412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Курчаткин » Звезда бегущая » Текст книги (страница 25)
Звезда бегущая
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 02:37

Текст книги "Звезда бегущая"


Автор книги: Анатолий Курчаткин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 29 страниц)

Сколько лет прошло, все кругом изменилось…

Алексей Васильевич упирается руками в набалдашник и встает.

– Что ж, я, пожалуй, Александр Степаныч, пойду. Вы уж извините, что не сижу, но не сидят ноги, не сидят, – смеется он над ненужной своей торопливостью, и видно, что ему приятно смеяться, он счастлив, и светлые нежные глаза его так и светятся.

– Да мы с Ромкой тоже скоро, – поднимаюсь я с Алексеем Васильевичем за компанию. – К обеду-то надо его туда доставить, чтобы накормить да спать укладывать. Вот у меня, кстати, и отдых получится.

– Отдых!.. – смеется он, уходит, а я снова сажусь, потом внук подбегает ко мне, и мы идем с ним качаться, потом раздобывание своих игрушек, мы поднимаемся домой, умываемся, переодеваемся и снова спускаемся, чтобы следовать на трамвай.

– А мама оставит меня у себя, а? – спрашивает Ромка.

– Оставит, – говорю я. – Мама хочет, чтобы ты побыл с нею и папой.

Он останавливается, стоит секунду и мотает затем головой.

– Я тогда лучше не поеду к ним, – не поднимая на меня глаз, небрежно, будто увлечен рассматриванием своей сандалии, говорит он.

– Так ведь нужно, – говорю я.

– Ничего, обойдутся, – все так же небрежно роняет он и вдруг обнимает меня за колени и прижимается к ним щекой. – Де-еда, я не хочу. Я хочу с тобой. Ну, пожалуйста…

Мне упоительно сладко от его ласки и горько. Господи боже милостивый, чтобы ребенок страдал, что ему придется сутки пробыть с родителями!

Но в конце концов, доплетясь до трамвая, протрясясь в его громыхающем разогретом железном чреве сорок минут, мы, конечно, оказываемся в нужном нам месте.

Невестка встречает нас у подъезда. Я издалека вижу ее стройненькую, будто она и не рожала, тесно обтянутую каким-то роскошным куском материи фигурку, подталкиваю внука вперед: «Вон мама, видишь?!» – а сам думаю, плетясь вдоль длинного ряда подъездов, что женщина она, конечно, красивая, ничего не скажешь, нет, ничего, и одевается всегда с таким вкусом – мужики на нее, поди, на улице оглядываются через одного…

– Здравствуйте, папа, – говорит она, когда я подхожу.

Она всегда называет меня папой.

Ромка уже стоит, притулившись к ее бедру, и смотрит на меня так, словно не со мною пришел, а поджидал меня здесь.

– Здравствуй, Маргарита, – говорю я.

Я, в свою очередь, всегда зову ее Маргаритой.

– Обед вы ему с собой не принесли? – спрашивает она. – А то я только-только прибежала, никак раньше не могла, и так-то чудо, что сумела.

У нее милая, ласковая улыбка и манера говорить, трогательно склоняя голову к плечу.

– Захватил, – бормочу я, качнув авоськой. – В банке здесь.

– А то у нас обычно такое… вы знаете, завтрак да ужин… и я и Степан в столовых…

Это непроизвольно, но «я» она всегда, во всех случаях говорит сначала.

Мы поднимаемся на их этаж. Ромку пора кормить, а мне уходить, но меня совсем развезло на этой жаре – пил ли я свои полстакана кофе? – и, растворив окно в теневой комнате их маленькой кооперативной квартиры, я сажусь в кресло, подтащив его к самому подоконнику.

– Котлеты это еще те, что я делала? – кричит из кухни невестка.

– Новые, – с трудом напрягая голос, отвечаю я.

Холодильник холодильником, что-то я уже и не помню, как до пятидесяти с лишним лет жил без холодильника, но десять дней в холодильнике – это все-таки многовато для котлет. Да и не наготовили они со Степаном на столько.

– Что у вас такой голос? – появляется в дверях невестка.

– Разморило. Посижу сейчас, полегчает, – машу я рукой.

