355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анаис Нин » Дневник 1931-1934 гг. Рассказы » Текст книги (страница 4)
Дневник 1931-1934 гг. Рассказы
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 18:20

Текст книги "Дневник 1931-1934 гг. Рассказы"


Автор книги: Анаис Нин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 35 страниц)

И не зная, что еще сказать, я разложила между нами на сиденье ту самую косынку, о которой она попросила, мои серьги из коралла и кольцо с бирюзой. Это были трофеи, сложенные мною к ногам Джун, принесенные в дар ее невероятному смирению.

И разговор ее стал совсем другим: без всякой истерики, серьезная, прекрасно построенная речь.

Мы отправились в обувную лавку. Обслуживавшей нас некрасивой женщине мы явно не понравились – слишком много счастья сияло на наших лицах. Я, однако, держалась твердо и командовала, принесите нам это, покажите нам то. А когда продавщица упомянула о чересчур широких ступнях Джун, я резко оборвала ее. Джун французского не понимала, но в интонации разобралась.

Мы остановились на точно таких же сандалиях, как у меня. От всяких других покупок она решительно отказалась. Ей нужно было только то, что было как-то связано со мной, было моим знаком. Ей нужно было носить все, что ношу я, хотя она призналась, что никогда не пыталась подражать другой женщине.

И вот мы идем, прижавшись друг к другу, рука в руке, и я в таком упоении, что не могу даже разговаривать. Город исчез, люди исчезли, осталась только пронзительная радость от того, что мы идем вместе по пепельно-сизым улицам Парижа. Никогда не забуду этого ощущения и никогда не смогу описать его. Мы парили выше всего мира, выше всякой реальности в чистом-чистом экстазе.

Я открывала для себя чистоту Джун. Чистоту Джун, отданную мне во владение, только мне и никому больше. Мне доверила она тайну своего бытия, тайну женщины, чье лицо и тело будоражили других, пробуждали инстинкты, к которым она оставалась безответной, которые ее страшили. И мне стало понятно, что она не сознавала своей разрушительной силы. Она была заперта в ней, а теперь вырвалась и была сбита с толку. Встретив меня, она обнаружила в себе чистую простоту своего «я». Не в том мире, где живет Генри, – она живет совсем в другом.

* * *

Генри изобразил опасную, пагубную женщину. Мне же эта женщина поведала о своем полном отчуждении от реалий мира, в котором живет Генри, о своей погруженности в фантазии, в безумие.

Столько людей искали путь к подлинной натуре Джун и не догадывались о достоинстве и полноте ее воображаемой вселенной, об ее отрешенности, о той Джун, что жила среди символов, сторонясь грубой действительности.

Я ввела ее в мою жизнь и не получила от нее взамен суровости и грубости мира, потому что это были не ее свойства. Она пришла ко мне, потому что предпочитала мечту.

Но я сразу же поняла, что тот мир чувственности и порока, в котором она, казалось бы, царила, снова оказался закрытым для меня, меня туда не впустили. Жалеть ли об этом? Я ведь изголодалась по реальности к тому моменту, когда она пришла ко мне. Я хотела подлинных переживаний, чтобы освободиться от моих грез, от моего воображения. И она повернула меня прочь от Генри, правившего миром житейским, приземленным, миром грубых фактов. Она увлекла меня обратно в мои видения и сны. Но ведь будь я создана для реальности, для будничных впечатлений и опыта, я бы и не полюбила ее. Иллюзии и сны были мне куда нужнее, чем животная подлинность Генри.

Вчера она сказала мне: «Сколько вещей я с радостью делала бы с тобой вместе. Я бы с тобой и наркотики принимала».

Джун согласилась только на подарки, имеющие значение символов. Ей приходилось заниматься стиркой белья, чтобы заработать себе немного на духи. Ни бедности, ни распутства она не боялась, это ее не трогало, как не трогало и пьянство ее друзей (ее пьянство было другим, скорее экзальтацией). Людей Джун выбирала и отвергала по критериям, не понятным для Генри.

Теперь мне ясно, что ее бесчисленные рассказы о своих приключениях были попыткой скрыть свое подлинное за дымовой завесой анекдотов и историй.

Я так много думаю о ней и днем и ночью. Как только вчера я рассталась с нею, меня охватило такое леденящее чувство пустоты, что я дрожала словно в лютый холод. Я люблю ее странности, ее смиренность, ее боязнь взглянуть в лицо реальности.

До встречи с Джун я не особенно билась в поисках точного слова. То, что я втайне сочиняла, было очень похоже на ее разговор. Иногда бессвязный, иногда слишком отвлеченный, иногда чересчур запутанный. Ну ладно, пусть будет бессвязно. Наше знакомство эмоционально выбило нас обеих из привычной колеи. В нас обеих таилась несокрушимая часть нашего «я», никогда не проявляемая нами. Наше мечтательное «я». И вот теперь этот таившийся мир хлынул в каждую из нас. В эти несколько дней мне не узнать ее полностью – в ней очень много всего. Да и про меня она говорит, что я для нее слишком богата. Нам надо разлучиться, чтобы как-то покончить со смятением чувств, вновь обрести прежнюю ясность. Но я боюсь этого больше, чем она. Я не хочу добровольно разлучаться. Я хочу отдать себя всю, я хочу забыть себя.

Перед ней я отрекаюсь от всего, что сделала, от всего, что я есть. Я хочу еще больше. Я стыжусь своих писаний. Я хочу выбросить все и начать по-новому. Меня приводит в ужас мысль, что я разочарую ее. Ее идеализм так требователен, что приводит меня в благоговейный трепет. Рядом с ней я теряю чувство времени. Наш разговор – разговор только наполовину. Она говорит лишь чтобы сказать что-нибудь, скользит по поверхности, потому что боится, что наше молчание окажется слишком глубоким. Захоти она вчера, и я опустилась бы на пол у ее ног и положила голову ей на колени. Но она не позволит мне этого. Хотя на станции, когда мы ждали поезда, потянулась взять меня за руку; я почему-то отпрянула и сбежала чуть ли не в панике. Станционный служащий остановил меня и предложил купить билеты благотворительной лотереи. Я купила билеты и тут же вернула их ему с пожеланиями выигрыша. Так из моего ожидания дать Джун то, что никто другой не мог бы ей дать, извлек прибыль незнакомый станционный чиновник.

И все-таки я дала ей жизнь. Она умирала в Париже. Умирала в ту ночь, когда прочла книгу Генри [12]12
  Имеется в виду рукопись «Тропик Рака».


[Закрыть]
. Она плакала и повторяла снова и снова: «Это же не я, он же вовсе не обо мне написал. Это же кривое зеркало! Он говорит, что я живу иллюзиями, но он же не понимает, какая я, он вообще ничего не понимает ни в ком. Все делает безобразным».

А в наших разговорах мы стали употреблять свой секретный язык. Полутона, обертоны, намеки, нюансы. И вот мы возвращаемся к Генри раскаленные добела, и он напуган. Он начинает беспокоиться. Мы овладели какой-то могущественной магией и пользуемся ею в свое удовольствие. Как же можно не приобщить его к этому, он ведь гений? Что мы с Джун придумали такого, чего нельзя доверить Генри? Удивляйся, удивляйся, удивляйся.

А ведь я чуть было не стала противиться поэзии, ополчилась против своего возвышенного мира. Собралась отвергнуть всякое воображение. Осквернила иллюзии анализом, научным подходом, научилась языку Генри, приняла условия его жизни. Я решила уничтожить насилием и животной грубостью все свои призрачные фантазии, иллюзии, свою сверхчувствительность. Что-то вроде самоубийства. Но чувство унижения напомнило мне обо мне. И тут появилась Джун с ответом на все мои порывы и спасла меня. Или, может быть, прикончила меня, чтобы теперь я начала проходить курс безумств.

…Еда и питье для Джун имеют значение символов, ассоциаций. Что касается Генри, он символами не пользуется. Хлеб для него хлеб, а не облатка, символизирующая тело Христово. Джун прежде не пила мадеру, но это вино подавали в нашем доме, и она стала заказывать в кафе мадеру. Мой вкус. Вкусы и запахи моего дома. Она отыскала ресторанчик, где в зале топился камин и пылающие поленья источали запах моего дома.

