У меня порядок. У меня все, как в Аэрофлоте, по расписанию. Взлет, посадка. Туман если только. – Малехин будто не заметил тона, каким Прохор ответил ему, и, говоря про туман, снова подмигнул. И снова было неясно, что же он имеет в виду. – Врачи, что должны-то, завтра приезжают, слыхал? – спросил он, тоже доставая папиросы и закуривая.
– Завтра? – переспросил Прохор. – Ну завтра так завтра. Пусть. Мне-то что.
– Завтра, – подтвердил Малехин. – Сегодня по радио передадут. А чего тебе – что? Тебе-то бы самый раз и сходить к ним. Ну как под глазами-то – это у тебя серьезное что?
Прохор на ходу быстро глянул на Малехина: серьезно он или опять с подкладом? Но вроде, выходило, серьезно. Своим только обычным манером.
– Бессонница у меня, – сказал он. – Проснусь и не сплю. Хоть как за день наломайся. Есть у врачей средство?
– А чего б нет! – отозвался Малехин. – Сон, между прочим, после жратвы дело наипервейшее. Не поел – не человек, не поспал – не человек. Все остальное – дело второстепенное.
Прохор не ответил. Ему подумалось: а ведь так. Не поел да не поспал… Так.
В автобусе, когда ехали на лесосеку, его сморило. Ехать было недалеко, с полчаса, но его растрясло, и не удержался, задремал. Проснулся, когда автобус стоял уже возле гаража, дверь раскрыта, все толкутся в проходе, вылазят, а его кто-то трясет за плечо.
Подходил к конторе, забирался потом в автобус – все вместе с Малехиным, и помни́лось из дремы, что он это и трясет, снова сейчас начнет со своим подмигиванием, и двинул плечом, пробурчал зло:
– Будет, все. Руку оторвешь, – но, когда глянул, это оказался бригадир.
Второй год валили лес укрупненной бригадой в двадцать человек, бригадиром поставили старого, проевшего на лесоповале все свои зубы до десен, справедливого мужика Изота Юрсова. Прохор уважал его, и сейчас ему стало неловко.
– А, эт ты, – сказал он, поднимаясь. – А я думал…
Он этим «думал» как бы извинялся перед Юрсовым за свой тон, и Юрсов принял извинение.
– Ладно, ладно, – покивал он. – Ты на лесосеке мне не засни, главное.
– Да что ты, да разве я когда… – начал было Прохор. Он понял так, что бригадир предупреждает его, чтобы во время работы он не особо прохлаждался, не сачковал бы, не перекуривал без надобности.
– А то зачокеруют тебя, когда спать-то будешь, – перебил его Юрсов, – ладно, если целиком, а то ведь еще и лишнее обрубят, станешь бревно бревном.
До Прохора дошло, что бригадир вовсе и не собирался предупреждать его ни о чем, а пошутить ему захотелось, бригадиру, почесать язык.
– А чего, – сказал он, – плохо, что ли, бревном? Что бревном, что пеньком – все хорошо. Кто, глядишь, запнется о тебя, кто аж свалится, лоб расшибет. Важное дело!
Подошла их очередь спускаться, и они один за другим спрыгнули с подножки на землю.
– Это кто пень, это ты что имеешь в виду? – с той же шутейной угрозой в голосе спросил Юрсов. – Это ты на бригадира?
– Что ты, Изот, как можно! Кто это об тебя лоб расшибал?
– А не было? Ты не знаешь? Расшибали – и еще как!
– Так что выходит тогда? – Прохор захохотал.
Смеялось ему легко и свободно, никакой тяжести в груди, все ночное будто отлетело куда и сгинуло, – всегда, только оказывался в лесу, еще и не в самой работе, а только на подходе к ней, еще даже без пилы на плече, делалось ему хорошо, уверенно, а уж после, когда всаживал стремительно бегущее звонкое полотно пилы в мгновенно вспыхивающее белой струей опилок дерево, казалось, не пилу держишь за разлетевшиеся в стороны, как птичьи крылья, рукоятки, а самое жизнь.
– Сдаюсь, переборол, – захохотав ответно, подал ему бригадир руку. – Уделал. На обе лопатки.
У него было заколеневшее, задубевшее, впрямь, как кора на старом дереве, лицо, какие бывают от долгой, многолетней работы на ветру и морозе у всех лесорубов, и, глядя на него, тиская его руку, Прохор подумал: а вот дожить до его годов. Сделаться таким же, как он, так же отемнеть лицом, и чтобы кто-то, кто помоложе, с уважением бы и почтением… Вот и все, боле ничего.