– А я ничего, не устал, – гордо говорит Ромка, влетевший в комнату вместе с матерью, и пытается залезть ко мне на колени. – Я никогда не устаю, я уже большой. Де-ед, ну что ты меня толкаешь своим коленом, – недовольно подхихикивает он.

– Иди, иди к маме, – прошу я его. – Дедушка отдохнет немного.

Мгновение он раздумывает – не запротестовать ли, но решает, что пойти к маме все-таки можно, и, сильно оттолкнувшись от моих коленей, так что в голове у меня опять все перебалтывается, бежит на кухню.

Что-то я устал. Не сейчас вот только, а вообще. Полтора года без передыху с маленьким ребенком в моем возрасте… И до самых почти невесткиных родов пристраивался на разные службы – надо же расплачиваться за кооперативные долги доброму отцу. О-хо-хо… Спокойно бы посидеть с хрустальным стаканом кофе у открытого окна. Наблюдать вид… Конечно, раз в неделю, в полторы она приезжает, устраивает стирку, варит суп, стряпает то-се, но все это на неделю вперед, тем более полторы сделать невозможно. То он за день ухайдакает в песке и земле все свои колготки, нечего завтра надевать – вот тебе и стирка. То он ночью опрудит всю постель – вот тебе великая сушка и снова стирка. И стряпать мне все равно тоже каждый день, и каждый день в магазин, да надо его еще и накормить и погулять с ним, снова накормить, да спать положить, да усыпить, да снова накормить, да снова погулять… Съехаться бы. Обменяться на трехкомнатную. Но ни они, ни я не решаемся на это.

Я встаю, кряхтя, суставы в коленях у меня щелкают с сухим рассыпающимся треском, и, шаркая, иду на кухню. Еда Ромке уже разогрета, накладывается в тарелку, а сам он лезет под руку к матери, пытаясь увидеть, как оно там все делается.

– Папа, руки ему вымойте, – просит невестка.

Бог с ней, я бы и вымыл, хотя делаю это каждый день один: и готовлю еду, и мою ему руки, да Ромка и научился уже мыть сам, надо только проследить, чтоб он не облился, но сил у меня что-то совсем нет.

– Сходи, Маргарита, вымой уж ты, – говорю я.

– Нет, хочу с тобой, – хватая меня за палец, говорит Ромка хныкающим голосом.

– Ладно, пошли, – ведет его невестка в ванную, и взгляд ее старательно обходит меня.

Я решаюсь.

– Я устал, – говорю я ей, когда она возвращается. – Я что-то очень устал, Маргарита. Давайте подумаем, как нам быть с Ромкой.

Красивое лицо невестки с яркими крупными чертами из холодного делается ледяным.

– В ясли? – глядя куда-то в сторону, спрашивает она. – При неработающем и, слава богу, небольном, дай бог, чтобы дольше, дедушке – в ясли да детский сад?

– Может быть, тогда к вашим родителям, Маргарита? – спрашиваю я. – Все-таки их двое.

– Куда-куда? – наклоняя голову к плечу, с интересом вслушивается в наш разговор Ромка. – Деда, ты про чьих родителей, про моих?

– Ешь, давай ешь, – резко говорит ему невестка. – Тебе есть надо, не ковыряй котлету!

Мне она не отвечает.

– Так как, Маргарита? – напоминаю я ей.

– Да, к моим родителям, да! – не глядя на меня, крупно глотая, громко говорит невестка. – За тридевять земель, в тридесятое царство, чтобы я сына своего не видела, не знала, что он, как он… да! Давайте! Они не против, они хотят – я не хочу, я, конечно, виновата, я! А что я, виновата, да, что они не едут сюда, не желают, – я виновата? О, я кругом виновата, да, я знаю, я кругом виновата, в том, другом, третьем… и вы даже Степана против меня… Но что же, я должна отказаться от того, что могу, что имею возможность достичь… я молодая, я хочу чего-то добиться в жизни, я не хочу быть несчастной домашней клушей… – Слезы мешают ей говорить, она пересиливает их, задыхаясь и глотая слюну, и наконец справляется с собой, вытирает глаза ладонью, бугром Венеры, и замолкает, поджав губы.

Ромка все это время сидит, напряженно замерев со сжатой в кулаке вилкой, и сейчас, когда мать умолкает, его прорывает.

– Мамочка! – плачет он. – Мамочка!..

Невестка сидит и, все так же сжав губы, молча смотрит на него.

