Текст книги "Звезда бегущая"
Автор книги: Анатолий Курчаткин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 29 страниц)
О мальчике Прищепкин узнал случайно – мог бы уже и не застать его, увезли бы, и не увидел. Сидел последние полчаса с отоларингологом Алексеем Урванцевым, никуда не уходил, интереснее всего оказалось на его приеме. Мало, что выражался Урванцев – в простоте ни слова, все с вывертом, знай запоминай, потом на бумаге обернется само собой таким колоритом, что пальчики оближешь, но и все комментировал, каждое свое действие, каждое движение: «А вот еще, обратитесь-ка сюда глазами, Владимир Дмитриевич. Наблюдаете, какой стесненный проход?» Это про ухо тоненькой, высушенной возрастом до подростковой легкости старухи, введя туда быстрым профессиональным движением свой никелированный блестящий инструмент с раздвижной членистой трубкой на конце и направив внутрь из зеркала на лбу светлый зайчик. Старуха была из семьи здешнего технорука и, когда вошла, все повторяла с виноватой улыбкой: «Посмотрите, че у меня. Дома-то у нас тихо говорят, я и не слышу ниче. Так-то оно бы ниче, а тихо у нас говорят, без шума, я, как дурочка, выхожу. Если б шумели – ладно б, а то тихо…» – «Старческое, – сказал Урванцев, когда старуха ушла. – Не исцелишь. Клубок размотать да ракушками не обрасти – так не бывает». Под клубком он имел в виду жизнь, под ракушками – всяческие необратимые изменения в организме, и Прищепкин, не с лету хотя, но почти каждый раз безошибочно, научился уже расшифровывать его шарады. Урванцев еще вчера, когда шли после кинофильма обратно к стеклянному зданию управления, рассказал о своей жизни все, что он, видимо, полагал возможным рассказать, Прищепкин знал о нем вполне достаточно для очерка, и то даже, что пригодиться не могло: что главное жизненное дело сейчас для Урванцева – жениться, только вот никак не может найти подходящей кандидатуры; сидеть с Урванцевым на приеме было, в общем-то, пустой тратой времени, но с ним оказалось вот интереснее всего, и подраспустил себя, сидел, сам в белом халате, ссуженном ему бригадиром Кодзевым, слушал, заглядывал в уши, в носы, согласно кивал на профессиональные замечания Урванцева – делал вид, будто и сам врач, не случайно здесь.
Вот чуть и не пропустил самое-то значительное. Долго что-то никто не заходил к Урванцеву, он занервничал – наверно, Линка, медсестра, что на входе заполняет карточки и направляет по кабинетам, опять столкала всех куда-нибудь к одному, сидят там в очереди, – и Прищепкин взялся пойти узнать, в чем дело: а что, надо вникнуть и в такие детали, может пригодиться.
Тут-то, когда вышел, и узнал, почему к Урванцеву никто эти последние десять минут не заходит. Все, пришедшие на осмотр, толпились в фойе перед залом, где, разделенные простынями, были кабинеты хирурга, невропатолога и терапевта, и, пока пробирался к двери, ведущей в зал, до слуха несколько раз, каждый раз как обжигая, донеслось слово «помрет». Правда, поминалось оно или с вопросом, или, наоборот, с отрицанием – «Неуж помрет?» – «Да ну, врачи тут, не помрет. Не дадут», – но уже одно то, что было на языке и произносилось, говорило само за себя.
Народу в фойе столклось так много еще оттого, что все кабинеты, развернутые в зале, никого сейчас не принимали.
И бригадир, терапевт Кодзев, и невропатолог Костючева находились в кабинете хирурга, самого хирурга, парня его, Прищепкина, возраста, Леонида Воробьева, почему-то не было, а на застеленном белой простыней старом, широком и длинном письменном столе, приспособленном Воробьевым для осмотра вместо кушетки, лежал мальчик лет одиннадцати-двенадцати. Он был обнажен снизу до самого пояса, одна нога вытянута недвижно вдоль стола, другая подогнута в колене, поджата под себя и мелко, быстро подергивалась, а из свалившейся набок писки по вытянутой ноге ярко точилась вниз красная струйка крови.
Мальчик не стонал, лежал с закинутой головой, глядя в потолок над собой, и в светлых его прозрачных глазах не было никакой боли, только испуг. В изголовье у мальчика стояла, держа его за руку, смотрела на него с гримасой ужаса на лице женщина в домашнем цветастом фартуке поверх легонького, такого же, видимо, домашне-хозяйственного платья, – кажется, это была та, что завклубом, видел ее днем, когда врачи разворачивали кабинеты: помогала им размещаться, ходила-показывала, какие помещения есть в клубе, вытащила откуда-то из кладовой этот вот самый стол для хирурга.
Кодзев сидел за тумбочкой, тоже застеленной белым, что-то писал быстро на листе бумаги, Костючева стояла у окна и смотрела на улицу. Оба они, когда Прищепкин вошел, быстро глянули на него и тут же отвели глаза, ничего не сказав, и Прищепкин не решился ничего спросить. Стоял, подойдя к столу, смотрел на мальчика, стараясь больше не попадать взглядом на крученую красную нить, перехватившую ногу, смотрел на женщину в фартуке, мать, очевидно, смотрел на Костючеву у окна, на Кодзева, – нелепо это было, стоять так в молчании, делая многозначительный, докторский будто бы вид, но и не знал, что делать, растерялся и продолжал стоять.
Кодзев закончил писать, закрыл авторучку, сунул ее в карман халата, выставив наружу изогнутый хвостик желтого блестящего зажима, подул на бумагу, чтобы поскорее высохли чернила, и встал.
Прищепкин невольно подался к нему.
Кодзев хотел, видимо, тоже глянуть в окно, но уловил его движение и остановился, повернулся к Прищепкину.
– Несчетный случай, Владимир Дмитриевич, – сказал он объясняюще и, как Урванцев, когда приглашал заглянуть в ухо на барабанную перепонку или в носоглотку на полипы, называя его по имени-отчеству, будто Прищепкин и в самом деле был коллега, врач, и он объяснял ему все это для возможного совета. – Бревно упало сзади, на тазовую часть. Сейчас он в шоке, ничего не чувствует, но надо срочно везти в больницу, делать рентген.
Прищепкин уловил угловым зрением, что женщина в изголовье мальчика подняла голову и смотрит на него.
– Говорят, надо ехать. А может, не ехать? – сказала она плачуще-обрывающимся, полным горя голосом, и Прищепкин понял, что она к нему обращается, его спрашивает, и вмиг, с острым, саднящим каким-то стыдом понял всю кощунственность своего присутствия здесь.
– Да-а вы знаете… – не смея не глядеть ей в лицо и не в силах встречаться с нею взглядом, бегая глазами по сторонам, проговорил он. – Александр… Александр Петрович, он все правильно решил, он у нас главный… – Ему надо было назвать Кодзева по имени-отчеству, а он не помнил его отчества, осталось в записной книжке, но не заглянешь, и назвал первое, пришедшее в голову.
Женщине, однако, было не до их отчеств.
– Везти-и, значит?.. – протянула она, качая головой, слезы выкатились у нее из глаз, и она, кривя губы, быстро утерла щеки запястьем.
– Едет! – сказала от окна Костючева. – По-моему, едет, сюда заворачивает. Тот же автобус, что нас вез.
Кодзев подался к окну. Прищепкин освобожденно прошел следом за ним – к крыльцу подъезжал, развернулся боком и замер тот самый утконосый автобус, что вез их сюда. Дверца его распахнулась, и из нее выскочил, взлетел на крыльцо одним махом Воробьев.
– Пришла машина, – поворачиваясь от окна, сказал женщине Кодзев. – Поедете?
– Ой, ну так а как же! – враз опять переполнясь слезами, ответила она. – Только… – Она поглядела на себя. Видимо, она имела в виду, что совсем не в той одежде, чтоб ехать.
– Нет, – отказывающе махнул рукой Кодзев. – Машина пришла – и сейчас же поедет. Каждая минута дорога.
Дверь в зал распахнулась, колыхнулись простыни, в кабинет вошел Воробьев.
– Все, готово, – сказал он Кодзеву. В голосе его билась тугая, ненормальная звонкость. Прищепкин заметил: он почему-то старается смотреть мимо Кодзева. – Смену уже привезли, автобус свободный, и шофер согласился. Задержался – искать его пришлось, дома уже был, к нам, кстати, собирался. Между сиденьями для больного мы брезент натянули, чтобы в дороге амортизировало.
– Все правильно, молодец, – одобрил Кодзев. – Давай на доску его.
Прищепкин увидел: сбоку окна у стены стояла, оказывается, гладильная доска, та самая, на которой сегодня после бани все по очереди гладили себе халаты, рубашки, платья.
Кодзев с Воробьевым положили доску на стол рядом с мальчиком, переложили мальчика на нее, подсунули ему под голову свернутый халат, подсунули под колени еще один, с чем-то внутри для большей пухлости, и прибинтовали к доске ноги мальчика в щиколотках, а затем, сложив ему крест-накрест руки внизу живота, прибинтовали к доске и там.
– Вынесете, поможете? – попросил Воробьев, обращаясь к Прищепкину. И, уже на ходу, уже через плечо, бросил Кодзеву, все так же не глядя на него: – Я у Светы шприцы возьму. Она мне стерилизовала.
Прищепкин знал: Света – это педиатр Кошечкина. И в самом деле, такого ласково-вкрадчивого, с щурящимися в улыбке глазами, впрямь кошачьего облика женщина лет тридцати, у них с Воробьевым роман, слопала кошечка воробья, просвещая его, сказал Урванцев.
– Конечно, помогу, идите, – успел сказать Прищепкин в спину Воробьеву. Он обрадовался, что ему есть дело. Получалось, не напрасно все-таки торчал здесь.
Автобус упылил по дороге в близкий, махровой зеленой стеной стоящий над бурыми железными крышами лес, поднятое им облако, обозначившее в воздухе петли дороги, покачалось и осело, и когда Прищепкин оглянулся, на крыльце никого уже почти не осталось, все ушли обратно внутрь. Он дернулся было к двери вслед всем, ступил уже к ней – и свернул к краю крыльца, спрыгнул вниз, на землю. На земле подле крыльца лежали папиросные и сигаретные окурыши, обгорелые спички, темнели пятна свежих плевков – следы стояния мужиков на крыльце перед тем, как зайти в клуб, пойти от врача к врачу, или, наоборот, – в перерывы между врачами, пока продвигается, не спешит твоя очередь. Прищепкин зачем-то наступил ботинком на один окурок, на другой, раздавил их, растер вывалившийся табак по земле. Острый, тягостный стыд, что испытал, когда мать мальчика обратилась к нему как к врачу, все не оставлял его, грубо и шершаво сдавливал что-то в груди, мешая дышать, и он не чувствовал себя способным прямо сейчас снова пойти по кабинетам, сидеть на приемах и делать знающее, строгое лицо, изображая из себя врача.
Надо, пожалуй, передохнуть, решил он, завтра еще целый день, завтра еще насмотрюсь.
Он быстро расстегнул халат, снял его, свернул и, сильно оттолкнувшись от земли, вспрыгнул на крыльцо. Метр был верный от земли до верхней площадки крыльца, запрыгнул – как взлетел, и это дало мгновенное ощущение крепости, здоровья, физической нерастраченности сил. Нет, надо только быть настойчивым в движении к поставленной цели, не сворачивать никуда, не упускать ее ни на миг из виду, и она сама дастся в руки. А материалу для очерка об этом летучем медицинском отряде из Москвы вполне уже, в общем, достаточно, вполне, тут уже не в материале дело, материал собран в основном, а вот на что насадить его, на какую мысль, идея какая, чтобы глобально, всечеловечески… Иначе бессмысленно все.
Теперь народу в фойе было немного – разошлись по кабинетам. Стояли двое у тумбочки медсестры Лины Коркиной, исполнявшей на приемах обязанности регистратора, стояли двое возле провизора Гали Коваль, она читала рецепты:
– Ага, невропатолог вам триоксазин выписала, три упаковки. Вы знаете, я вам рекомендую взять побольше. Очень хорошее и редкое лекарство. Если оно вам нужно, берите побольше. Где вы его потом доставать будете!..
Совет этот она давала пожилому, с заветренным, дубовым лицом мужчине, такого крепкого, душевно здорового вида, что Прищепкин, слушая Галю, и хотел сдержаться, а все равно улыбнулся.
– Хорошее лекарство, хорошее, – сказал он мужчине, чтобы тот невзначай не истолковал его улыбку как-нибудь неверно. Он видел этого мужчину на приеме у отоларинголога Урванцева. Юрсов, кажется, была его фамилия, бригадир лесорубов, так записано в карточке. Возможно, что-нибудь у него и было, какие-нибудь болезни, но уж не нервные, это наверняка. Вот, то самое, на что жаловался нынче утром бригадир Кодзев: один бездарен и ленив, а потом десять после него разгребаются, лбы расшибают. Невропатолог Костючева там сейчас чуть не всем подряд этот триоксазин выписывает.
Юрсов расплатился с Галей, сгреб с тумбочки хрустящие упаковки с лекарствами в карман и ушел, и Галя, взяв рецепты стоявшей следом за ним женщины, прежде чем обслуживать ее, взглянула на Прищепкина:
– Что, Владимир Дмитриевич?
Это она так нарочно подчеркнуто-официально называла его по имени-отчеству, на самом же деле с нынешнего утра они перешли на «ты». Ей было двадцать лет, в самой поре, когда каждую минуту думаешь о любви, хочешь любить и быть любимой, день, прожитый без любви или хотя бы возможности ее, ощущается прожитым впустую, а тут полтора месяца в тесном, маленьком, замкнутом мирке, без малейшей надежды на отношения, хоть чем-то напоминающие любовь, душа устала от однообразия, и вдруг – новое лицо, да еще из непонятной, загадочной, таинственной сферы журналистики, и ничего не можешь поделать – влечет туда, хочется приблизиться к ее тайне, раскрыть ее… Это когда после бани Прищепкин в компании Дашниани пришел в столовую, Галя еще сидела там вместе с Линой Коркиной, и позвала их к своему столу, и после не обращала никакого внимания на Дашниани, а все только с ним, с Прищепкиным: а откуда, а как, а почему, ну и что интересного увидели? Само собой получилось, что стали на «ты».
Того же примерно рода явление, что с ним самим в командировках. Поменял обычное на необычное – и сразу все обостренней, ярче, пронзительней. Но вот если бы не Галя Коваль, а Лилия Глинская так… впрочем, нет, и тогда не стоило бы. Командировка есть командировка, вовсе она не для того существует. Для дела. И надо в ней заниматься делом, ничем другим, все эти позывы на приключения от лукавого, пуститься в них – все будет казаться, полным-полнехоньки твои невода, а вытащишь после на берег – одна тина. Дело, оно лишь не обманет. Это все равно как ягоду собирать в корзину: положил одну, положил другую – нет веса, но клади, знай клади – и глядишь, с горой уже, руку оттягивает. Цели достигаются только делами. Ими, и только. А глядеть по сторонам – не сделать дела.
– Возьмите, Галя, на хранение, – протягивая ей свернутый халат, сказал Прищепкин. – Пойду к реке схожу, пройдусь немного.
– Ой! – протянула Галя, наклонила голову, расширила глаза и взглянула на него из-под ресниц. – А как же без вас, Владимир Дмитриевич?
– Ничего, ничего, перебьетесь, – не очень стараясь попасть ей в тон, улыбнулся Прищепкин. И качнул рукой с халатом. – Так берете?
– Давайте, что с вами поделаешь.
Прищепкин пошел к реке.
Он уже был на ней сегодня, видел на берегу лодки и хотел сейчас посмотреть вблизи – на замках, не на замках, с веслами, без весел, скорее всего, без весел, и тогда походить по домам, попросить весла, ключи от замков, если на замках, и после, когда окончится прием, устроить лодочную прогулку, кто, может, и откажется, а большинство будут рады и благодарны ему.
На реку он нынче днем ходил не просто так, не на прогулку, а шел ее берегом на нижний склад. Командировка недолгая, трехдневная, можно привезти из нее один этот очерк – нормально будет, но «перья» и из таких, двух-трехдневных, никогда не привозили одного «материала», всегда к основному что-нибудь еще, поменьше, попроще, и он тоже не позволял себе по-другому. После столовой утром, когда все отправились готовить клуб к приему, он сходил в лесопунктовскую контору, повезло, застал начальника лесопункта, побеседовал с ним, исписал в блокноте целую страницу цифрами, в лес, на лесосеку ехать было некогда, завтра суббота, выходной – и тоже не попасть, и тогда сообразил сходить на нижний склад, там работала бригада раскряжевщиков, выли пилы, летели опилки, пахло смолой, механизация стояла, все вручную, двое мужчин, пильщик и сучкорез, и женщина-разметчица набросились на Прищепкина, выкладывая свои обиды, как специально ждали его, – с лихвой должно было хватить наговоренного на среднего такого размера корреспонденцию. Славы она не принесет, но в зачет пойдет: ездил всего ничего, а там и там успел.
Лодки оказались без всяких замков, просто вытащены носом на берег, но весла в них, конечно, не лежали. В первом доме на крик Прищепкина никто из-за ограды не отозвался, взлаяла только, загремела цепью невидимая собака, и заходить внутрь Прищепкин не решился. В следующем доме хозяин находился во дворе, и дозваться его ничего не стоило, лодок у него было сразу две, и он дал весла к обеим. Прищепкин поинтересовался, можно ли будет подержать весла у себя, не отдавать их пока, до завтрашнего дня, хозяин не имел ничего против, только и попросил, чтобы не уехали, не занеся. Он называл Прищепкина доктором. Прищепкин не стал объясняться, зачем? «Завтра с утра хочу подойти, в боку у меня все колет чего-то, – провожая его на улицу, говорил хозяин. – Можно, нет завтра с утра? Будете принимать?» – «Можно, можно», – покивал Прищепкин.
Возле клубовского крыльца стояла, разговаривала о чем-то с мужиком из местных педиатр Светлана Кошечкина. Она была почему-то без халата, в цветном, воздушно-голубом сарафане, вольно открывавшем ее загорелые плечи, грудь, руки, и, изящно-складная, тонкая, с выражением терпеливо-благожелательного внимания на лице, рядом с этим раскоряжистым, квадратным мужиком в расхлюстанной до пупа рубахе казалась созданием иного мира, иной жизни, иных правил, привычек и законов.
– Ой, Володя, постойте! – сощурясь в своей ласковой, мягко-вкрадчивой улыбке, помахала она рукой Прищепкину, когда он, обогнув их с мужиком, собирался всходить на крыльцо. – Постойте, вы мне нужны, вот только сейчас закончим с товарищем.
Она говорила – будто они были давно и хорошо знакомы, близкими, добрыми друзьями были, вот как, и Прищепкин остановился скорее не потому, что она попросила его, а от удивления этому ее тону.
– Чего кончать. Все уж, поди, кончили. Все, чего уж, – сказал мужик, не взглянув на Прищепкина. Закрыл глаза, постоял так молча, открыл, повернулся и пошел. – Не! – мигом вдруг развернувшись обратно, закричал он, и теперь Прищепкин увидел его глаза: в них как горело по бешеному огню. – Не, ну вы точно это, да?!
– Безусловно точно, – отозвалась Кошечкина и быстро глянула на Прищепкина, развела руками, ласково повинилась взглядом: сейчас, сейчас.
Мужик схватил себя крест-накрест за рукава расхлюстанной рубахи, натянул их так, что затрещали, снова повернулся и, шатаясь, пошел. Прищепкин смотрел ему вслед. Мужик отпустил рукава и побежал.
– Отец мальчика. Как приехал со смены, так тут же в столовую водку пить. Его уж увезли, а он только узнал, – сказала Кошечкина. – Пришлось вот говорить с ним. Плохи, конечно, дела у мальчика. Внутренние органы, видимо, порваны. А я, кстати, как раз вас искать отправилась, – без всякого перехода сообщила она – то, очевидно, из-за чего и остановила Прищепкина. – Мне сказали, вы на реку пошли, и я тоже как раз собралась, хотела, чтобы вы мне компанию составили, на лодке, может быть, покатались бы. Я ведь педиатр, детский врач, а почему-то, знаете, закономерность уж вот такая, детей часов до пяти ведут, после нет. Свободна потом бываю, нечего делать. А вы, я вижу, и сами уже весла взяли. Пойдемте, покатаете? Прием еще часа два будет, не меньше. А то и три. Мы только двое с вами вольные птицы.
Прищепкин стоял с веслами на плечах и молчал. Он был ошеломлен, как она ровно, будто о чем-то обыденном, сказала о порванных, кровоточащих внутренних органах, и следом, тем же тоном – о том, что хотела покататься на лодке.
– Что вы молчите, Володя? – вновь сощуриваясь в ласковой своей улыбке, проговорила Кошечкина, подняла, положила руку на его руку, держащую весла на плече, и в этом ее касании тоже была какая-то ласковая, мягкая вкрадчивость. И по-прежнему она говорила так, будто они были давними, добрыми друзьями, и она скорее не укорила его за молчание, а прощающе пожурила: – Пойдемте, пойдемте, не отказывайте женщине. Сами себе не простите потом. Ведь если б еще река простая. А то ведь Бирюса, не какая-нибудь. «Ой, ты, речка, речка Бирюса…» – пропела она.
Ну да, была такая песня, в его детстве, все ее пели по радио, вспомнилось Прищепкину. Да нет, вовсе он не собирался отказывать Кошечкиной. С чего вдруг? Для того и брал весла. Сейчас с нею, пока все еще заняты, потом с остальными. Не побеседовал с нею, кстати. Вот и случай. Не любят ее в бригаде из-за этого хирурга Воробьева, при всех-то, между прочим, и неловко, оттого, может, и не подходил, если так подумать, что неловко, а тут и случай. Да и приятно, в общем, будет провести с нею время, есть в ней такое что-то…
– Пойдемте, – сказал он. – Молчание мое – знак согласия. Я просто размышлял, занести одни весла, не занести. Возьмем обе пары, я еще лодок не видел.
Про весла он придумал прямо сейчас, удобно показалось объяснить ими свое молчание. Не объясняться же, в самом деле, по-настоящему. Это, должно быть, профессиональное у врачей – уметь отстраняться от чужой боли. А как иначе? Иначе нельзя, наверное.
Лодку, когда столкнул ее в воду, развернуло по течению, и Прищепкин, сев на весла, так по течению и направил ее. Течение с виду было несильное, но весла, видимо, основательно прибавляли скорости, и только вроде отплыли от берега, а вот уж и один бон, изогнутой бревенчатой стежкой прострочивший реку почти до середины, остался позади, вот и второй, с тихо обтекавшей его водою, ушел за корму и стал истончаться, делаться все ниточней, и сам поселок уже кончился, потянулось берегом голое после недавного еще сплава, не успевшее обрасти штабелями унылое пространство нижнего склада. Прищепкин понял: нужно разворачиваться против течения. А то еще десять минут, и будешь потом грести обратно до самых сумерек.
Он загреб веслами в разные стороны, течение противилось, он загреб, быстро пронеся весла в воздухе, еще раз, и лодка развернулась. И сразу ощутилось, что такое против течения: греб, налегая на весла, изо всей силы, а казалось, кто-то снизу держит лодку за киль, не пускает, и приходилось, чтобы весла дольше оставались в воде, чтобы гребок получался мощней, далеко откидываться назад, пригибаться низко к коленям.
Кошечкина все это время молча сидела на корме напротив, молча улыбалась чему-то своему, наклонялась порою, опускала руку в бегущую воду и с тою же улыбкой смотрела на нее. Когда Прищепкин стал разворачиваться, она сказала:
– Боитесь, нас далеко унесет от поселка?
– Боюсь, – сознался Прищепкин.
– А вам разве не хотелось бы того?
Она смотрела на него щурящимися глазами, влажно раздвинув в улыбке губы, и в Прищепкине ворохнулось странное ощущение, словно бы, сев с нею в лодку, он угодил в какой-то спеленывающе-ласковый, сильный поток, никакого отношения не имеющий к журчанию воды под килем, тот, против воли и желания, объял его и повлек с собой, и с каждой минутой несет все быстрей и быстрей, но вовсе и не хочется противиться ему. А, вот от чего в ее облике что-то кошачье, сообразил он: рисунок рта. Губы сбегали вниз от верхней складки пологими уголками, и верхняя по всей длине как бы прикрывала нижнюю.
Он не ответил ей.
Лодка мало-помалу поднималась, остались позади оба бона, остался позади и поселок, здесь, в этой части, река делала крутую излучину, миновали еще один бон, защищавший от сплавного леса сам поселок, и дома его исчезли за поворотом, с обеих сторон теперь был только лес, по берегу, на котором стоял поселок, – рослый, прямой, тугой, будто выпущенные из-под земли в небо стрелы, по другому, пологому берегу – тощий, хлипкий и частый, как трава.
Руки устали. Прищепкин взял ту из лодок, что показалась ему поменьше, но и она была довольно велика. Гребки сами собой стали реже, уже не откидывался назад во весь рост, не складывался пополам и вспотел, дыхание сделалось тяжелым, обрывистым. Однако не больно-то напрогуливаешься здесь, подумалось Прищепкину, работа, а не отдых.
– Давайте, Володя, я погребу, – сказала Кошечкина. – Вы устали.
– Нет, ничего, – выдохнул Прищепкин.
– Ну давайте же, почему нет.
Она встала, сделала, балансируя, шаг к нему, подгадала, когда он вместе с веслами откинется назад, и сделала еще шаг, оказавшись у самых его колен. У Прищепкина не осталось пространства для замаха.
– Это вам, Света, не подмосковный пруд, – сказал он, мелко подгребая веслами, чтобы не сносило. – Как я могу отдать женщине. Мне вас жалко.
– А вы не жалейте. Что вам меня жалеть, – все с тою же своей щурящейся улыбкой проговорила Кошечкина, наклоняясь, взяла его руки, лежавшие на хватках весел, и развела в стороны, чтобы пройти к скамейке. – Может быть, мне вовсе не хочется, чтобы вы жалели меня…
Перед лицом у Прищепкина оказались ее ноги, округло облепленные выше колен сарафаном, они переступили, и совсем возле лица прошло ее бедро – она садилась на скамейку.
– Подвиньтесь же, – попросила она.
Прищепкин почувствовал: тот объявший его, несущий в себе поток вынес на стремнину, можно без всякого усилия вынырнуть из него и выплыть, но и не хотелось этого, хотелось побыть в нем подольше.
Он подвинулся к краю, она села, туго вжавшись своим бедром в его, и стала отбирать у Прищепкина весла:
– Ну, давайте. Давайте, давайте. Ну что же вы. Давайте.
Пальцы ее перебирали его пальцы, пытаясь разжать их, щекой Прищепкин ощущал тепло ее щеки совсем рядом, повернулся, и она тут же повернулась к нему, и он увидел, как она, улыбаясь, тянется к нему приоткрытыми губами своего кошачьего рта. Не надо, от лукавого, ни к чему, подумалось ему, и отпустил весла, и почувствовал, как она тоже перестала отбирать их, обнял ее и вслед тотчас же ощутил ее руки у себя на плечах, и губы нашли ее приоткрытые губы.
– О-ох, истомил! – с протяжностью, с порхающим быстрым смешком проговорила она, когда далась отпустить себя. – Суровый какой, как истомил!..
Лодку развернуло, брошенные весла прижало к бортам, и течение несло ее в излучину, на бон, должен был скоро открыться поселок.
– Ладно, будь по твоему, греби сам, я разрешаю, – сказала Кошечкина, переходя обратно на корму. – Давай еще немного, и пристань к берегу, погуляем. Интересно, что это за берег.
Прищепкин втащил нос лодки на траву, повернулся – она тут же, сощуривая глаза, ожидающе развела руки в стороны для объятия, он ступил к ней, и, взяв его голову в ладони, проводя щеками, носом, лбом, подбородком по его губам, она все повторяла с тем быстрым порхающим смешком:
– Ох как истомил, ох как истомил!..
А, бог с ним, решил Прищепкин, полностью отдавая себя на волю увлекающему с собой потоку. Это не тот случай, тут никаких ни к чему усилий, все помимо его участия, ни грамма его энергии, делу никак это повредить не может, и вполне даже разумно не держать себя, отпустить вожжи. Пусть несет, куда вынесет.
– Пойдем пройдемся? – предложила. Кошечкина.
– Да куда здесь пройдешься? – сказал он. – Джунгли какие-то, болото.
– А мы немного совсем. Что ж нам на берегу здесь…
Она недоговорила и словно договорила, и в груди у Прищепкина от этих ее слов будто взорвался ослепительный свет. Хотя он и не боялся женщин, умел и довольно ловко знакомиться, и ухаживать после, он все-таки был еще молод да и не хотел к тому же пока жениться, и последняя, последней которой не бывает, близость случалась у него не так часто.
– Пойдем. Прогуляемся, – наклонился он к ее загорелой открытой груди и поцеловал в исток ложбинки, убегающей под сарафан.
Берег этот и в самом деле был болотистым, в большую воду его, видимо, заливало, и после вода долго не сходила, но нынешнее жаркое лето все здесь высушило: прыгали с кочки на кочку, нога срывалась – и там, между кочками тоже оказывалось упруго и сухо. Только комары донимали. Лезли на потное лицо, и приходилось все время отмахиваться от них.
Не шли вглубь и минуты. Прищепкин увидел за пляшущими хилыми стволами мощные и прямые, свернул туда, ноги ощутили подъем, кочки исчезли, земля сделалась твердой. Словно бы остров в болоте. И уж совсем неожиданно, будто знали о нем, оттого и шли сюда, стоял между двумя елями, рыже темнея пожухшей иглой лап на скатах, шалаш.
Прищепкин остановился, повернулся к идущей следом за ним Кошечкиной, и она тут же, как там, на берегу, ожидающе раскинула руки для объятия.
– Что, корреспондент, привел? – с вкрадчивым мягким смешком сказала она.