Здесь, в лесу, мысли у него, какие приходили в голову, всегда были бодрые, ясные, крепкие, самые простые и прямые – что сваленное, освобожденное от веток и сучьев дерево.
2Шел уже пятый час вечера. Въявь ощущалось, как жара сдала, в воздухе появилось какое-то шевеление, но легче не стало. За полные шесть часов ожидания автобуса измаялись так, что спасением мог стать только этот самый автобус: уж погрузиться в него и, наконец, поехать, пусть там сколько угодно пути впереди – все равно, лишь бы уж ехать, а не переливать время из пустого в порожнее.
– Сань! – позвала Кодзева Лиля Глинская. – Сходи, узнай, ну когда?
Кодзев остановился. Они ходили с Дашниани вдоль здания управления от торца до торца; у одного из торцов в тени были свалены кучей чемоданы, сумки, ящики с «кабинетами» – все личное и врачебное имущество их летучей, как ее определили официально, бригады. Лиля с закрытыми глазами сидела на чьем-то чемодане, изнеможенно привалившись к стене, открыла глаза и увидела их с Дашниани. Они как раз дошли до края тени и собирались поворачивать обратно.
Дашниани рассказывал Кодзеву историю своего друга детства, летчика, как он, наказывая жену за сцену, устроенную ему из-за его неверности, не дотрагивался до нее целый год, подошел к самому пикантному месту, и Кодзеву не хотелось отрываться.
– Да уж десять ведь раз ходил, Лилечка! – сказал он.
– Ну, еще. Ради меня. – Она улыбнулась соблазняюще, будто он что-то имел к ней, она себе ничего не позволяла с ним прежде и вот пообещала.
– Пойдем, сходим вместе? – позвал Кодзев Дашниани.
– Ай нет, старина, я там сварюсь. – Дашниани отрицательно помахал рукой. Управленческое здание комбината, дальние лесопункты которого обслуживала их бригада, было с солнечной стороны сплошь из стекла, и внутри в нем и в самом деле стояла жарища – лезли глаза из орбит. – А ты сходи, Саша, верно, спроси. Вдруг уже выехали за нами, по рации им сообщили? Будем знать, сколько тут печься еще.
– Ради меня! – снова улыбнулась Лиля.
Дашниани погрозил ей пальцем.
– Лилечка! Не надо! Не ради тебя, а ради общества. У Саши семья, двое детей, он их опора и надежда. Не разбивай семью.
Теперь Лиля улыбнулась этой своей соблазняющей улыбкой Дашниани.
– Ой, а на тебя посмотреть, неужели все грузины такие? Или ты не грузин, или про грузинов все врут.
Дашниани захмыкал и хлопнул себя по бедрам – ох, дескать, и женщина, однако! Он был крепко упитанный, с жирком повсюду, и всхлоп получился звучный, сочный.
– Слушай, а тебе бы, дай волю, ты бы к своим ногам всю мужскую половину земного шара положила?
– А чего класть, сами ложатся, – с прежней улыбкой небрежно пожала плечами Лиля.
Кодзев почувствовал: надо их развести в стороны. Полтора месяца ездили – никаких, в общем-то, приключений, случались всякие трения, но тут же и снимались без лишних хлопот, не хватало только какой-нибудь истории под самый уже почти занавес.
– Ладно, пойду схожу, – сказал он. – Обрати, Лилечка, внимание на мою покладистость и доброе к тебе отношение.
– Век не забуду! – Лиля приложила руку к сердцу.
Еще вот эта дамочка Кошечкина… Тоже продержала в напряжении все время.
– Лилечка! Юра! – Кодзев нарочно обратился к ним вместе, и к Лиле, и к Дашниани. – Воробьев с Кошечкиной появятся, накажите им, чтобы больше не исчезали никуда. Вдруг автобус сейчас подойдет. Что да безобразие, между прочим, смылись – и неизвестно где.
– Распустил, шеф, – подала голос за Лилю с Дашниани Галя Костючева. Сгорбатясь, почти пригнувшись к коленям, она сидела на одном из ящиков и читала книгу. Как приехали около одиннадцати утра, разгрузились, села, так и сидела, не отрываясь, только сходила в свою очередь в столовую.
– Я распустил! – огрызнулся Кодзев. Ох, каким больным местом она была, эта Кошечкина. А вы на что, общественность? Женит вот парня на себе.
– Не суй палец в пасть зверю, – с безмятежностью отозвалась Лиля.
– Нет, будет жалко Леньку. – Галя разогнулась и, чтобы видеть всех, надела очки. Сухое ее, постное лицо разом сделалось еще постнее и непривлекательнее. – Хороший такой парень. Телок телком.
– Ну так вот поговорила бы с ним по-матерински. Предупредила бы, – похмыкивая, сказал Дашниани. – А то, может, у парня глаза не видят.
Лиля фыркнула:
– Ох уж, не видят. Ее да не разглядеть. Что хотел, то и получил. Получит и еще, пусть на себя пеняет.
– Ай красавица! – Дашниани взял Лилю за подбородок, поводил ее голову из стороны в сторону. – Такая красавица, и столько злости против мужского пола.
– Убери руки! – У Лили мигом пыхнули красным скулы. – Убери, слышал?
Ой, поцапаются, ой, поцапаются, с тоской скребануло Кодзева. Все к тому идет. Лиля строит из себя зачем-то черт знает какую оторву, хотя, приглядишься, яснее ясного, какая она оторва, женщин поучает, как правильно жить половой жизнью, а сама, наверно, и не жила толком. Если вообще жила. А у Дашниани, кажется, какой-то пунктик насчет женщин, и он ни одного Лилиного слова мимо пропустить не может.
– Так если появятся, чтоб не смывались. Не забудьте, – приказал Кодзев, снова обращаясь к ним обоим, и к Лиле, и к Дашниани, но надеясь на Галю.
– Бу сделано, шеф. – Галя за них и ответила.
И что они так, Лиля с Дашниани… Кодзев шел по солнцу в огиб управленческого здания туда, где находился вход, и эта мысль о Лиле и Дашниани ныла в нем, как зубная боль. Надо было соглашаться на бригадирство… Лишних денег за все два месяца рублей шестьдесят, а маеты – никакими деньгами не измеришь. Тринадцать человек, друг у друга на виду с утра до ночи и с ночи до утра, эдакая коммунальная жизнь на колесах без перерыва на обед, и каждый со своим норовом, и к другому подлаживаться не хочет, подлаживайтесь под него. Что она, Лиля, так с Дашниани… все поперек ему. Все не по ней, все в нем не эдак. И он хорош. Ведь мужик. Так удержись, не мели языком… нет, мелет!
Стеклянная дверь, гулко влепившись металлом каркаса в такой же металлический косяк, закрылась за спиной, и Кодзев сразу же ощутил, насколько на улице, даже на солнце, легче, чем в этом стеклянном инкубаторе. Воздух был прожарен, как в автоклаве, из него, кажется, выжали весь кислород. Кодзев пересек вестибюль, стал подниматься по лестнице, не успел одолеть и одного марша – голову в висках как сжало.
По лестнице навстречу спускался молодой парень с портфелем и громадным чемоданом в руках. Чемодан, видимо, был тяжел соответственно размерам – парня так и перекрутило в его сторону.
Кодзев прижался к перилам, пропуская, тот прошел, Кодзев стал подниматься дальше, и тут парень окликнул снизу:
– Простите, а вы не из медбригады?
Кодзев обернулся. Шофер из лесопункта, мелькнула мысль. Приехал уже, стоит где-то, ищет их…
– Из нее, – сказал он.
– Очень приятно. – Парень, улыбаясь, развернул чемодан вдоль ступеньки, поставил и шагнул наверх. – Кодзев, да?
– Точно, – согласился Кодзев. И окончательно уверился: из лесопункта. – А вы нас ищете? Шофер?
Но парень оказался корреспондентом областной молодежной газеты. Правда, он и в самом деле искал их бригаду – приехал писать о них в газету.
Кодзев почувствовал досаду на себя. Конечно, какой шофер, по виду ясно. Да и по речи.
– Да ну что вы, ничего, пустяки, – заторопился парень прервать его извинения. – А мне в краевом штабе обрисовали вас. Говорят, бригадиром Кодзев такой, узнать легко: усы и бородка.
Ему было года двадцать два, двадцать три, моложе, пожалуй, даже Воробьева, но в том, как говорил, сыпля скороговоркой, однако и с достоинством вместе с тем, как держал, представляясь Кодзеву, руку, не отпуская много дольше, чем требовалось для приветствия, как, наконец, улыбался, и открыто вроде и просто, а и с затаенным, оценивающим приглядом, – чувствовалось во всем этом что-то профессионально-умелое, ласково-обволакивающее и по-мертвому цепкое.
– А я прилетел, сразу же сюда, очень боялся, что вы приехали и уже уехали, – объяснялся парень, – пошел узнавать, и мне говорят: вы где-то в тени тут сидите…
– Да, сидим. – Кодзев, ответно улыбаясь парню, высчитывал, хорошо это или плохо – корреспондент. К чему это? Но вроде ни к чему плохому не могло. Ездили себе и ездили, что было прошено, то и делали: производили профосмотры всего населения от мала до велика. Не на высшем, конечно, уровне, так откуда высший и взять: какое у них оборудование, походное, самый минимум. Нет, к плохому вроде не должно. Если только жалобу кто послал. Мог кто-нибудь и жалобу. Почему нет. – Вы подождите меня немного, – попросил он парня. – Я как раз узнавать иду, скоро ли мы уедем. А то с одиннадцати утра сидим уже.
– До вечера сидеть, – сказал парень. – Можете не ходить, только что мне сообщили. Там у них свободного автобуса нет, куда вы ехать должны. Привезет из леса со смены и тогда за вами поедет.
– Тогда? – Кодзев и не представлял себе, что это так может его расстроить. До поселка, куда они должны были ехать, отсюда сто пятьдесят километров, смена заканчивается в четыре, пока автобус привезет лесорубов в поселок, пока выедет, пока доедет… Раньше десяти нечего ждать. И снова, выходит, ехать ночью.
Была, правда, во всем происшедшем и маленькая радость: не подниматься наверх, не болтаться в этой духоте по кабинетам, ища того, кто мог бы более или менее путно ответить на вопрос.
А видно, вымотался, подумал Кодзев, когда вновь проходил входную дверь, остановившись подержать ее открытой, чтобы корреспондент мог со своим чемоданом вытолкаться наружу. Устал, видно. С чего иначе так дергаться от всего: что Кошечкина с Воробьевым пропали, что Дашниани с Лилей того и гляди расцапаются, что сидеть здесь, ждать автобуса еще пять часов? Как будто не так все с самого начала.
– Ох, а возьмите-ка, – вытиснувшись на крыльцо, поставил корреспондент чемодан. – Натаскался. Для вас ведь чемодан.
– С лекарствами, что ли? – догадался и не поверил Кодзев.
– С ними.
Кодзев поднял чемодан и крякнул: килограммов тридцать было в нем верных.
– Это Пикулев прислал?
– Пикулев, да. Разыскал меня, когда узнал, что еду, и попросил.
Ну вот, еще один повод огорчаться. Кодзев не выдержал и ругнулся.
Хотя в медбригаде студентов было всего-то две девушки-третьекурсницы, исполнявшие обязанности медсестер, остальные – из ординатуры и аспирантуры, бригада подчинялась краевому штабу студенческих строительных отрядов, числясь отрядом спецназначения. Пикулев отвечал в штабе за медобеспечение отрядов, являясь кем-то вроде главного врача, медикаменты, которые привезли с собой еще из Москвы, давно были на исходе, давно Пикулев обещал приехать и доставить новую порцию, но все не ехал, и вот теперь, когда осталось до конца срока всего ничего, меньше двух недель, прислал целый чемодан.
– Что, Санечка? – Только Кодзев вывернул из-за угла, засияла, залучилась ему улыбкой Лиля.
Кодзев хмуро глянул на нее, потом на Дашниани: не поцапались? Дашниани пасся немного в отдалении, ковырял спичкой в зубах. Чем еще ему и заниматься. Раз стоматолог, ходи с дуплами, кто их тебе залечит.
Нет, вроде не поцапались. Пока обошлось миром.
– Решили, Лилечка, нужно тебе с достопримечательностями этого славного города получше ознакомиться. А то всего седьмой раз в нем. – Кодзев опустил чемодан с медикаментами на землю и снова невольно крякнул: – Ну тяжеленный, однако!
– Неужели опять вечером только? – спросил, подходя, Дашниани.
– Сань, нельзя так огорчать женщину, – протянула Лиля. – Ты шутишь. Специально. Что здесь смотреть? Это только Кошечке с Воробьем, чтобы от нас сбежать. Выехал уже, скоро будет, да?
А ведь, наверно, с ума может мужика свести, если возьмется за него. Не красавица, и нос великоват, и губы толстоваты, волосы разве только – лен, впрямь лен, да глаза – так и брызжут синими брызгами, но сами они по себе – это ничто, мертвый, как говорится, капитал, а вот улыбка, этот вздерг подбородка, этот напор душевной энергии…
– Нет, вы знаете, – опережая Кодзева, ответил Лиле корреспондент, – никаких шуток. Действительно, только вечером будет автобус. Смену, сказали, привезет из леса, и тогда за нами.
– И за вами? – спросила Лиля.
Тут же подковырнула.
– Это товарищ из областной молодежной газеты. С нами поедет. – Кодзев, когда корреспондент представлялся, пропустил мимо ушей его имя, плохо там соображал, на лестнице, не до того было, и сейчас мучился: поймет тот это, не поймет. – Будет о нас писать. – Кодзев сделал паузу, потянул время, надеясь, что корреспондент представится заново, но корреспондент все не называл себя, и пришлось представлять своих. – Лилия Николаевна Глинская, гинеколог, – показал он на Лилю.
– Вам, к сожалению, помочь ничем не смогу, – сожалеюще пожав плечами, тут же просветила корреспондента Лиля.
– Лилечка у нас в своем репертуаре, – также обращаясь к корреспонденту, сказал Дашниани.
Не утерпела Лиля, не утерпел и он.
– Галина Максимовна Костючева, невропатолог, – показал Кодзев.
Галя подняла голову от книги и слепо покивала, никого и ничего, наверное, не увидев. Кодзев представил Дашниани.
– А как зовут товарища корреспондента? – спросила Лиля.
Вид у нее был самый невинный.
– Владимир. Прищепкин.
Кодзев глянул на корреспондента и увидел, как уши у того, когда называл себя, стало медленно заливать красным. Вот так, знай наших, нечего особо важничать.
Кодзев поймал себя на этой мысли и понял, что появление корреспондента у них все-таки ему неприятно. И почему, собственно, так уж неприятно? Умотался, видимо. Видимо. Просто уж нервы торчком стоят.
– А о чем, Вова, писать будете? – все с тем же невинно-безмятежным видом спросила Лиля.
– Увидим. – Корреспондент уже справился со своим смущением, и в том, как ответил, вновь проглянуло выдержанное, некичливое такое достоинство. Быстро справился.
– Нет, ну а тем не менее, Вова? – от Лили было не так просто отделаться. – Ведь какая-то задача у вас есть? Ведь вы к нам с какой-то целью? Может, какими-то мыслями с вами поделиться? А может, какими-то не надо? Вы сориентируйте.
Галя над книгой прыснула. Зажала рот и выпрямилась.
– Ой, – сказала она Лиле, с трудом удерживаясь от смеха, – что о нас человек подумает, а?
– Нет, это законный вопрос, почему? – Корреспондент повернулся в ее сторону с явным все-таки облегчением. – Только я не могу пока конкретно ответить. Поеду вот с вами, посмотрю, как вы прием ведете… В самой уже форме медицинского обслуживания, которую представляет ваша бригада, интерес.
– Это не от хорошей жизни такая форма. Это оттого, что Сибирь-матушка. – Дашниани широко, просторно раскинул руки, показывая, какая она, Сибирь-матушка, ни края ей, ни конца. Была в нем эта грузинская потребность в жесте. – Леспромхоз один, а лесопункты друг от друга на пятьдесят-семьдесят километров отстоят. Ничего?! А дороги? По российскому счету – считай вдвое. Кто в поликлинику за сто километров из-за того, что зуб ноет, поедет? Ноет и ноет, переможется как-нибудь. Когда вырывать только останется, только тогда уж.
– Вот и интересно, что вы вроде как передвижная поликлиника. Такая необыкновенная форма. – Голос у корреспондента сделался сух и напряженно-бодр.
Надо, видно, было ему помочь. Добилась Лиля своего, загнали совместными усилиями в угол. Кодзев тронул корреспондента за руку.
– Но, как вы понимаете, мы четверо – это не все. Остальные сейчас в столовой. А мы вроде как дежурство здесь несем. Нельзя же оставить вещи без присмотра. Здесь у нас оборудование кабинетов, инструменты…
– Ну да, ну да. Понятно, – сказал корреспондент.
– Не все остальные в столовой, а за исключением Кошечки с Воробушком, – сказал Дашниани, похмыкивая.
– Не появлялись? – зачем-то спросил Кодзев, хотя и так ясно было, что не появлялись.
– А чего теперь волноваться, раз автобус вечером только? – Дашниани опять прожестикулировал. – До вечера-то уж вернутся.
– Слопает кошечка воробушка, – со слезой в голосе сказала Лиля.