Я встаю, прошаркиваю к столу и прижимаю Ромкину голову к себе.

– Ты чего?! – говорю я ему укоряюще. – Это разве на тебя? Ничего подобного. Это мамочке просто в троллейбусе не тот билет оторвали, и она расстроилась. Да, мамочка?

– Да? – повторяет за мной, успокаиваясь, Ромка.

– Да, – недовольным голосом говорит невестка. – Ешь.

Ромка начинает снова есть, я целую его, он машет мне рукой, я машу ему и ухожу.

Ничего я насчет их отпуска не буду разузнавать. Пусть их, как хотят. Выше все это моих сил. Не могу я. С детства ей внушали, что она должна учиться на пятерки и четверки, чтобы стать хорошим врачом, хорошей актрисой, хорошим конструктором, педагогом, агрономом, хорошим маляром, штукатуром, станочницей, наконец. Ее учили, что вся жизнь ее будет заключаться в этом, ее готовили, как это называют, к общественной жизни, – не ее вина, что главной для себя она полагает именно эту жизнь. Она не хочет быть несчастной, и она права, кто же хочет быть несчастным. Ее научили, показали ей, что такое счастье, вот она и рвется к нему – естественно. Мне жалко ее. Кем я буду себя чувствовать, если заставлю ее сидеть дома и она будет несчастна?! Господи, спаси меня от этого. Пусть она не будет несчастной, и пусть это будет за счет меня, так мне легче. Бог с ними, с ее родителями, так мне легче. Не могу по-иному, не получается по-иному, пусть так.

Солнце на улице обжигает кожу под глазами, асфальт шибает снизу душным мазутным жаром. До Дворца культуры я успеваю зайти домой и похлебать, быстро разогрев, щей прямо из кастрюли. Проходя мимо двери Алексея Васильевича, я думаю – не позвонить ли, но некогда, да и не до меня им сейчас, и я прохожу мимо. Любопытно, вспоминаю я, зачем это я понадобился Фадею Анисимовичу?

И по дороге во Дворец я вспоминаю об этом почему-то еще несколько раз, и встреча с ним не заставляет себя долго ждать. Фадей Анисимович стоит у гардеробной стойки вместе с той девочкой-практиканткой, с обычной своей брезгливой гримасой на бульдожьем, с низко висящей булыжниковой челюстью лице, говорит ей что-то, взмахивая рукой, будто долбя воздух, и, завидев меня, расплывается в улыбке.

– А-а, Александр Степаныч! На ловца, видишь, и зверь бежит. Собрался к тебе вечерком заглянуть, а ты собственной персоной. Вместе выступать будем? Да, Оленька? – обнимает он студентку, наклоняя к ней голову.

Девушка высвобождается из-под его руки и ступает ко мне.

– Здравствуйте! Ой, как здорово, что вы знакомы. Просто прелестно. Дети, Александр Степанович, уже в зале, давайте еще подождем и пойдем.

Прелестно. Значит, мы будем выступать вместе с Фадеем. Ветераны. Старожилы. Вместе. Лучше не придумаешь. Приветствие мое девушке выходит, видимо, довольно холодным – она отворачивается и смотрит куда-то в сторону.

– Разговор у меня к тебе, – говорит мне, поднимая указательный палец, Фадей Анисимович. – Очень любопытный. После выступления поговорим.

Действительно любопытно. О чем?

Через десять минут мы рассаживаемся в президиуме. Нас не двое с Корытовым, нас четверо. Девушка на всякий случай запаслась сразу четырьмя. Мало ли что – ветераны, долгожители, вдруг кто-то заболеет или даже умрет… Тем лучше, впрочем, что четверо, коль уж я здесь. Что я такое особенное могу рассказать? Ну, на месте этого стояло вот это, на место того – вот то, в таком-то году стали выпускать это, а в таком-то – то. Хороший мемуарист воссоздает время, эпоху, образ их, этого мне не дано, не умею. Да и призма, через которую я вижу все, оглядываясь назад, ну что она… разве та? Счетовод, плановик, экономист, цифирь да графа, все на фронт, я – в заводскую поликлинику: что-то у меня из-под стекляшки гной пошел…

Нас представляет зампредседателя профкома завода. Мои товарищи по застеленному кумачом столу покашливают в кулаки, делают строгие, значительные лица, смотреть на них со стороны – смех разберет, неужели и я так выгляжу?

Да, вот непроизвольно тоже начал похекивать, прочищать горло. Фу, черт!

– А сейчас перед вами выступит… – доходит очередь до меня.

Я снова прочищаю горло, верчу шеей в воротнике – о господи! – и начинаю нести какую-то ахинею, жестяную тарабарщину, которая всем этим ребятам за двенадцать-четырнадцать их лет успела уже навязнуть в зубах. Я говорю о том, как мы недосыпали, недоедали, но работали, но гордились… где же это я жил… на страницах краткого учебника истории для начальной школы, что ли?

У девочек, не по-форменному, легко и открыто одетых и оттого кажущихся взрослее, чем они есть, как всегда в таких случаях, умненькие, благопристойные, вежливые лица. Они сидят на первых трех рядах, а мальчишки, сколько их ни сгоняли вперед, расселись группками по трое, четверо по всему залу, и слушают, ухмыляясь и что-то выкрикивая время от времени, и стреляют исподтишка друг в друга бумажными пульками.

Надо спасаться. Надо как-то съезжать с этой колеи. И я сам себя прерываю:

– Но, конечно же, и кроме производства, были у нас дела. Вот жил я в бараке, комната у меня, в комнате печь. Печь нужно топить, дрова нужны. До войны как было? Пишу заявление, плачу деньги, выписывают квитанцию. Иду с квитанцией на наш заводской ДОК, деревообрабатывающий комбинат, сдаю ее, в свой срок стучится ко мне возчик: «Хозяин, куда бревна сваливать?» А война началась – людей нет, лошадей не хватает, выписали наряд – и вот пошел на конный двор бегать: когда тебе лошадь выделят…

Мне о многом хочется рассказать, но я рассказываю об этих дровах.

Лошадь по наряду я получил через неделю ежеутренних приходов на конный двор. С лошадьми до того мне приходилось иметь дело лишь в детстве, я уже ничего не помнил и не умел, мне запрягли ее, показали, как обращаться. «Но, такая-сякая!» – хлопнул ее по холке конюх, и она тронула. Я заскочил в сани, и снег весело и певуче заскрипел под полозьями.

Потом, вспоминая, как же было дело у заводоуправления – ведь я заезжал туда, предупреждал, что выйду нынче вечером, – я вспомнил, что, спустившись уже вниз, готовясь ехать, с кем-то стоял у крыльца, разговаривал, сел потом в сани, и выехавший из заводских ворот какой-то возчик, созоровав, огрел, проезжая мимо, мою лошадь кнутом: «Но-о, что стоишь, такая-сякая, пошла!» Лошадь дернула и пошла, я повалился от рывка навзничь, все смеялись – возчик, оглядываясь назад в оскале стариковских сгнивших зубов, мой собеседник, оставшийся на месте, и сам я, выпутываясь из захлестнувших ноги вожжей, тоже смеялся. День занимался морозный, ясный, я любил такие дни.

Бревна мне нужно было брать не на ДОКе, а прямо в лесу. Завод уже вовсю выпускал танки, осенью прорубали дорогу к новому полигону, и «дрова» лежали в наскоро составленных штабелях по ее обочинам. Они обмерзли льдом, приварились друг к другу, и залубеневшие, скользкие, как невероятных размеров рыбины, были неподъемно тяжелы. Я выкорчевывал их из штабеля, тащил, надрываясь, к саням – один, кого я мог попросить помочь в рабочий день, сам едва отпросился, – и когда нагрузил сани и увязал воз, солнце, едва поднимавшееся при выезде, начало уже садиться.

Лошадь моя на понуканье не ответила. Я дергал вожжи и точно так же, как возчик, хлопал ее по холке, она косила на меня своим влажным умным глазом, переступала ногами и с места не сдвигалась. Я развязал воз и сбросил два самых тяжелых бревна, лежавших сверху, снова увязал его – она не двинулась. Я уговаривал ее самыми нежными словами, которые знал и мог придумать, я сбросил еще несколько бревен, я хлопал ее по холке, скормил ей припасенный на всякий случай кусок хлеба, который все же надеялся сэкономить, – она лишь равнодушно косила на меня глазом да подняла однажды хвост и высыпала на дорогу горку дымящихся глянцевитых яблок. Солнце село. Я задыхался от отчаяния, бессилия, душевной немощи, я уже не знал, что делать, я не верил, что когда-нибудь выберусь отсюда, и, срывая голос, визжа и хрипя, в полном изнеможении закричал на нее матерно, ударив по крупу. Она пошла. Торчащий в сторону комель больно ударил меня по ребрам, я упал в снег с перехваченным дыханием, и когда очухался, лошадь была уже далеко, идя с легким возом мерной верной трусцой.

Зал хохочет. Мальчики не стреляют пульками, у девочек с лиц сошла их деланная внимательность.

В течение всего моего выступления Корытов ни разу не взглянул в мою сторону, но ухо его с приставленной к нему рупором ладонью было нацелено на меня, как пеленгирующий локатор. Наверное, он слышит об этом случае впервые, но сам факт моей поездки в лес за дровами ему известен. История с лошадью имеет продолжение – ребятам оно уже неинтересно, но для нас с Корытовым оказалось судьбой.

Я сбросил бревна у сарая, отвел на конюшню голодную, но неуставшую лошадь, вошел в свою барачную комнату – семьи у меня уже не было, одна записка на столе. У дочери прохудились валенки, за подшив их запросили буханку хлеба, и последнюю неделю по вечерам я осваивал новую для себя профессию – смолил дратву, резал подметки и задники, мастерил хитрую короткую иглу, а оказалось, что дратву надо просто проталкивать шилом, и накануне вечером валенки были готовы. И так моя красавица жена благодарила меня за них, так расхваливала меня – за то, что могла наконец, прихватив дочь, уйти к Корытову?

– …Благодарю вас. Большое вам спасибо. Очень вам признательна. И вам тоже, Александр Степанович, – прощается со всеми за руку ловкая студенточка.

Прощается и зампредседателя, высоченный и здоровенный, как бугай, мужик с веселым лицом.

– Это вы, конечно, напрасно, Александр Степанович, – ухмыляясь, пожимает он мне руку. – Детям, знаете… зачем? Ну, в мужской такой застольной компании, но детям про матерщину…

Я не успеваю ответить, за меня отвечает Фадей Анисимович.

– Это вы бросьте! – говорит он своим хриплым и сейчас еще с начальственными режущими нотками голосом. – Они, вы бросьте, этот мат с какого? – младенческого, да-да, младенческого возраста слышат. Распустили языки, удержу не знаем. Их такие случаи только воспитывают. Вот, говорят, смотрите, как дико! Так я говорю, Александр Степаныч? – оборачивается он ко мне.

– Так, – говорю я и думаю: зачем же я ему понадобился?

Понадобился, это уж точно – ведь сколько его знаю. Зачем я тогда, в двадцать восьмом, поздоровался с ним в коридоре горисполкома – знать его не хотел после восемнадцатого; нет, поздоровался – интеллигентская привычка.

Он небрежно скосил на меня свои светленькие, как бы голые от редких и белесых бровей и словно бы постоянно сонные глаза, его булыжниковая, лоснисто выбритая челюсть съехала немного в сторону – раздался какой-то невнятный хриплый звук, означавший, должно быть, приветствие, равно как и любое другое значение, впрочем, мог он иметь, и Корытов прошагал мимо. Я шел в исполком с просьбой найти мне место по специальности, медицинская справка в кармане подтверждала, что за полгода работы ее обладателя грузчиком в речном порту зрение его левого – единственного – глаза значительно ухудшилось. Нэп тихо скончался, его труп, выброшенный на обочину, благополучно прорастал травой, страна устраивалась в колее индустриализации, и я вполне мог надеяться на место, как тогда это называлось, счетовода.

– А ну, эй! – раздался у меня за спиной оклик. – Постой-ка!

Я повернулся – это был Корытов, он шел уже обратно, забросив назад голову, выставив вперед тяжелый обкатанный булыжник челюсти.

– Откуда меня знаешь? – спросил он, подходя и глядя все так же, с заброшенной назад головой, оттого из-под приспущенных, словно бы сверху вниз, век – хотя мы были одного роста. Я молчал, как всегда жалея уже о совершенном, ах, толстая морда, а ведь классе в пятом мы сидели с ним даже за одной партой, и мое молчание встревожило его, он сказал, снижая голос с барственного до демократического:

– Незнаком с тобой. Вроде я исполкомовских всех знаю.

Ах, вот оно в чем дело! Глаза его были устроены так, что выделяли во всей исполкомовской толпе только учрежденческие лица.

– А ну вспоминай! – сказал я тем же барственным голосом, что секундой назад говорил со мной он.

Ну зачем мне нужна была минута этого упоения его заискивающим растерянным видом. Мозг его в тупом, встревоженном возбуждении перевернул за мгновение все пласты его жизни, и он, уже зная, кто я, но сбитый с толку моим властным приказанием, сказал все с тем же заскивающе-растерянным видом, разводя руками:

– Так ведь Солдатов, Николай! Ну, конечно, как же я сразу… Сколько лет, сколько зим…

Через минуту, впрочем, когда он узнал, зачем я здесь, от его готовности подобострастничать не осталось и легкой дымки.

– Ну, мы вот что, – сказал он прежним своим голосом, глядя в темную глубину коридора мимо меня, – вот что мы сделаем. Зачем тебе ходить куда-то, пороги обивать. Да кто там знает еще, как оно выйдет все, с местами туго. Беру к себе. Заводище тут громадный строить начинают, я замом начальника по снабжению выдвинут. Беру. – И посмотрел на меня. – Сидячая работа, сиди себе считай, как раз для тебя. – И хохотнул. – Это мне бегать…

Через месяц я был вызван к нему в кабинет – тесную барачную комнатушку с голыми, из горбыля стенами и роскошным резным письменным столом.

– Значит, так, – сказал он, глядя мимо меня, в окно на развороченную под котлован заводоуправления землю. – Значит, так… Ты знаешь, у нас тут Филимонов умер…

И замолчал, перевел взгляд на меня.

– Знаю, – сказал я.

– Ну да, сам хоронил, – сказал он и вновь отвернулся к окну. – Так вот, пришлось тут ему помочь, трое детей оставил… – Корытов побарабанил пальцами по столу. – Да-а… В общем, подпиши вот это.

И протянул мне акт на списание как поржавевших двухсот ли, трехсот ли – большая, в общем, была какая-то цифра – листов кровельного железа.

Я растерялся.

– Но мы же их продавали индивидуальным застройщикам, – пробормотал я.

– А что же нам оставалось делать? – посмотрел он на меня. – Как-то помочь надо же было. Вдова, трое детей… Подписывай, видишь, я первым подписался, не трусь.

Я в свои двадцать пять был еще мальчишка, недавно закончивший бухгалтерский техникум, он взрослый делец. Через несколько дней мне стало известно, что никаких денег жена Филимонова не получала.

– Врет, и непонятно, зачем врет, – сказал Корытов, глядя на этот раз мне прямо в глаза и не отводя взгляда. – А мы к ней со всей душой… Ах, стерва!

А еще через неделю, когда я пришел к нему с пачкой бумаг из архива и показал, что все это – дважды два, доказать их «липу», и я-то, слава те господи, к ней непричастен, так что на душе у меня лишь один грех, и он мне, надеюсь, простится. Корытов хватал меня за руки и просил сквозь рыдания:

– Не надо, Сашка! Прошу! Мы старые друзья, я ведь тебя почему сразу сюда, на теплое место, – старые друзья! Я о тебе позаботился, а ты, выходит… Не надо, Сашка, ради дружбы! У меня же мать старуха, ты знаешь, одна опора у нее в жизни – я, и если ты… Ради дружбы, Сашка!..

Был он мне омерзителен и вызывал жалость – все вместе, и я ушел в другой отдел – и лишь, а он стал начальником ОРСа и увел от меня жену.

– Пойдем, Александр Степаныч, вместе до дома-то, – говорит мне Фадей Анисимович. – Хоть поговорим в кои веки-то. А то ведь в одном подъезде живем, а все, как сычи, по своим дуплам сидим, месяцами не видимся.

Деваться некуда, мы идем вместе. С хрипом выдыхая воздух, он говорит о погоде, о ценах на рынке и положении на Ближнем Востоке, я в основном молчу, но он этого словно не замечает.

– А хороша пенсия-то, хороша, а и дома-то сидеть – волком взвоешь, – говорит он неожиданно. – Ты как, не воешь?

Я неопределенно пожимаю плечами, и он, выпятив округлую свою, к старости совсем отяжелевшую челюсть, говорит, будто я ответил утвердительно:

– Конечно, а то что же! Да еще тебе ребятенка подкинули – сиди, дед, приноси пользу. А пошел бы на службу, так не пристали бы.

– Это что же, сватаешь ты меня, что ли? – спрашиваю я.

– Так хочешь? – будто я только то и делал последние десять минут, что жалел о своем пенсионном положении, вопросом на вопрос отвечает Корытов. – У меня есть возможность, могу порекомендовать. С твоим-то опытом. Да с руками-ногами возьмут. Ты ж крепкий еще мужик, это ж надо – сослать на пенсию, тебя-то.

– Я сам ушел, – говорю я.

– Знаю я, – говорит он, – как уходят. Сам… Так вот, коль хочешь. При институте-то заводском, нашем-то, новую лабораторию организовали, новый мужик пришел. Как раз ветеранов собрать ищет, о-очень толковый мужик. Порекомендую. Хочешь?

– Нет, – говорю я, – спасибо. Перебьюсь.

Я так устал, что не знаю, хочу ли вообще что-нибудь, кроме того, чтобы дотащиться до дома, лечь на диван и лежать, задравши ноги, пока кровь не забегает по жилам или не околею.

– А это ты напрасно, – говорит Корытов. – Ты все на меня зуб держишь, я знаю. Зря. Сам не без греха, кто потом у собственного начальника жену отбил?

Я улыбаюсь – мне приятно любое воспоминание о моей второй жене. Каким счастьем полыхнули вдруг наши жизни, встретившись и сойдясь за серединной уже чертой! Корытов ловит эту мою слабую мгновенную улыбку и наставительно тянет:

– Во-о! Квиты так что. А мужик тот точно, что надо – о тебе, кстати, знает. «Поговори с ним, Фадей Анисьмич, – говорит, – самые лучшие условия для работы дадут».

Конечно! Конечно, Фадею Анисимовичу от меня что-то нужно, и вот оно, это «что-то», приближается: оказывается, я не просто могу его стараниями устроиться на работу, а он даже заинтересован в этом. Только вот почему?

– Не Лядов ли фамилия того мужика? – спрашиваю я.

– Точно! – хрипит Корытов и дергает своим булыжником из стороны в сторону, словно бы в восхищении. – Как догадался?

Я не догадался, я высчитал. Ах, бедняга Лядов, значит, диссертацию ему провалили. А он так хотел закрепиться в жизни! Правда, вверх он все-таки лезет и лезет, вот уже, значит, начальником лаборатории стал. А в мою бытность был руководителем группы – поставили на мое место, когда меня как пенсионера перевели на его. Ах, как он хотел «закрепиться» – стать кандидатом, звание – это нечто вечное, и вечна прибавка к нему в размере чуть ли не сотни рублей… Только при чем здесь Фадей Анисимович, он-то какое отношение имеет к Лядову? Я ворошу в своей износившейся, одрябшей ЭВМ, и она, бросаясь в своих вычислениях то туда, то сюда, запутываясь и вновь выходя на верную тропу, выдает мне ответ: дочерью моей, ставшей дочерью Фадея Анисимовича, они связаны! Вот как чудесно-то, вот ведь какая связь… Она ведь, эта пышная самодовольная дама с подкрашенной родинкой возле рта, замужем за братом или там каким-то дядей этого Лядова, и Фадей Анисимович, получивший ее в дочери в нагрузку к купленной красавице, не может отказать в настоятельной просьбе. Вот он, каков ключик от ларчика!.. Фадей Анисимович не откроет мне секрета, но, чтобы поддразнить его, я все же спрашиваю:

– А кем это он тебе приходится, Лядов?

– Кому, мне? – возмущается Фадей Анисимович. – Ох ты и человек, Александр Степаныч! Все эти самые… – он шевелит в воздухе растопыренными пальцами, – подводные всякие… ищешь. Добро тебе хотят сделать, а ты ровно еж от лисы – вверх иглами.

Хорошо добро… Если бы я сам полгода назад не был еще руководителем группы, не знал бы перспективы работ, я бы ни о чем не догадался, так бы все, как исправная тягловая лошадка, и выполнил, когда Лядов стал мне подкидывать одну проблему, другую, третью, и ни одна из них к узким задачам нашего бюро не имела ни малейшего отношения.

От начальника бюро Лядов вышел с красными, вспухшими, будто заплаканными, глазами, вызвал меня в коридор и стал виниться и каяться тихим кротким голосом. Он вообще с виду был очень такой тихий, скромный, с узким нежным лицом, и только волосы у него были неожиданно густы, жестки, прямы и длинны и распадались посередине головы на два сумрачных, нависавших надо лбом крыла.

Но через три года уже не было того начальника бюро, и я, сделавшийся рядовым неосведомленным сотрудником, уже не знал перспективных планов – все можно было начать сначала, и было начато. «Работать, работать надо, Александр Степанович, – выговаривал мне Лядов своим тихим, нежным голосом, – а не склоки разводить. Мне лучше знать, чем нам всем следует сейчас заниматься».

И что мне оставалось, как не терпеть, не делать все, что он заставлял, или уходить, но куда? Очень-то нужны пенсионеры… А сил у меня еще было достаточно, я хотел работать, да и должен был: сын еще только-только поступил после армии в институт…

Но слуга покорный: зачем мне все это теперь?

– А Лядов этот, – говорит между тем Фадей Анисимович, – башка мужик: кандидат наук. Знает толк в делах, ветераны к нему прямо рвутся, смотри, проканителишься.

Так, значит, я ошибся в своих расчетах – он все-таки кандидат. Ну, конечно, уж столько лет прошло с той поры, как я заметил, что снова работаю над текущими заводскими проблемами, и меня стали потихоньку выживать с работы – лет семь! За это время с готовым-то материалом трижды можно было защититься. А теперь, выходит, подошла пора докторской… или что там еще?

Мы стоим уже у дверей моей квартиры, я вялой, безмускульной рукой ищу в кармане ключи, и у меня такое впечатление, будто Фадей Анисимович хочет протиснуться в квартиру вслед за мной.

– Будь здоров, – поворачиваюсь я к нему спиной, вставляя ключ в гнездо.

– Постой, постой, – хрипит он, подсовываясь ко мне сбоку. – Забочусь о тебе, так ты давай…

Я открываю дверь, ступаю в прихожую и поворачиваюсь лицом к Фадею Анисимовичу.

– Давай решай, – ставит он ногу на порог.

– Да отстань же ты, в самом деле, – не сдержавшись, говорю я громко, и он убирает ногу. – Так вот и передай: прощупал почву, и тебя послали.

Я лежу на своем старомодном диване с поднятыми на валик ногами, и в груди у меня черный густой комок горечи. В пятнадцать лет не сумел разглядеть его спрятанный в карман наладошник, в двадцать пять утерся от его вонючей слюны и не дал сдачи, в сорок безропотно снес его удар под дых и еле отдышался для новой жизни – все затем, чтобы спустя еще четверть века он закатил мне новую оплеуху: оказывается, м а л ь ч и к, его, Корытова, изощренный двойник, стал  м у ж е м, и это дело моих рук!..

Зачем когда-то, в таких далеких истоках своей жизни я попал в один класс с безбровым, сонно оглядывающим мир вокруг себя мальчиком, сыном мясника, или не могли разве, сойдясь однажды, никогда больше не пересекаться наши пути? Или это у каждого так в жизни, и нет от этого ни молитвы, ни заговора – каждого посетит его дьявол в свой срок, сумей противостоять его козням? Я вот не сумел.

Мне хочется плакать, и я сдерживаю себя лишь потому, что впереди у меня еще визит к Алексею Васильевичу и я имею право расслабиться лишь телесно, но не душевно. Где мой выпитый утром кофе, где мои бодрость и сила от него? Увы и ах!

На свое счастье, я так устал, что засыпаю с воздетыми кверху ногами, чувствуя бедром выпирающую пружину, и просыпаюсь через час, успокоившийся и посвежевший.

В гости мне сегодня нужно идти с цветами. Но я не сумел купить их днем, как-то не позаботился, а где купишь сейчас, вечером. Однако что-то обязательно надо принести – книгу? Я залезаю в шкаф, вожу пальцем по корешкам… что же это такое выбрать, яркое, по-настоящему праздничное, светлое – это ведь не подарок, поздравление с выздоровлением, наоборот – прощание…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю