Текст книги "Звезда бегущая"
Автор книги: Анатолий Курчаткин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 29 страниц)
– Это почему? – спросила Нина Елизаровна.
Лида не ответила. Она встала с дивана, прошла к платяному шкафу, открыла створку с внутренним зеркалом, отняла вату от раны и посмотрела на себя.
– Красавица…
– Почему выродимся? – повторила вопрос Нины Елизаровны Аня.
– Потому что мы не животные, – не поворачиваясь к ним, по-прежнему глядя на свое отражение в зеркале, ответила Лида.
– Ничего не понятно, – подумав, сказала Аня. – И что из этого?
– Страшно рожать, когда не знаешь: для чего? Когда не понимаешь смысла. Не видишь цели…
– Это твой личный опыт, – перебила ее Нина Елизаровна. – Не распространяй свой личный опыт на все человечество.
Лида отняла тампон ото лба – вроде бы кровь больше не шла – и повернулась.
– А знаешь, – сказала она тихо, глядя на мать, – почему я не родила тогда? Не хотела, чтобы ребенок рос без отца. Ты-то сама росла с отцом, ты не знаешь, что это такое – без отца. Мы с Аней знаем. Я не укоряю тебя. Констатирую. Любимое словечко нашего завкафедрой.
Слова ее отскочили от Нины Елизаровны сухим горохом.
– А если знала, как без отца, – сказала Нина Елизаровна, – так нечего было с этим своим Андреем тянуть столько лет. Надо было находить другого, замуж за него – и пожалуйста, с отцом. Сколько тебе названивали.
– Что ты говоришь, – так же тихо, как до того, отозвалась Лида. – Если бы я просто его любила… а он сам для меня как ребенок был. Разве можно бросить ребенка?
– Бросила ведь все-таки? – хмыкнув, сказала Аня.
Сжав кулаки, так что побелели косточки на пальцах, Лида закричала – с неожиданной силой, сдавленным, стиснутым криком:
– Молчи! Молчи!..
За полуотворенной дверью бабушкиной комнаты раздался грохот.
На мгновение все замерли – и поняли: это бабушка пыталась взять судно сама.
– О боже, – сказала Нина Елизаровна, бросаясь туда. – Что она, в самом деле… ведь никого чужого в доме.
Аня подошла к лежащей на полу умывальной раковине и легонько пнула ее.
– Кто б нам ее установил все-таки…
Слышно было, как в соседней комнате Нина Елизаровна что-то говорит бабушке.
– Давайте спать ложиться, – так же, как и Аня, в пространство перед собой сказала Лида.
– А чай допивать? – спросила Аня.
– Ты еще хочешь чаю?
Вышла от бабушки Нина Елизаровна.
– Бабушка нарочно его уронила, – сказала она. – Чтобы мы прекратили.
– Есть предложение, мам, чай не допивать, ложиться, – сообщила ей Аня.
Нина Елизаровна согласилась:
– Давайте. – И повторила, теперь для одной Лиды: – Оно ей вообще не нужно было. Специально, чтобы мы прекратили!
Когда раскладушка уже была разложена на своем обычном месте, постели постелены, будильник заведен, чтобы прозвонить утром в свой час, и начали раздеваться, Лида попросила мать:
– Мама, ляжешь сегодня с бабушкой? Я бы хотела сегодня принять снотворное.
Но Нина Елизаровна, оказывается, тоже собиралась сегодня пить снотворное.
– Аня, может быть, ты? – посмотрела она на младшую дочь.
– Ой, да ну что вы ко мне! – с недовольством отозвалась Аня. – Вы же знаете!..
– Ладно, тогда все. Ложусь я, – коротко сказала Лида.
– Тогда я. Сколько все ты да ты… – Нина Елизаровна глядела на Аню испепеляющим взглядом, но та будто не замечала ничего.
– Лидка, а если ты здесь, – сказала она, – ляжешь на раскладушке, а? Мне так на ней надоело. А я на диване. Тебе же все равно.
– Пожалуйста. – Лида согласилась.
Они сходили с Ниной Елизаровной на кухню, выпили там каждая свою порцию снотворного, вернулись, и Лида, дождавшись, когда мать зайдет в бабушкину комнату, выключила свет.
Крутая ночная темень стояла за окном. Лишь уличные фонари далеко внизу разжижали ее кое-где туманными белесыми плешинами.
– Спокойной ночи, Ань, – сказала Лида.
– И тебе, – почти сонно уже отозвалась Аня.
7Тишина настала в квартире. Дом с четырьмя обитающими в нем женщинами – юной девушкой, для которой жизнь была еще сплошной туманной неизвестностью, тридцатилетней ее сестрой, которая довольно отчетливо различала свой путь и разве что неожиданный поворот сулил ей что-то совершенно неведомое, их матерью, не осознавшей еще, что все развилки на ее дороге кончились, что дорога уже привела ее к тому конечному пункту, к которому она стремилась, и старухой, изжившей свой век, выбредшей на обочину и поджидающей своего последнего часа – дом этот погружался в сон.
И вдруг со страшным грохотом полыхнуло, раздался дикий Анин крик; Лида, вскочив с раскладушки и дернув шнур выключателя, увидела, что Аня, держа почему-то в руках одеяло, стоит на диване и губы у нее трясутся.
Из бабушкиной комнаты, с насмерть перепуганными глазами, вылетела Нина Елизаровна.
– Что такое?! Что случилось?! – закричала она истошно.
– Я одеяло… – продолжая все так же стоять на диване, дрожащим голосом заговорила Аня, – оно сбилось в пододеяльнике… я подняла его ногой, чтобы встряхнуть, и тут это… я подумала, война… атомная бомба взорвалась…
Во время этой ее сбивчивой речи Лида глянула на ружье, как-то небрежно-косо висевшее на медвежьей голове, глянула туда, куда смотрели стволы, забралась к Ане на диван, сняла ружье и понюхала замок.
– А оно, оказывается, и в самом деле было заряжено. Ты ведь взводила курки? – посмотрела она на Аню.
– Я его только попугать хотела… я не думала! – в Анином голосе сейчас прозвучал уже не испуг, а ужас.
– Вот тебе и на, – проговорила Нина Елизаровна растерянно. Происшедшее объяснилось, страшного ничего не произошло, и сердце ее тут же встало на место.
Лида, по-прежнему держа ружье перед собою, вдруг начала смеяться.
– Заряжено… оказывается… оказывается… Нажала бы… и все, нет его… надо же!.. – говорила она сквозь странный этот свой смех и все смеялась, не могла остановиться, и на смех уже это не походило, скорее на рыдания.
Нина Елизаровна подошла к дивану, забрала у нее ружье и отдала его Ане, выпустившей наконец из рук одеяло.
– Перестань! – дотянулась Нина Елизаровна до Лидиных плеч и сильно встряхнула ее. – Перестань! Что ты мелешь?! – Она еще и еще раз тряхнула ее. – Как оно могло быть заряжено, с какой стати?
Аня понюхала стволы – пахнут ли порохом, понюхала, как и Лида, замок и повесила ружье обратно на медвежью голову.
– Курки спущены, – сказала она. – А я их взводила, точно помню.
– Точно, точно… – Лида перевела дыхание. Раздиравший ей грудь смех, может быть, не без помощи Нины Елизаровны оставил ее, она успокаивалась. – Вон, поглядите на обои… в углу под потолком.
Нина Елизаровна с Аней посмотрели под потолок – отставшие от стены и завернувшиеся вниз обои там были изодраны дробью в клочья.
Лида спустилась с дивана на пол, прошлепала босыми ногами к раскладушке, чтобы надеть тапочки, начала надевать, повернувшись для этого лицом в другую сторону, подняла голову – и так нога у нее и осталась всунутой в тапку лишь наполовину: в открытых дверях соседней комнаты, держась за косяк, стояла бабушка.
Остолбенение и немота напали на Лиду.
Но так длилось лишь какое-то мгновение – она бросилась к бабушке, и из нее вырвалось:
– Бабушка! Встала! Сама!
Лидин крик поверг Нину Елизаровну и Аню в такое же остолбенение. И так же, как Лида, они бросились затем к дверям соседней комнаты.
– Мама! Как ты смогла?! – голосом, в котором была готовность поверить в чудо, воскликнула Нина Елизаровна.
– Ну, дает бабушка! – в обычной своей манере проговорила Аня.
По старому, испитому временем, морщинистому лицу бабушки бродила неотчетливая блаженная улыбка.
– А вот, – сказала она слабо, по-прежнему продолжая держаться за косяк, – тут у вас грохнуло… я потянулась, потянулась… смотрю, встаю…
– Так ведь ты говоришь?! – потрясенно, будто не веря своим ушам, перебила ее Лида.
– Говорю? Разве? – удивилась бабушка. – А я и не заметила.
Дочь и внучки – все трое – смеялись так безудержно, так счастливо, так дружно, что и она следом за ними тоже немного посмеялась над собой.
– Ну-ка, – сказала она, отрываясь от косяка и делая шаг вперед.
Лида с Ниной Елизаровной на всякий случай подхватили ее под руки и, послушно следуя за нею, куда она вела, пошли рядом. Бабушка дошаркала до одного из кресел возле журнального стола и медленно опустилась в него.
– Тяжело…
– Бабушка! Пошла! Просто чудо какое-то! – с радостным восторгом произнесла Лида.
– Господи, счастье какое! – У Нины Елизаровны в голосе дрожали слезы.
– Теперь и умереть можно, – как отвечая им, все с тою же счастливо-блаженной улыбкой на лице сказала бабушка.
– Что?! – в один голос, пораженно воскликнули Нина Елизаровна с Лидой.
– Ну, бабушка! – хмыкнула Аня.
Бабушка, со своей счастливо-блаженной улыбкой на лице, оглядела по очереди всех троих.
– А когда ж еще? Самая бы пора. В счастье легко отходить. Будто напрямки босиком в рай пойдешь…
Никто из них троих ей не ответил. И Лида, и Нина Елизаровна, и Аня – все трое были в замешательстве, не понимая, почему бабушка, чудом, можно сказать, только что исцелившаяся, говорит о смерти. Вроде бы, по их, сейчас нужно было радоваться жизни.
– Вы ложитесь-ка, – снова по очереди оглядывая всех, сказала бабушка. – Вам завтра вставать рано, на работу всем. Жить вам… А я тут посижу пока. Належалась. Посижу. Ложитесь, не беспокойтесь. Я теперь всю ночь туда-сюда ползать буду. Раковину-то в ванной так и не поставили?
– Да нет, – сказала Нина Елизаровна, – лежит вон. Не удалось.
– А герань мою на кухне разбили, поди? Сколько просила принести мне – все увиливали.
– Разбили, бабушка, прости, – сказала Лида.
– Ладно, что ж… я уж догадалась. – Бабушка приняла это известие со вздохом смирения. – Лежу – ссоритесь все, слышу. Кричите все друг на друга. Неладом так…
Нина Елизаровна мягко, но решительно остановила ее:
– Мама, не надо.
Бабушка помолчала. Потом сказала:
– Ладно, что ж… – Снова помолчала и, подняв с коленей руку, слабо махнула ею: – Ну, ложитесь. Ложитесь. Мне что. Днем высплюсь. А вам на работу.
– Я тебя только укрою, бабушка? – Лида взяла с соседнего кресла плед, которым застилался на дневную пору диван, и развернула его. Бабушка, как лежала в одной рубашке, так, поднявшись, и оставалась в ней.
– Вот спасибо, милая, спасибо, Лидушка, сообразила, – благодарно покивала бабушка. – Ложитесь все, ложитесь…
Оно и странно было, с одной стороны, – укладываться спать, возвращаться к обычному, ординарному ходу жизни, когда только что произошло столь невероятное, фантастическое, а с другой стороны – что следовало делать, пир среди ночи затевать?
Аня нырнула под одеяло самая первая – сразу же почти, как бабушка велела ложиться. Устроилась на животе и уткнулась лицом в подушку, чтобы горевший еще свет не проникал сквозь веки, не мешал. Лида и Нина Елизаровна – обе, хотя и по-разному, но обе – чувствовали нелепость ситуации; хотя и по-разному, но обе испытывали неловкость, что лягут сейчас спать, оставив бабушку сидеть в ночной темени… ну да не затевать же было в самом деле пир среди ночи, да и действительно – какой день выпал сегодня, ноги не держали, нужно было выспаться…
Нина Елизаровна ушла в соседнюю комнату, и Лида погасила свет, тоже легла, Заскрипела под ней раскладушка.
– Спокойной ночи, бабушка, – сказала она.
– Спокойной, Лидушка, – отозвалась та. – Спокойной, Анюшка.
Аня не ответила. Сон опутывал ее, нужно было сделать усилие, чтобы ответить, а у нее не было желания на это усилие.
Бабушка сидела в темноте, слушая дыхание внучек, которое делалось все более спокойным, ровным – все более сонным; сколько так просидела, она не знала – не было ей никакого дела до времени, но вот сон обеих сделался глубок, прочен – ей ли, вынянчившей их, было не понять это по их дыханию, – и она медленными, слабыми движениями обрала с себя плед, смяла кое-как на коленях в комок, поднялась и, держа плед под мышкой, стараясь не произвести ни малейшего шума, двинулась на кухню.
На кухне она включила свет, зажгла огонь под чайником и в ожидании, когда вода закипит, села на табуретку, вновь закутавшись в плед.
– Ну, испугались-то, когда я про смерть давеча… – проговорила она вслух негромко, глядя на трепещущие под засипевшим чайником голубовато-красные язычки пламени. На лице ее при этих словах появилась прежняя счастливо-блаженная улыбка. – Не понимают. Как належалась-то… вот уж горюшко. Да намолчалась… Как колода какая. Належаться так-то да встать – счастье какое, слов не подберешь. Долдонят все: счастье да счастье… не знают, где оно. А оно – вот оно. – Она беззвучно засмеялась и вздохнула. – Как живут-то… все в страхе каком-то. Одна все неровней боится быть. Что подомнут ее под себя, воли ей не будет… тюрьму для себя из воли своей сделала. Другая простоты боится, цели да смысла ищет, выдумает их – да камнем на шею себе и повесит, головы не поднять. А у той… вообще смех: от бедности шарахается, ну, как в заплатанном ходить придется?! – Она помолчала, все так же глядя на голубовато-красное пламя и незаметно для себя мелко тряся головой. – Откуда ему, счастью, быть, если всё в страхе да страхе. Из страха что, разве путное что соткешь? Живи, работай, люби да рожай, выпало ненавидеть – сумей и это, вот тебе тут и воля твоя, и смысл… а бедность не порок. – Она снова посмеялась беззвучно. – Думают, счастье – все время в какой-то радости быть. Прямо пьянешенькой от нее с утра до вечера каждый день. А счастье что… если вспомнить есть что. Как любил да работал, как ненавидел. Умел это делать – вот и счастье: есть что вспомнить…
Чайник закипел, ударив из носика тугой белой струей пара, и бабушка поднялась, дотянулась до плиты, выключила газ. Не нужен ей был кипяток, не собиралась она пить никакого чая, непонятно зачем и зажигала огонь.
Она опустилась обратно на свое место и снова взяла кромки пледа руками, чтобы он не распахивался на груди.
– Вот ведь так мне все это ясно, так понятно – как писаное передо мной лежит, – почему им неясно? Или оттого, что я уж старуха? Что мне край открылся? Что перед краем это только и открывается? А живешь – и все как во тьме, тычься руками, ощупывай углы, куда выведет? – Она помолчала и затем, повернувшись к полузашторенному окну, глядя сквозь стекло в черную немоту ночи, прошептала истово: – Господи, дай им мудрости, одари ею, раздвинь тьму…
Но вообще же больше всего ей хотелось сейчас, чтобы ночь поскорее кончилась и наступил день – тогда бы она отыскала свою одежду, оделась и занялась по хозяйству. Конечно, она еще не вполне здорова, сил у нее недостаточно, чтобы взять, как то было до болезни, весь дом на себя, но сделает то, сделает другое – все помощь Нине да девочкам, все облегчение им. Страшно, страшно ей хотелось, чтобы поскорее наступил день. Раз судьба распорядилась так, раз снова встала на ноги – нужно было работать, приносить пользу, какую можешь, и ей не терпелось.
Велика Москва. Боже, до чего велика она… Занесет в полночный час куда-нибудь в дальний ее конец, опоздаешь в метро, упустишь последний автобус или троллейбус – ну, добирайся до дому пешком; да разве же доберешься. Но не стоять ведь на месте, пойдешь, конечно. А такси, как водится, нет и в помине, а то промчит стремительно мимо – полно уже там голов. И будешь все идти и идти – и час, и два, темные молчаливые глыбы домов вокруг, в девять этажей, в четырнадцать, а то и во все двадцать с лишком, и лишь кое-где просквозит эта спящая глыба светящимся желтым окном – что там за ним: озарение ли, сошедшее на человека, распятого на кресте творчества, беда ли какая, всполошившая среди ночи людей?
И еще подумаешь невольно, отмахивая километр за километром по этим безлюдным пустынным улицам, по овеваемым всеми ветрами пустырям, которые в каких-то неведомых генеральных планах уже определены как места новой массовой застройки, подумаешь невольно: а что, если бы в какой-то день и какой-то час все, от старого до малого, от неходячих калек до грудных младенцев, скрытых сейчас во мраке своих одно-, двух– и трехкомнатных сот, высыпали бы на эти улицы, пустыри, аллеи и бульвары? То-то бы каждому пришлось пережить потрясение: вот она отчего велика, Москва, – ведь столько народу надо уместить в себе!
А мало что уместить – напоить и накормить еще, одеть и обуть; а и того еще мало. Требует еще своего и душа, и вот пойди напои-накорми ее, одень и обуй. Мчат через всю страну, стучат на рельсовых стыках своими тяжелыми чугунными колесами товарные поезда, везя в Москву уголь и нефть для теплоэлектростанций, лес и цемент для строительства, зерно и сахар, масло и мясо. Гудят, поигрывая адскими отсветами пламени, электропечи, превращая в своих жарких футерованных чревах каменный размол шихты в жидкость, чтобы потом из выплавленного металла был отштампован кузов автомобиля, отлито какое-нибудь поворотное колесо для экскаватора или еще что-нибудь в этом роде; ходят громадные железные веселки в громадном чане, замешивая тесто, чтобы к утру из него был выпечен хлеб, что отправится, еще храня в себе жар противня, в булочные; квасится молоко в гигантских емкостях, варится пиво, набивается в кишку колбаса… Заработай деньги, получи, сэкономь, накопи – будешь и сыт, будешь и обут и одет.
На чем сэкономить, чтобы была переполнена радостью и восторгом жизни душа? Куда отнести сэкономленные рубли, что купить на них? Или лучше положить на срочный вклад за три процента годовых в сберкассу?
Ирония – костыли надежды…
Далеко уведут мысли в заполночный час, когда километр за километром познаешь собственными ногами громадность Москвы? Но вдруг скрип тормозов рядом, лязг открывшейся дверцы и голос, перекрывающий звук работающего мотора: «Что, подбросить, может, по пути если?»
По пути, по пути; самосвал грохочет с бешеной скоростью по пустынным улицам, мигающим желтым огнем светофоров на перекрестках, водитель жует папиросу в зубах, нет ему до тебя никакого дела – что он затормозил возле тебя, почему позвал?
Что гадать, впрочем.
Завтра доведется нестись ночною московской улицей за баранкой другого самосвала тебе, замаячит впереди в скупом фонарном свете человеческая фигура – не поленись, притормози, открой дверцу, высунься из душного тепла кабины на свежий ночной воздух: «Что, подбросить, может, по пути если?»
Ведь как ни ряди, а Останкинская телебашня, уж два скоро десятка лет гигантской иглой прошивающая московское небо, точно что выше тянувшейся в месопотамское небо, но так и не доставшей его башни Вавилонской.
1982—1985 гг.
РАССКАЗЫ
ЧЕРНЫЙ КОТЕНОК В ЗЕЛЕНОЙ ТРАВЕ
1Время шло к концу рабочего дня. Совсем немного осталось до звонка – какие-то минуты. Ладонников, сидя за своим столом, отрываясь глазами от листа бумаги обдумать очередную формулировку в месячном отчете лаборатории, видел, что вокруг уже собираются. Вскочить затем по звонку и бежать. Не все, конечно. Есть кто не торопится, просидит еще и полчаса и час, заканчивая начатое дело, – и все это всегда одни и те же. И те, кто сейчас сорвется по звонку и понесется по лестнице сломя голову вниз, – тоже всегда одни и те же. И ничего невозможно поделать: одни будут сидеть, другие нет, одни тянут воз изо всех сил, других нужно понукать на каждом шагу, и главное, нисколько их не заботит, что о них будут думать, как отзываться о них в разговорах, они – от сих и до сих, и до остального им дела нет.
Звонок зазвенел, и сразу все сидевшие наготове рванулись к двери, на ходу кивая Ладонникову: «До свидань, Иннокен Максим… До свидань…» – мгновенно возле двери образовалась небольшая толкущаяся толпа, рассосалась. Ладонников смотрел в опустевший дверной проем, ожидая, чтобы дверь захлопнулась, и тогда снова можно будет обратиться глазами к тексту отчета, но дверь, начав закрываться, распахнулась, и из коридора в комнату с кипой висевших машинных листов у него на сгибе локтя вошел Ульянцев.
– Что, «трасса»? – поинтересовался Ладонников.
Ульянцев молча кивнул.
– А ну-ка, а ну-ка, – не удержался Ладонников и поманил его, попросил положить распечатку к себе на стол.
Года два назад он предложил для определения усталостной прочности деталей в дробилках совершенно новую методику расчетов, сейчас впервые применяли ее в обсчете реальной конструкции, но пока что результат на выходе получался совсем не тот, что можно было бы ожидать. Программисты клялись, что с программой у них все в порядке, десятежды-десять раз проверили-перепроверили, и выходило, что изъян то ли в самом методе, то ли в постановке задачи. Чтобы выяснить это, нужно было составить «трассу» – затребовать от ЭВМ промежуточные результаты решения задачи и после копаться в них, искать место, откуда решение пошло вразнос. Хотелось быстрее обнаружить это проклятое место, разгадать загадку, чтобы не висела над душой, однако две недели не могли получить машинное время, и вот сегодня наконец получили.
– Пусть пока у меня побудет, – сказал Ладонников, прижимая кипу листов у себя на столе ладонью. – До завтра. Завтра получите.
– Да Иннокентий Максимович! – засопротивлялся Ульянцев. – Это ж не ваше дело. А я бы прямо сейчас…
Он был старшим группы, формулировавшей задачу для ЭВМ, Ладонников понимал, как Ульянцеву не терпится нюхнуть «трассу», засунуть в нее скорее нос, но ему самому тоже не терпелось скорее нюхнуть ее. Ладно, если ошибка в постановке задачи, а вдруг в методе? Он был абсолютно уверен в нем, на все сто процентов, но все же холодок опасения овевал душу, не без того.
– Нет-нет, сегодня у меня побудет, – решительно пресек он пререкания Ульянцева.
Ладонников собирался просто глянуть распечатку, скользнуть по ней поверхностно взглядом – и все, удовлетворить свое любопытство и нетерпение, но увлекся, не заметил, как полез вглубь, начал листать складчатые широкие бумажные простыни, пробитые по обеим сторонам частыми круглыми дырочками, уходя все, дальше и дальше от начала, стал искать его, это место, откуда решение пошло вразнос, и ведь знал, что невозможно так вот смаху взять и отыскать, – тут теперь недели, может быть, и недели придется просидеть всей группе Ульянцева, пройти всю «трассу» от точки до точки, пропахать ее носом вдоль и поперек, но вот зацепило – и поехало; сидел, листал, знал, что впустую, а не мог оторваться… Очнулся от телефонного звонка.
Звонила жена.
– Ты что, все на работе? – изумилась она. – Да я тебе просто уж так звоню, просто не знала, что другое подумать. Тебе же у Катюхи на собрании через двадцать минут быть.
– Через двадцать? – Ладонников глянул на часы: да, семь без двадцати трех. Это надо же, полтора с лишним часа просидел как одну минутку. – Чего раньше не позвонила? – подосадовал он. – Теперь домой не успею, чтобы поесть.
Жена помолчала.
– Ну давай я, что ли, пойду тогда, – с виноватостью предложила она потом. – А ты домой тогда, у меня тут готово все.
– Нет, о тебе никакой речи. Придумаю что-нибудь. По пути перехвачу где-нибудь, – быстро сказал Ладонников. – Все, пока, не задерживай больше, побегу. Ребята дома, все нормально?
– Да, дома, все нормально, – с торопливостью проговорила жена.
– Ну все, пока.
Ладонников опустил трубку, поднялся и уложил гармошку распечатки в одну стопу. Надо же, полтора часа – как одна минута. И о собрании забыл.
На родительские собрания и к сыну, и к дочери вот уже года четыре как он ходил сам. Изредка жена, а так, как правило, он. Для авторитета. Чтобы знали: отец пошел, не мать, сам все узнает, что у них там в школе, и если что – поблажек не будет.
Никого из подчиненных в комнате уже не осталось, все ушли. Ладонников снял с гвоздика у двери ключ, закрыл ее и внизу, выходя на улицу, сдал ключ дежурному.
– Поздненько, поздненько, – улыбаясь похвально, сказал свою обычную фразу сивощетинистый старик вахтер, принимая ключ. Ладонников помнил его еще много моложе, хотя и в ту пору уже стариком. Вахтер был прежней закалки, из литейщиков в прошлом, и хорошим работником, по его понятиям, являлся тот, кто уходил с работы основательно спустя после звонка. Чем больше спустя, тем лучше.
– Да уж вот так, – обычно же ответил Ладонников, улыбаясь ему ответно.
Последнюю пору он засиживался именно до этого времени. Прежде засиживался и дольше – и до восьми, и до девяти, без всякой на то особой нужды, а просто хотелось побольше сделать, скорее результат увидеть, пощупать его, так сказать, руками, но последнюю пору приходилось довольствоваться сверх звонка этими вот полутора часами. Желудок что-то стал пошаливать. Раньше мог сутками крошки не взять в рот – и ничего, аппетит только после зверский разыгрывался, а теперь не поест, вовремя – такие рези, хоть на стену лезь. Сегодня же планировал уйти вообще в половине шестого, заскочить перед собранием домой, поужинать, – и вот на тебе: досиделся…
Для желудка, чтобы заглушить уже начавшую прорезаться боль, Ладонников купил стаканчик мороженого. Думал, может быть, в булочную зайти по пути, схватить какую-нибудь сдобу, но перешел через площадь – стояла на углу мороженщица с лотком, и взял мороженое.
Мороженое оказалось подтаявшее, текло, и шел – маялся с ним, слизывал снизу, со дна стаканчика, натекающие белые капли. Сам как школьник. Успеть бы съесть до школы. А то попадешься кому-нибудь знакомому на глаза. Идешь – и шею вытягиваешь, как страус, чтобы на тебя не капнуло.
Однако и не капнул на себя, и не встретил никого, и все успел съесть до школы, – и начавшаяся было резь утихла. Не сняло ее совсем, но как заглушило, придавило словно, и она там замерла.
Большинство родителей на собрании, как водится, были матери. Классная руководительница похвалила Ладонникова:
– А вот у Ладонниковой всегда отец ходит, можете передать своим мужьям. Поверьте, это очень важно, чтобы отцы ходили. Конечно, у всех разные семьи, но все-таки слово отца больше значит, как правило.
Ладонников сидел за одной из последних парт, на него оглядывались с улыбками, замечание классной руководительницы было ему приятно, но он делал каменное, спокойное лицо: да ему все равно.
Дела у Катюхи оказались в порядке, четверки и пятерки, один грех – книги по-прежнему читала на уроках, устали отнимать. Ладонников вслух пообещал пробрать ее как следует, чтоб впредь неповадно, про себя же похмыкал с усмешливостью: э, разве от этого отучишь. Раз с учебой нормально, пусть читает. Ничего тут не сделаешь. Это она в него. Тоже в свою пору читал под партой, вся школьная библиотека под партой прочитана, и что проку, что отнимали да наказывали: на страсть запрет не наложишь. Никогда после не читал столько, сколько в школе под партой.
На улицу после собрания выходили, как обычно, вместе с женой Ульянцева. Сын Ульянцева учился вместе с Катюхой, потому, когда встречались на собраниях с его женой, неловко было просто поздороваться, не перемолвясь никаким словом, и после собрания шли вот до перекрестка, где дороги их расходились, вместе.
– Гляжу на вас, знаете, Иннокентий Максимыч, и так, знаете, обидно становится, – говорила Ульянцева на ходу, заглядывая Ладонникову в лицо. – Ведь своему сколько говорю: сходи, посиди, послушай, что говорят, тебе же самому как отцу полезно будет, – нет, как об стенку горох. Чего, говорит, не вижу надобности, вот если бы, говорит, какое ЧП, тогда бы я да. А так, говорит, раз все нормально, никакого, говорит, смысла.
Сын у Ульянцева ходил в отличниках, Ладонников слышал о нем от Катюхи чуть не в каждом ее рассказе о школе, сам Ульянцев как работник тоже ему нравился, сумрачный, правда, несколько тип, молчаливый, всегда несколько настораживают такие – ну, как они там таят про себя что недоброе, – но хороший работник, и думающий, и добросовестный, что главное, и Ладонников не стал брать на себя грех перед ним, поддакивать его жене.
– Ну, Галина Степановна, это, вы знаете, все индивидуально. Слышали, классная руководитель говорила? У всех разные семьи. Может быть, это самое правильное для вашей – что вы ходите.
– Ага, правильно, конечно. Себе, как легче, выгадывает. Лишнюю чтоб на себя обязанность не взваливать. Чтобы поспокойнее жить ему.
– Ну уж, ну уж, Галина Степановна. – Ладонникову вовсе не хотелось встревать в семейные отношения Ульянцевых, и он решил перевести разговор на другое. – Весна вот какая нынче. Конец мая, а все уже кругом в какой зелени. Совсем лето. Скоро, глядишь, земляника вовсю пойдет.
– А вы ягодник, да? – спросила Галина Степановна.
– Да нет, не особо. Так, с детьми, знаете, надо ведь, чтобы в них чувство природы развивалось. Мы в городах тут очень что-то существенное в себе утрачиваем из-за того, что от природы оторвались. Человек – часть природы, и отрыв от нее… так просто отрыв этот ему не проходит. Наше-то с вами поколение еще не так это ощущало, не так еще все урбанизировано было… вы где росли?
– Я здесь, я потомственная заводская, – отозвалась Галина Степановна. – Но правда, согласна: сейчас вон как все позастроили, громада на громаде, а раньше выше трехэтажного не было. И в лес пойдешь – рядом. Коров, помню, еще держали, свиней, куры по улицам бегали. А сейчас только машины кругом.
Ладонников покивал:
– Вот видите. А я-то лично вообще в тайге вырос, пристанционный поселочек такой небольшой. На железной дороге. «Москвич» свой, – кстати, вы вот сказали, что одни машины кругом, – знаете, почему купил? А вот на эту самую природу детей вывозить.
Они дошли до перекрестка, распрощались, и Ладонников, оставшись один, ускорил шаг. Желудок последние минут пятнадцать снова начало скручивать изнутри жгутами, надо было торопиться домой, заесть скорей эту боль. Что у него вообще такое с желудком? Надо бы сходить в заводскую поликлинику, записаться на прием, пройти обследование… да ведь смешно сказать, все некогда. Уж сколько раз собирался и раза два записывался даже, а не сходил ни разу – все что-то не давало. Со стороны глянуть – да неужто до такой степени некогда, не мог час выкроить? – а начни разбираться – получается, не мог.