Когда я смотрю на нее снизу вверх, она говорит, что я выгляжу совсем ребенком. А когда я опускаю глаза, то вид у меня очень грустный.

Наши отношения изматывают нас обеих. Она была бы рада уехать. Впрочем, она всегда норовит сбежать. Теперь она бежит от Генри. Но мне так необходимо ее физическое присутствие, что я не могу привыкнуть к мысли о расставании. Пусть бежит от Генри, но не от меня.

Когда мы встретились сегодня на полчаса и говорили о том, как быть дальше с Генри, она попросила меня заботиться о нем в будущем, а потом сняла со своей руки серебряный браслет и хотела подарить мне, подарить часть себя. Кошачий глаз – это ее камень. Я, было, отказалась от подарка, ведь у нее совсем мало украшений, но потом, зачарованная игрой камня, приняла его. Это символ Джун. Очень дорогой для меня символ.

Джун боится, что Генри сможет настроить меня против нее. «Да каким же образом?» – спрашиваю я. «Откровенничать станет на мой счет, разоблачать». И чего ей бояться? Я говорю: «Я сама о тебе все знаю. Мне дела нет до мнения Генри».

Как-то при встрече с Генри мне показалось, что он на меня косится, и я встревожилась. А Джун сказала, что он беспокоится, просто места себе не находит, так она объяснила ему, что беспокоиться нечего, раз он больше ревнует к женщинам, чем к мужчинам. Ничего себе! И вот Генри, почитавший меня за диковину, rara avis [13]13
  Редкая птица (лат.).


[Закрыть]
, теперь подозрительно косится на меня. Ах, Джун, сеятельница безумия.

Она может покончить со мной, с моей верой в нее. Меня сегодня прямо-таки затрясло, когда она рассказала, что, разговаривая недавно с Генри обо мне, старалась казаться естественной и откровенной, чтобы он не учуял ничего необычного. Так вот, оттого она и выложила ему: «Анаис просто надоела ее теперешняя жизнь, вот она и ухватилась за нас с тобой». Мне бы это показалось фальшью. Правда, это была единственная неприятная вещь, которую я слышала от Джун. Я ведь видела Джун прекрасную. Это Генри писал портрет безобразной Джун.

И я никак не думаю, что, несмотря на всю страсть, не раз описанную Генри, Джун и Генри смогут по-настоящему стать неразлучными, научиться уступать друг другу и владеть собой. Слишком сильна индивидуальность каждого из них. Они в постоянной борьбе между собой, лгут друг другу, подозревают друг друга.

Джун хочет вернуться в Нью-Йорк довести до конца кое-какие дела, чтобы восхитить меня еще больше, стать актрисой, обновить гардероб. «Я люблю тебя такой, какая ты есть», – говорю я.

Для каждого ад выглядит по-разному или же у каждого человека свой собственный особый ад. Мое схождение в ад было схождением к тем иррациональным уровням существования, где высвобождаются инстинкты и безрассудные эмоции, где живут только чистыми импульсами, чистой фантазией и, стало быть, чистым безумием. Но все время, пока я была там, я не терзалась никакими муками, словно напившийся до бесчувствия; или, вернее, эти муки доставляли мне великую радость. А вот когда сознание вернулось ко мне, я ощутила неописуемую боль.

Приходить в себя после этого сна я начала вчера.

Мы обедали с Джун в уютном месте под мягким рассеянным светом, плотно окутавшим нас розовато-лиловым бархатом. Мы сидели без шляп, пили шампанское, заедали его устрицами, говорили на полутонах, на четверть тонах, понятных только нам одним. Она посвящала меня в то, как она не давалась Генри в руки, когда он старался вывести ее на чистую воду. Как иные люди постоянно рвутся к саморазоблачению, стремятся душу свою раскрыть, так она постоянно была уклончивой, изменчивой, протекала меж пальцев. Потом она заговорила об Элеоноре Дузе. Та была великой женщиной. «Д'Аннунцио, – сказала Джун, – был посредственным писакой. Многие его пьесы созданы Дузе, и, не будь ее, они б никогда не появились на свет».

Что она хотела этим сказать? Что Генри – это Д'Аннунцио, а она – Дузе?

– Да, – горько усмехнулась я, – только Дузе давно уже нет в живых, а пьесы Д'Аннунцио живут. И знаменитым стал он, а не Дузе». [14]14
  Дузе Элеонора(1859–1924) – великая итальянская актриса, одно время, мечтая о новых драматических формах, увлеклась личностью и творчеством видного итальянского писателя Габриеле Д'Аннунцио (1863–1938), подвигла его к созданию драматических произведений («Джоконда», «Мертвый город», «Франческа да Римини»), в которых исполняла главные роли.


[Закрыть]

Неужели она хочет, чтобы ее знаменитой сделало мое писательство? Чтобы я написала ее портрет так, что портрету кисти Генри Миллера никто не поверит?

Я поэт, и я вглядываюсь в нее. Я поэт, стремящийся написать вещи, которых нельзя было бы написать, не существуй на свете Джун. Но я-то существую тоже, независимо от моих писаний.

Джун сидела, наливаясь шампанским. Я в этом не нуждалась. Она заговорила о действии гашиша. «Да я бываю в таком состоянии и без гашиша. Мне наркотики не нужны, – сказала я, – я все это ношу в себе». Она взглянула на меня с недоверием. Как это так, чтобы мне, художнику, удавалось добиваться состояния прозрения и творческого экстаза, оставляя свое сознание не затронутым? Я поэт и должна чувствовать и видеть. Да только для этого мне наркоз не требуется. Да, я опьянена красотой Джун, но я понимаю, что опьянена.

Понимаю я и то, что в ее историях встречаются явные несоответствия. По беспечности она оставляла множество лазеек для пытливого исследователя, и, сопоставляя одно с другим, я видела, что концы с концами не сходятся. И я могла вынести окончательный приговор, а окончательного приговора она всегда боялась, от него она всегда убегала. Она жила не по правилам, не по планам, и, если кто-то постарался бы привести ее к обычным нормам, – она бы пропала. Такое она, должно быть, видела уже много раз и боялась проговориться. Как у пьяного на языке то, что у трезвого на уме. Не оттого ли ей надо дать мне наркотик, отравить меня, обмануть, запутать?

За обедом мы говорили о духах, об их субстанции, их смесях, их значениях. Как бы мимоходом она сказала: «В субботу, когда мы простились, я купила немного духов для Джин». (Опять эта мужиковатая девка!) А потом добавила, что мои глаза действуют на нее так же, как ее лицо на меня. А я рассказала ей, что ощущаю ее браслет на своей руке, словно она охватила ее своими пальцами и тащит меня в рабство. А ей захотелось накинуть на себя мою накидку. Наконец мы встали и пошли к выходу.

Ей надо было покупать билет в Нью-Йорк.

Мы зашли в несколько агентств. Денег у Джун не хватало даже на третий класс, и она все старалась выпросить скидку. Я наблюдала за этим, как во сне, и непрестанно курила, не нравилось мне ее поведение. Я видела, как она склоняется над стойкой, опустив подбородок на руки, спрашивает, приближая лицо к лицу клерка, а тот нагло пожирает ее глазами. А она такая мягкая, заискивающая, пытающаяся обольстить, улыбающаяся ему, улыбающаяся для него. И я все это вижу.

Нестерпимая боль. Видеть ее клянченье. Я понимаю свою ревность, но не могу понять ее унижения. Мы снова выходим. Переходим улицу. Спрашиваем у ажана [15]15
  Полицейского.


[Закрыть]
, как пройти на Рю де Ром.

Я говорю, что дам ей денег, все, что мне полагается на месяц.

Едва Джун закончила какую-то свою историю, мы вошли еще в одно агентство. Я увидела чиновника, ошеломленного ее внешностью, ее ласковой, вкрадчивой манерой спрашивать, платить, выслушивать инструкции. Я стояла рядом. А вокруг меня осыпалась моя мечта. Мечта о неоскверняемости, холодном достоинстве, благородстве Джун. Я безучастно наблюдала, как французик спросил ее: «Не выпьем ли мы завтра по коктейлю вместе?» Джун в ответ протянула ему руку. «В три часа?» – предложил француз. «Нет, в шесть», – ответила Джун. И улыбнулась ему притворно-ласково, интимно, приглашающе. Когда мы вышли из агентства, она поспешила объяснить: «Он мне нужен, может оказаться очень полезным. Может помочь во многом. Он и в первый класс сунет меня в последнюю минуту. Я не могла сказать «нет». Идти туда я не собираюсь, но отказать ему не могла».

«Раз ты согласилась, ты должна пойти». Глупость я сказала, от нелепости собственных слов мне тут же стало противно до тошноты. Я чуть не заплакала. Схватила Джун за руку: «Не могу я этого вынести, не могу». Я сама толком не знала, чего именно не могу вынести. Но я злилась. На кого? Не на Джун ведь! Она же не виновата, что ее красота так действует на других. Что именно вызывало мое раздражение, я не могла определить. Может быть, ее выклянчиванье? Я подумала о проститутках: они-то ведут себя честно: получают деньги и за это отдают свое тело. А Джун давала только обещания, лживые обещания. Она дразнила, и все.

Почувствовав мое настроение, она взяла мою руку и прижала к своей теплой груди. Сделала это ласково, мягко, как бы утешая меня.

И говорила, говорила, говорила. О вещах, не имевших никакого отношения к тому, что я переживала сейчас. «Ты бы предпочла, чтобы я грубо и резко отказала этому малому? Ты знаешь, я могу быть грубой, когда надо, но только не при тебе. Я никак не хотела задевать твои чувства».

А я промолчала, я ведь не понимала причину своего раздражения. Но дело было вовсе не в том, приняла ли она приглашение на коктейль или нет. Надо бы вернуться назад к первоисточнику, к тому, почему ей понадобилась помощь того человека. И одна из ее фраз пришла мне на память: «В какие бы передряги я ни попадала, я всегда находила того, кто платил за мое шампанское».

Ну конечно! Она была женщиной, без конца берущей в долг, не имея никакого намерения платить, не то что порядочные честные проститутки. А потом еще похвалялась своей сексуальной неприступностью. Вымогательница! Так гордиться своей собственностью, своим телом и так унижаться, позабыв о всякой гордости, глядя проститучьими глазами за стойку конторы пароходной компании.

Она рассказала мне, как они разругались с Генри из-за покупки масла. Денег у них нет и потому…

– Нет денег? Я же тебе в субботу дала, на целый месяц хватить должно. А сегодня только понедельник.

– Ну, надо было заплатить за то, чем мы уже пользуемся.

Я подумала, что она имеет в виду гостиницу, но вспомнила тут же о духах. Что бы ей сказать мне попросту: «Я купила в субботу духи, перчатки, чулки».

То-то, намекая на долги, она отвела взгляд в сторону. И другие ее слова пришли мне на память: «Про меня говорят, что, если мне выпадет богатство, я его моментально промотаю и никто даже не будет знать как. Я деньгам счета никогда не веду».

Такова оборотная сторона фантазий Джун.

Мы шли по улице, тесно прижавшись друг к другу, но весь жар ее тела не мог меня отогреть, не мог успокоить боль.

Едва я вошла в «Америкэн Экспресс», как толстячок у дверей, поздоровавшись, сообщил: «Утром заходила ваша приятельница и попрощалась со мной так, будто больше не вернется».

– Но мы же условились с ней здесь встретиться! Ужас охватил меня. Неужели я больше никогда не увижу, как Джун идет мне навстречу! Это все равно что умереть. Какая ерунда, в конечном счете, мои вчерашние размышления о ней. Но они могли обидеть ее. Конечно, ей дела нет до соображений этики, человек она безответственный, но моя кичливость деньгами нелепа и анахронична. Мне не надо переиначивать ее природу. Нечего ждать от нее моей щепетильности и строгости. Она уникальное существо, не знающее никаких пут. А я скована, у меня принципы. Я не могу позволить Генри уйти голодным. Нет, ее надо принимать целиком, такой, как она есть. Если только она придет – хотя бы на полчаса, хотя бы на мгновение, – я надену ее любимое платье, я не буду задавать ей никаких вопросов, я ничего не скажу о ее поведении.

И вот она появилась. Вся в черном бархате, под черной накидкой, в шляпе с таким немыслимым пером, что под ним не было видно ее глаз, лицо еще бледнее, еще прозрачнее, чем обычно. Чудо ее лица, ее улыбки, ее смеющихся глаз.

Я повела ее в русскую чайную, туда, где прежде я так остро воспринимала некрасивость большинства тамошних людей, отсутствие в них яркости, живости. В этот раз русские пели, и все выглядело иначе. Джун спросила, действительно ли они так же страстны, как можно судить по их голосам. Потому что богатство и мощь их пения взволновали нас. Джун даже употребила слово «обожгли».

– Знаешь, – сказала она, – когда я заболела туберкулезом, я поначалу очень испугалась, а теперь довольна, потому что я стала жаднее до жизни и лучше ее узнала. Все, чего я хочу теперь, – жечь жизнь с обоих концов.

Голоса русских и ослепительное лицо Джун. Вишневого цвета ковры и замызганные окна, вялый, запыленный свет и надрывное пение струн.

Джун – эссенция всего этого: свечей, курений, тяжелых шандалов, превосходных напитков и экзотической еды.

В сравнении с ней все люди вокруг казались безобразными и неживыми.

Джун, летящая навстречу смерти и улыбающаяся. Генри далеко до ее беспечности – он слишком врос в землю. Ему подавай здоровый хохот, еду, простые радости. Вот он и пытается удержать ее. Но мы с Джун стремимся к возвышенному беснованию в духе Рембо.

Безумию я всегда придавала высокий, поэтический, почти мистический смысл. Мне казалось, что это означает несогласие с обыденной жизнью, преодоление ее, выход за ограничения, наложенные «Условиями человеческого существования» [16]16
  След позднего редактирования А. Нин своего дневника – роман А. Мальро под таким названием появился в 1933 г.


[Закрыть]
.

Сейчас я любовалась прекрасным безумством Джун и ни за что не сказала бы ей, как порой говорят чересчур заботливые друзья: «Подумала бы ты о своем здоровье». Раз ей надо растратить себя в этой горячечной яркой жизни, я готова следовать за ней, куда бы она ни пошла.

Настала пора расставаться. Я проводила ее до такси. Она села в машину, сейчас она уедет от меня. Я застыла в мучительной тоске. «Дай я тебя поцелую, поцелую тебя», – простонала Джун и потянулась ко мне своим ртом. И я очень долго не могла оторваться от ее губ.

Но Джун оставалась рядом со мной, я представляла себе, будто мы прогуливаемся вместе и я говорю ей: «Ты колоссальная, удивительная личность (она постоянно утверждала, что у нее характер персонажей Достоевского). Ты свободная и сильная. Поцеловала меня и стерла все мои сомнения, чувство вины, угрызения совести. А в твоей любви к Генри есть что-то мазохистское. Берешь на себя всю тяжесть его книги».

И все-таки она уехала, и, оставшись без нее, я хотела бы заснуть на долгие дни, заснуть и видеть сны. Но у меня было еще нечто, от чего нельзя было отказываться, дружба с Генри. Я пригласила его в Лувесьенн, потому что знала, что он страдает. Мне хотелось, чтобы он побыл в мирной уютной обстановке, но, конечно, я понимала, что мы будем говорить о Джун.

Мы прогуливались по лесу, уходили от наших тревог и говорили, говорили. Оба мы оказались одержимы стремлением понять Джун. Генри уже не ревновал ко мне, иначе он не сказал бы: «Вы вытащили из Джун нечто поразительное. Впервые в жизни она привязалась к женщине стоящей». Он, кажется, ждал, что я смогу как-то повлиять на жизнь Джун. И когда он увидел, что я многое в ней поняла и хочу быть с ним искренней, наш разговор потек совершенно свободно.

Только раз я запнулась, засомневавшись, не предаю ли я Джун, так разоткровенничавшись с Генри. Он уловил мою нерешительность и тут же согласился с только что высказанной мной мыслью, что в случае с Джун «правду» можно полностью игнорировать, поскольку Джун живет в воображаемом мире, но в наших отношениях с ним искренность – единственный фундамент дружбы.

И позже, когда мы сидели у камина, между нами установилось полное взаимопонимание: ведь мы оба искали истину. Это стало для нас жесткой необходимостью. Наши интеллекты должны сотрудничать, чтобы понять Джун. Что она такое? В чем ее истинная ценность? Страстная любовь Генри требует знать, что из себя представляет эта постоянно маскирующаяся женщина. Джун, этот яркий, как у литературного персонажа, характер. Полюбив ее, Генри претерпел такие муки, что избыть их мог только в писательстве. Писатель схож с детективом. Но эту яростно написанную книгу об отношениях Джин и Джун, о своих усилиях убедиться в их лесбийской сути, о всех своих бесплодных попытках писал супруг, ревнивый, обманываемый супруг.

Я сказала: «Если есть объяснение этой тайны, то оно, по-моему, вот в чем: любовь между женщинами – это убежище, где ищут спасения от конфликтов в гармонии и нарциссизме. В любви между женщиной и мужчиной всегда присутствует противостояние, противоборство. Женщины не судят друг друга. Они образовывают союз.

Это, в известном смысле, себялюбие. Я люблю Джун, потому что она та женщина, какой я бы желала быть. Не знаю, почему Джун любит меня».

Я дала Генри то, что не могла дать ему Джун, – искренность. Это было странное отречение от своего эго. Я была готова признать то, что не признала бы никакая себялюбивая особа: то, что Джун представляла собой блистательную, вдохновляющую натуру, вблизи которой все другие женщины вмиг становились пресными и бесцветными. И я полюбила бы ее жизнь, если бы не мои врожденные качества, не моя склонность к состраданию. Джун, возможно, убивала Генри как человеческое существо, но она создавала его как писателя, и те муки, которым она его подвергала, обогатили его больше, чем самое безмятежное счастье.

У меня, так же как и у Джун, были неограниченные возможности для любых опытов, так же, как и у Джун, у меня хватало энергии, чтобы жизнь полыхала пламенем, чтобы бесстрашно кинуться в любые приключения, в декадентство, в аморальность, даже в смерть. Жизненный опыт Идиота и Настасьи для меня куда важнее, чем самоотречение Абеляра и Элоизы. Любить только одного мужчину или только одну женщину – значит ограничивать себя. Жить полной жизнью – значит жить подсознанием, инстинктами, как живут Генри и Джун. Идеализация – это смерть и плоти, и творческого воображения. Все, что помимо свободы, полной свободы, есть смерть.

Однако как Генри рассержен на Джун! Он считает, что она ничего не стоит.

Да, она очень сильная натура, но сила ее разрушительна. Она выбрала пассивную, легчайшую форму жизни – жить в мире фантазий. Но я люблю как раз силу ее непротивления, ее снисходительной и упрямой податливости. Зло и добро равно принадлежат жизни. И я хотела бы жить без всякой идеализации, без этических законов. Но мне не дано быть свободной. У меня нет дара разрушения.

Генри надеется, что я воспользуюсь своей силой, повлияю на Джун. Мне не нужны наркотики, другие искусственные стимуляторы для этого. Это моя прирожденная роль. И все-таки мое желание поступать по примеру Джун, постигнуть привлекающий меня порок сродни тому, что соблазнило Генри, когда он танцевал с нею в дансинге, когда они занимались любовью в ночном парке и она попросила у него пятьдесят долларов.

Я пришла в этот мир, чтобы познать жизнь, но мне было отказано в том опыте, к которому я рвалась: во мне сидело нечто, нейтрализовавшее это стремление. Вот я встретила Джун, чуть ли не проститутку, и она превратилась в непорочную деву. Ее чистота, которой она морочила Генри, чистота и внешняя и внутренняя, внушающая благоговение так же, как она внушала благоговение мне, когда я смотрела однажды вечером, как она сидит на краешке дивана, бледная, прозрачная, целомудренная. Подлинный демон Джун – яростная жажда жизни, захваченность жизнью, жажда попробовать ее самые горькие плоды. И что ей, живущей только импульсами своей натуры, все усилия Генри постичь ее. Она на них просто не способна откликнуться.

Генри все старается внушить ей более ясные представления, чтобы не билась она больше в этом потоке смутных порывов и причудливых фантазий. Но он сумел лишь дать ясное понимание того, что такой жизнью она жить не умеет.

Я говорила Генри: «Джун не нужна реальность. Ее выдумки это вовсе не ложь, это те роли, в которые она хочет вжиться. Я не знаю никого, кто смог бы так же уверенно и увлеченно жить вымыслами. Когда она вам рассказывает, что ее мать умерла, что отца она не знала, что она вообще незаконный ребенок, она просто хочет начать на пустом месте, вырвать корни, нырнуть в мир иллюзиона. Неизвестно, кто может оказаться ее отцом. Она любит эту загадочность, приключение, всяческие неожиданности. Не хочет она, чтобы ей нашли определенную полочку, не хочет, чтобы ее связали с какой-то расой, национальностью, социальной группой. Ее бледность, нервно вскинутые брови, ее одежда, побрякушки, ее манера не замечать, что ешь, не замечать, где день, где ночь, ее нелюбовь к солнечному свету, все это оттого, что она не терпит строгих правил, запретных рубежей.

А Генри сказал: «Никто никогда не говорил Джун: « Слушай,слушай же внимательно, вслушивайся!» Иногда мне удавалось заставлять ее силой. Но что сделали вы, что она вас слушает? Как вы остановили бурлящий поток ее болтовни? Говоря о вас, она выглядит совершенно смиренной».

Что я сделала? Да ничего. Смотрела на нее, проникалась симпатией к ее поискам чудесного, к ее хаосу, который не пыталась втиснуть в рамки организованного мужского мышления, – я все это принимала, как принимала и ее решимость пускаться в любые авантюры. У нее была эта решимость. Она подчинялась всякому порыву и принималась за выпивку, за наркотики, она была бродяжкой, готовой заплатить за свою свободу бедностью и приниженностью.

– Я понимаю ее. Ее нельзя воспринимать как целое, она состоит из кусочков. Только в страсти она на время обретает цельность. Такая как есть, она, может быть, потеряет вашу человеческую любовь, но она выиграла уже ваше восхищение ею как типажом.

– Да в сравнении с Джун все женщины кажутся неинтересными. А вот с вами… У нее слезы навертываются, когда она говорит о вашем благородстве, о щедрости. И все время повторяет: «Она больше чем женщина, гораздо больше чем женщина».

– Она унижает вас, мучает голодом, бросает, изводит, дразнит, а вы в полном порядке. Вы пишете о ней книги. У меня нет ее смелости говорить обидные вещи, даже когда эти вещи заслужены, понимать, что обижаешь и все-таки обижать, даже если это крайняя необходимость.

– Ну, а лесбиянство?

– Ничего не могу ответить. Не знаю. У нас этого не было.

Генри верит мне:

– Ее чувственность куда изощренней вашей. Гораздо замысловатей.

* * *

У Джун всегда куча историй. Вот она рассказывает очередную, глаза лихорадочно блестят, голос задыхается.

– Как-то летом я должна была отнести приятелю фонограф. Выхожу из нашего отеля в легком платьице, туфли на босу ногу, на чулки у меня в то время денег не хватало. Возле бара, вижу, стоит такси, а шофера нет, куда-то запропастился. Прыгаю в машину и жду шофера. Но вместо таксиста ко мне подходит полисмен, просовывает в окно голову: «Что такое с вами? Плохо себя почувствовали?» – «Да нет, – говорю. – нормально себя чувствую, просто жду таксиста. Надо вернуть приятелю фонограф, а он вон какой тяжелый. Вот я и села в первое же такси, попавшееся на глаза». Но полицейский смотрит на мое бледное лицо и не отстает: «А где вы живете?» Я разозлилась и предложила, если он пожелает, показать ему, где я живу. Он согласился, взял у меня фонограф, и мы пошли. Привожу его в нашу комнату на первом этаже. Генри еще валяется в постели, на нем вышитая румынская рубашка, и он в ней выглядит совсем как русский мужик. А на столе грудой свалены рукописи, книги, стоят бутылки, пепельницы, – словом, он понял, что попал в дом интеллектуальной богемы. А еще на столе лежал длинный нож, его Джин привезла из Африки. Посмотрел полисмен на все, улыбнулся и ушел.

Я сижу молча, никак не реагирую, и Джун переходит к следующей истории:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю