355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анаис Нин » Дневник 1931-1934 гг. Рассказы » Текст книги (страница 23)
Дневник 1931-1934 гг. Рассказы
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 18:20

Текст книги "Дневник 1931-1934 гг. Рассказы"


Автор книги: Анаис Нин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 35 страниц)

Август, 1933

Арто устроил мне сцену. «Прежде чем вы что-нибудь скажете, – начал он, – я должен сообщить вам, что из ваших писем мне стало ясно, что вы меня больше не любите, или, вернее, никогда не любили. Вы заняты какой-то другой любовью. Я знаю, я догадываюсь, что это ваш отец. Так что все мои сомнения оказались верными. Ваши чувства непостоянны и переменчивы. Но эта ваша любовь к отцу, простите за откровенность, есть мерзость».

Бедный, ожесточившийся Арто, весь ярость и озлобленность. Я приняла его с истосковавшейся нежностью, но это его ничуть не тронуло.

– Вы заставляете каждого поверить в иллюзию горячей любви к нему. Не поверю, что я единственный обманутый вами. Вы, чувствую, любите многих мужчин. От вас пострадал Альенди, да и другие, возможно, тоже.

Я молчала. Ничего не стала отрицать. Но я понимала, что он напрасно толкует мое поведение как преднамеренное. Ему повсюду видится злой умысел.

– Я уверен в вашей абсолютной нечистоплотности.

Похож на монаха со своими идолами, со своими непорочностью и нечистотой. Но все эти инвективы меня ничуть не задели. Я только вспомнила проповедника, мечущего с кафедры громы и молнии. Нет, пусть он лучше считает меня Беатриче Ченчи [116]116
  Ченчи Беатриче(1577–1599) – дочь римского аристократа Франческо Ченчи, человека жестокого и развратного, тиранившего всю свою семью. В сговоре с мачехой и братом Беатриче организовала убийство отца, была предана суду и, несмотря на многочисленные ходатайства о ее помиловании, казнена. Исключительная красота Беатриче и ее трагическая судьба вдохновляли многих художников и писателей (среди которых, помимо Арто, назовем Шелли и Стендаля).


[Закрыть]
, чем одной из тех, кто притворяется, что любит его. Беатриче привлекает его только на сцене, а в жизни он возвел бы ее на костер и сжег. Он ведет себя не как поэт, а как самая пошлая брошенная любовница с пистолетом в сумочке. Апокалипсические молнии. Конечно, ничего приятного нет в его ярости, но мне, кажется, доставляет некоторое удовольствие то, что он не разобрался во мне. Потому что он не поверил, когда я сказала: «Вы не нужны мне как любовник», а теперь порицает меня за слабость. Ну и пусть. Я не собираюсь помогать ему ни понять меня, ни разобраться в самом себе. Пусть описывает меня как «мрачное мерцание». Пусть произносит свою анафему, свои грозящие гибелью, отдающие черной магией заклятия. Он все больше и больше походит на сыпящего проклятиями мрачного скопца в монашеской рясе.

Он обвинил меня, что я живу в мире литературщины. Вот это меня позабавило. Мужчины могут влюбляться в героинь романов, поэм, в литературные или даже мифологические образы, но позволь им встретиться въявь с Артемидой, Венерой, с богиней любви из любого пансиона, они тут же начнут изобличать ее в безнравственности.

В тринадцать лет я записала: «Существует ли тот, кто поймет меня? Да я ведь и сама себя не понимаю».

Я понимаю, однако, что я совсем не та, за кого меня принимает Арто.

Из моего детского дневника:

«Время ничего не может поделать с моими школьными подружками. А для меня каждый день все происходит по-новому, и даже мой характер, мне кажется, меняется каждый день. Несмотря на то что я встаю в один и тот же час, каждое утро для меня отличается от вчерашнего. Даже когда на мне то же самое платье, мне кажется, что здесь совсем другая девочка. Весь год я читаю одни и те же молитвы, но каждый раз они для меня разные и понимаю я их по-разному.

Сегодня я начала новый рассказ под названием «Сердце золота» и намешала туда много таинственного.

Под моими ногами глубокая пропасть, и если я буду издать в нее все глубже и глубже, как долго продлится мое падение, прежде чем я достигну дна? Моя жизнь представляется мне этой пропастью, и в тот день, когда Я ударюсь о дно, я перестану страдать. В один из таких дней я и скажу моему дневнику: «Дорогой друг, я коснулась дна».

Вопрос заключается в том, похожа ли я на кого-нибудь еще?».

Я говорю Генри:

– Я не намерена больше лгать. Никто теперь не благодарит меня за вымысел. Теперь им подавай правду. Но как ты думаешь, придется ли Альенди больше по душе то, что я напишу о нем, чем то, что я ему сказала или намекнула своими недомолвками? Не думаешь ли ты, что Маргарита предпочитает знать то, что я о ней думаю, тому, что я ей говорю? Правда – дело опасное, так же как и все твои правды, Генри. Ты психически погубил Джун своим грубым прямодушием, так же как и других, о которых писал. Люди могут и не показать, что они задеты, оскорблены, обижены, но от этого невозвратимый урон, нанесенный их душе, не станет меньше.

– Я всегда доверяла бергсоновской «mensonge vital» [117]117
  «Живительная ложь» – выражение крупнейшего французского мыслителя XX века Анри Бергсона (1859–1941), представителя т. н. «философии жизни».


[Закрыть]
– продолжала я. – Беда не в моих вымыслах; беда в том, что все мы воспитывались на волшебных сказках. Мы отравлены этими сказками. Женщины ждут, что любовь придет к ним в романтической одежде, вся – сплошная лирика. Мы все надеемся на чудо, ждем непостижимого. Да ты же сам писал мне на днях: «Я так много жду от жизни, а она такая короткая». Ну, а меня отравили сказки больше, чем кого-либо.

Я всего-навсего решила сотворять чудеса. Я решила, что когда кто-нибудь скажет: «я хочу», так это буду я, кто выполнит его желание.Я решила, что стану крестной матерью-волшебницей, дающей замыслам претвориться в жизнь. И в какой-то степени мне это удалось. Разве моя вера в тебя не придала тебе чудесным образом силы? Только не забывай – в основании волшебных сказок лежит ложь. Я хочу, чтобы всеполучили все, чего хотят. Ошибка моя в том, что я решила объять необъятное. Я не смогла сделать всех счастливыми, позаботиться обо всех, и те, кого я должна была оставить, возненавидели меня за это. Я переоценила свои силы. И когда я лгу, то это ложь ради жизни.

– Действительно, твоя вера меня подпитывает, – сказал Генри. – Что бы я делал, не окажись ты такой энтузиасткой.

– Но я добавила к вере еще и понимание. А вера моя в тебя это ведь не иллюзия. Посмотри на свою работу. Тебя теперь и Лёвенфельс превозносит, и Каммингсы.

– Но тебе можно обманывать меня.

– А разве не даю я тебе читать мой дневник, пока ты сам не остановишься. Забыл?

– Большую часть времени, – произнес Генри со свойственной ему прямотой, – я самый жуткий эгоист. Слишком переполнен своими идеями, чтобы подумать о других.

Из моего детского дневника. Тринадцать лет.

«Временами я не могу объяснить себе, что за чувства я испытываю, не могу справиться со своими порывами, избавиться от неотвязных впечатлений, от снов и размышлений, совершенно не похожих на сны и мысли других людей. Читая какую-нибудь книгу, я начинаю обсуждать ее сама с собой, спорить, отыскивать в ней достоинства и недостатки, начинаю вдумываться в нее и погружаюсь в такие глубины, что теряюсь и ничего уже не могу понять…»

А вот что я написала после визита к одной писательнице, очень меня ободрившей [118]118
  Первым литературным знакомством маленькой Анаис была некая миссис Сарлабус, супруга врача-ларинголога, пользовавшего певцов «Метрополитен Опера», и полудилетантская поэтесса. Миссис Сарлабус читала и поправляла стихи Анаис, нашла, что у нее поэтическая душа, чем очень воодушевила девочку. Хотя миссис Сарлабус лишь однажды встречается на страницах дневника, ее влияние на формирование характера Анаис несомненно.


[Закрыть]
: «Я не сумасшедшая, я не думаю о вещах невозможных. И я не глупая, я могу однажды на что-нибудь сгодиться.

А если я легко впадаю в тоску и уныние, так это оттого, говорит мама, что я унаследовала драматическую душу, гораздо легче принимающую печаль, чем радость.

Я рассказываю Хоакину и Торвальду столько разных историй, что мама сравнивает мою фантазию с Ниагарским водопадом, такая же громада и такое же постоянное движение.

В моих глазах отец мой так же красив и великолепен, как мои сны…

Так как мои мечты – моя собственность, так как они никогда не могут превратиться в реальность, так как я всегда могу их позвать обратно разделить мою компанию и помочь мне жить, я держу их в глубинах моего существа или же на самых секретных страницах дневника».

Пишу отцу:

«Бессодержательность и пустоту нашей жизни можешь заполнить только ты.

Увы, почему я должна так резко измениться? Я ничего не чувствую сегодня. Я безучастна к религии, не понимаю ее. Знаю лишь то, что это моя экзальтированная натура служит причиной внезапного моего безразличия ко всему, чему я поклонялась всеми силами своей страстности.

Я легкая, я не упрямая, а увлекающаяся».

Отец попросил меня приехать на несколько дней в Валескур, а потом мы вместе возвратились бы в Париж. В Валескуре он встречал меня один, и что он почувствовал при встрече – нельзя было понять по его лицу. Все та же ледяная, непроницаемая маска. А когда он снял очки, его близорукие голубые глаза смотрели как-то тоскливо и просительно. Потом я узнала, что накануне он не спал всю ночь.

В гостинице нас поджидала Марука. На этот раз я разглядела ее лучше и оценила по достоинству. Маленькая, с округлыми плечами, этакая статуэтка из Танагры с забавно вздернутым носиком на мальчишеской физиономии. Тоненький девичий голос, непринужденность и прямота. Быстрые, уверенные движения. От нее исходило тепло, и я ответила ей тем же.

Она повела меня в мою комнату, с ласковым любопытством вглядываясь в то, во что превратилась знакомая ей еще по Аркашону маленькая девочка. Я подарила ей привезенные с собою духи. Пока отец наслаждается сиестой, мы с Марукой болтаем. Она экспансивная, естественная, женственная, настоящая японская жена. Мы приглашены Падеревским [119]119
  Падеревский Игнацы Ян(1860–1941) – польский композитор и пианист-виртуоз, неоднократно гастролировавший в России. После образования Польского государства занялся политической деятельностью (как министр иностранных дел Польши подписал Версальский мирный договор 1919 г.), умер, исполняя должность председателя польского правительства в изгнании.


[Закрыть]
на обед. Отец просит, чтобы мы принарядились. Делия, их подруга, находит смешным облачаться в наряды летом в отеле, где почти нет публики. Но отец настаивает, и мы подчиняемся.

Падеревский, казалось, стоит в луче прожектора: он был весь в белом, и блики света играли на его белоснежных волосах. Он склонился к нашим рукам истинно по-королевски. Обаяние. Благородное лицо. Добрые голубые глаза, в которых сквозили знания и ум. Его сопровождали доктор и секретарь; они были облачены в обычные для Ривьеры летние рубашки, и им очень не понравилось явление моего отца при всех регалиях, затянутого во фрак. В этом был он весь. Когда бедняком, обремененным семейством, он впервые приехал в Париж, то явился играть перед д'Энди тоже в парадной форме. Д'Энди, нечесаный, как большинство пианистов в домашней обстановке, одетый кое-как, с неухоженными ногтями, не очень приветливо отнесся к гостю. Но похожий на витринный манекен молодой человек исполнил Баха так, что пораженный мэтр воскликнул: «Кто вас учил так играть?» «Я это взял из одной старинной рукописи и моей собственной логики», – ответил мой отец.

И вот теперь он беседовал с Падеревским, очаровывая его своим тактом, остроумием, эрудицией. Падеревский подпадал под чары моего отца, ведь он и сам был человеком безмерного романтического обаяния. Это было замечательное общение. Падеревский выглядел как человек из легенды, похож на свои фотографии, где он изображен то склоняющимся над роялем, то со вскинутой головой и свободно текущими по плечам волосами. Изысканность, романтичность, яркая индивидуальность – все это лучилось в его белых волосах, чистой розовой коже, длинных пальцах.

У него была потрясающая память на детали. Рассказывая о городах, где ему довелось концертировать, он всякий раз не забывал назвать точную численность городского населения. Он говорил о моем отце: «Он – l'homme complete [120]120
  Разносторонний человек (фр.).


[Закрыть]
. А ему сказал: «Анаис – самое удавшееся вам произведение». В нем были величавость, достоинство, мудрость.

Я так подробно описываю Падеревского, потому что он – вымирающая раса. В конце обеда он обнял отца, как бы благословляя его, поблагодарил за красные розы – отец распорядился разбросать их по столу. Провожая меня к маленькому, похожему на клетку лифту, он тепло улыбнулся и произнес: «Ваша красота совсем из других времен».

На следующий день мы собираем вещи. Отец делает отметки на дорожной карте. В Париж мы отправляемся одни. Делия присматривается ко мне. У нее сияющие блестящие глаза маленькой девочки на лице пятидесятилетней женщины. Марука снабжает меня инструкциями, как надо заботиться о моем отце. «После обеда – обязательно сиеста, он должен отдыхать».

Автомобиль подан. Обедаем в Канне. Жара. Мухи. Ночуем в Арле. Под окнами нашими шумная ярмарка, и я слышу, как поют «Хабанеру». Ванна наполняется так медленно, что я начинаю заниматься другими делами и совсем забываю о ней, когда отец стучится в дверь и зовет завтракать. Сидя в столовой, я смотрю, как по кафельным ступеням течет переполнившая ванну вода, и это напоминает мне фонтаны Версаля.

Отец в стиле «герр профессор» дает мне еще один урок: «Когда путешествуешь, ты должна отказаться от всех своих запросов. Принимай все с улыбкой. Брось все свои привычки». Он так и не заметил, что у меня нет привычек! А он улыбается, он все принимает и все терпит, кроме грязи. Когда ее слишком много, он приходит в ярость. Так он написал в «Livre d'or» [121]121
  Букв.: «Золотая книга» (фр.). – книга отзывов гостей.


[Закрыть]
одного отеля вслед за многими весьма уважительными записями: «Это место полно дерьма».

За обедом разговаривает в основном он. Он убеждает меня жить для себя, отказаться от паразитов, от богемы, от неудачников. «Поверь мне, я был такой же, как ты. Но человек сам виноват в своих неудачах. Не внешняя сила, а какой-то внутренний дефект – вот причина его несчастий. Я понимаю, тебе кажется, что ты поступаешь справедливо. Но эти людишки выжмут тебя досуха, измотают, заберут себе твои силы, будут кормиться твоими идеями. Не было, наверное, человека более сострадательного, чем я, но сегодня я скажу тебе: «Не мешай слабым погибать, даже самоубийству не мешай. Ты уже исследовала много мрачных слоев, для женщины весьма опасных».

Он не уточнил, какие слои имеет в виду, он рассуждал вообще.

«Я не стал говорить тебе вначале, но меня страшно беспокоили твоя жизнь и твои друзья. Каких опасностей ты едва избежала!»

Мы расположились на балконе, отец принимал солнечную ванну, а я залюбовалась его ногами. Маленькие, изящные, совсем женские ступни. Такими бы не по земле ступать, а по облакам.

Его ноги были самой уязвимой, самой откровенно-беззащитной частью той стальной пружины, какой представлялось его тело. Словно разоблачение интимного секрета. Ахиллесова пята требовала маскировки и объясняла все: и напряженную, непреклонную волю, и деспотический характер домашнего тирана, и прямую осанку. Из своей воли он сковал броню. Я увидела вблизи его ноги, и он сразу превратился в человеческое существо, и я уже не так благоговела перед ним. Я была рада стирать испарину с его лица, когда он вел автомобиль. Раскаленное добела совершенство пугает. Куда меньше я боюсь его холодной, беспощадной критики.

Под поверхностной внешней оболочкой – таинственность, вовек неисчерпаемые глубины, непознанные сферы, тянущиеся бесконечно, не поддающиеся измерению, ибо ему требуется создать идеальный образ. В глазах людей он хочет предстать в лучшем свете. В беспристрастное, точное зеркало он взглянуть не решается. Мне он видится как плотоядное, яркое пламя в чаше от Лалика.

Я одета в блузку из органди лососево-розового цвета и черный костюм. Она весело трепещет оборками, и отец говорит: «У тебя такой вид, будто ты собираешься улететь».

Отец поднимает с дороги навозного жука-скарабея, чтобы случайно не раздавить его. Разговариваем во время пешей прогулки под утренним солнцем.

Две стороны отца: суровость сменяется неожиданной нежностью. Он высокомерен, и это делает его молчаливым. Но в нем много остроумия и находчивости, когда он вдруг оживляется. Он знает, что наша мать изображает его черными красками, и это его печалит. Он был лишен отцовской любви. Зато мать любила его слишком сильно. Его первая любовь изменила ему. Изолина. Незабываемая. Пылкая, рыжеволосая красавица с огненным темпераментом. Но, не захотев дожидаться его возвращения с Кубы, она неожиданно вышла замуж за другого. Он пространно рассказывал о том, как спасался работой. Он открыл талант Архентины [122]122
  Сценическое имя Антонии Мерсе Илуке(1890–1936), знаменитой испанской танцовщицы.


[Закрыть]
, проталкивал, писал для нее музыку. Точно так же он относился и к Андресу Сеговия и к квартету Агилар. И всюду – неблагодарность. Он умоляет меня жить лишь для себя, не возиться с неудачниками. Неудачники – это кошмар, инкубы [123]123
  В средневековой демонологии – злые духи, являющиеся к людям в человеческом облике: либо в виде мужчины (инкубы), либо – женщины (сукубы).


[Закрыть]
; они навалятся на тебя, сожрут твой мозг, обманут.

Должно быть согласие между его писаниями, его музыкой, его жизнью. Он даже жалеет, что забывал о собственной выгоде. Слишком много времени потерял, помогая другим.

Строгие формы его жизни. Тактичность. Учтивость. Пунктуальность даже при свиданиях. Всегда вовремя. «Если бы я нарушал приличия в денежных делах, моя музыка не была бы такой ясной. Не удалось бы поддерживать строгие стандарты в моей музыке, философии, жизни. Каждая мелочь здесь важна».

Он совершенно потряс меня, сказав: «Генри – безвольный человек, тряпка. Он существует только за счет твоей мужественности». Он исходит из того, что слабость Генри – следствие его склонности ко всему безобразному, к вони, к резким запахам: они его возбуждают. Отец говорит, что это признак импотенции и извращенности. Здоровая чувственность не нуждается в стимуляторах.

Стоит тропическая жара. Стены в гостинице покрыты голубой штукатуркой, как это делается на Кубе, и отец начинает вспоминать о тамошней жизни. «Здесь, на юге, вполне приличные люди ходят в эспадрильях [124]124
  Сандалии на веревочной подошве (исп.).


[Закрыть]
, а я на Кубе никогда в них не обувался; они ассоциировались для меня с испанскими бедняками, приезжавшими на Кубу искать работу. «Он явился в alparagatas» [125]125
  Обувь из пеньки, испанские «лапти».


[Закрыть]
– это была уничижительная фраза, так говорили о первых испанцах, эмигрировавших на наш остров в поисках счастья».

К животным отец относится хорошо…

У него все подчинено воле. «Ты должна поворачивать события по своему желанию». Он полон силы, энергии, у него стоическое отношение к жизни, он даже герой. Эти качества изменили ему лишь однажды, когда он женился на нашей матери, привлеченный ее силой, преданностью, верой в него и умением готовить.

Походка у отца необычайно легкая, держится он прямо, по-королевски.

Отец организует свою жизнь, контролирует ее, истолковывает. Его страсть к критике и его безупречность сковывают меня. С Генри, у которого полностью отсутствует критика, я чувствую себя свободно. Но, правда, эта свобода не должна заходить слишком далеко, она станет разрушающей силой и с ней ничего нельзя будет построить.

Прочные стены отцовского сооружения вселяют в меня ужас. Ужас стены, дисциплины, ограничения, контроля. Когда я весело и беспечно рассказывала отцу о своем, в шестнадцатилетнем возрасте, опыте позирования художникам, живописуя яркими красками мое первое появление в Нью-Йоркском клубе моделей и мое тогдашнее платье в стиле Уатто, отец строго оборвал меня: «Почему ты говоришь Уатто? Во Франции есть только Ватто» [126]126
  В оригинале книги фамилия великого французского художника передается и в английской, и во французской транскрипции (Watteau, Vateau).


[Закрыть]
.

Когда я впервые встретилась с отцом в Париже, я страшно боялась, что ему не понравится дом в Лувесьенне. И после того, как он сказал: «C'est bien [127]127
  Это хорошо (фр.)


[Закрыть]
. Здесь есть своя прелесть», у меня камень с души скатился. Оказывается, под суровостью бьет живой родник любви.

Все-таки мне хотелось бы, чтобы любовь моя к отцу была более спокойной. На седьмой день я осторожно намекнула на это, спросив, не устал ли он от своих усилий добиться во всем и от всех совершенства. Мы так усердно старались обновиться, вырасти, целясь все время выше и выше, отбрасывая каждый день наше вчерашнее «я». И если сегодня мой отец смог бы сказать и мне и себе самому «C'est bien», как было бы радостно.

…Печально. Наша Эмилия покидает нас, выходит замуж. Мы целуемся на прощанье и обе плачем. Господи, Эмилия, всегда старавшаяся проскользнуть незамеченной, чья честность, преданность, любовь служили мне такую верную службу и помогали сделать возможной мою трудную жизнь. Эмилия, беспорядочная, рассеянная, благожелательная, понимающая, неутомимая, с ее странным слепым одобрением моей жизни и моих поступков.

Она несла свою службу с обожанием, которому ничуть не мешала потрясающая проницательность. Она умела хранить секреты, и не задавать вопросов. Я платила ей такими же чувствами, и она чувствовала себя счастливой у нас. Она слепо принимала все, ее радовала жизнь в нашем доме, дары, что приносили в этот дом художники и поэты, радовали мои изобретения – раскрашенные камни или гороскопы, намалеванные на покатых стенах мансарды, и медь астрологических инструментов, позвонивших мне быть осведомленной о всех небесных переменах, точно так же, как легко можно узнать, который час. Эмилия с ее асимметричным, как у женщин Гойи, лицом, выпуклым лбом, клочками жирных волос, с ее типично испанскими тяжелыми веками, мелодичным голосом, застенчивой улыбкой сироты, с ее пением за работой.

Ее единственным романом до того, как возник нынешний жених, была история с молоденьким лакеем-японцем в те времена, когда мы жили на Бульваре Сюше. Он пришел к нам повидаться с хозяйкой предполагаемой невесты и произнес передо мной церемониальную речь: Эмилия-де очень экономна, и он очень экономён, а потому он думает, что это будет очень удобный для обоих брак. Он не показался мне влюбленным и Эмилию, и у меня возникли недобрые предчувствия. Он как будто собирался открыть маленькое кафе в Японии, в своем родном городе.

Нет, уверенности в счастливом будущем Эмилии у меня не было. «Она так хорошо умеет работать», – все твердил он восторженно. Я беспокоилась о своей служанке, как о собственной дочери, но не могла же я восстать против их брака. Я предложила ему подождать, пока Эмилия не соберет себе необходимого приданого в добрых традициях старой Испании: нашьет себе нижнего белья, платьев, простынь и наволочек. Я купила Эмилии необходимые материалы, подарила деревянный свадебный сундук, и, воодушевленная мною, она принялась за шитье, вышивание, вязание, прошивая кружавчиками все свои свадебные наряды. Она оказалась мастерицей в этом ремесле, была терпелива и сидела за работой все вечера. Молодой японец был приглашен наведываться и наблюдать, как наполняется драгоценный сундук. Но время шло, и, прежде чем закончилось приготовление приданого, Эмилия открыла, что японец ее вовсе не любит. И вот теперь приданое достанется набожному испанскому супругу, обожающему Эмилию.

Мне снилось, что я еду в поезде. Мои дневники лежат в черном чемодане. Иду по вагонам. Кто-то останавливает меня и сообщает, что мой чемодан с дневниками пропал. Ужас. Вдруг слышу, что какой-то человек сжег мои дневники. Я прихожу в ярость, это же страшная несправедливость! И я прихожу в суд с жалобой. Там же присутствует и мужчина, сжегший мои дневники. Я надеюсь, что адвокат меня защитит. Судья сразу же понимает, что тот мужчина совершил преступление, что он не имел права сжигать мои дневники. Но никто из адвокатов ничего не говорит и не вступается за меня. Судья впадает в какую-то апатию. Никто не произносит ни слова. У меня ощущение, что все настроены против меня и мне придется самой себя защищать. Я поднимаюсь и произношу великолепную речь. «Из этих дневников вы сможете увидеть, что я воспитывалась в испанско-католическом духе, что в моих поступках позднее не было никакой злонамеренности; я просто боролась против тюремного заключения». Я говорю, говорю. Сознаю, что все уже убедились в моем красноречии, но молчат. Один из судей прерывает меня, поправляя мой французский. Я говорю: «Разумеется, я понимаю, что не могу говорить на безукоризненном французском языке». Тем не менее я продолжаю приводить доводы в вою защиту и в пользу обвинения того мужчины. Но все остаются безучастными. И в отчаянии от такого равнодушия я просыпаюсь.

Сезон в аду

Лихорадочные записи лета 1933 года. Анаис кидается от цитаты к цитате – переписка с Арто, переписка с отцом, выдержки из ранних, еще детских дневников, ей явно не хватает собственных слов, чтобы выразить свои ощущения от того, что обрушилось на нее в июне – сентябре 1933 года.

Этот период ее жизни, который позже, опять же прибегнув к цитате, на этот раз из А. Рембо, она назовет «Сезоном в аду», отмечен двумя яркими и не бесследно прошедшими для нее событиями – романом с Антоненом Арто и обретением отца.

Антонена Арто мы представили в предыдущем комментарии. Добавим к сказанному яркую характеристику этого человека. Ее дал один из крупнейших наших философов Мераб Мамардашвили в эссе «Метафизика Арто»:

«…он – мученик мысли. Он как бы все проделывал на самом себе. Так он был устроен. Это тело без кожи, полностью обнаженное для ударов окружающего мира, для любых впечатлений. (Представьте себе, все время жить с содранной кожей!) Вот так жил Арто».

Анаис встретилась с ним в тот момент, когда оба они мучительно искали ответа на вопрос – как человеку осуществиться, как пребыть, как войти в творческое бытие. И этот огненноглазый безумец сразу же увлек ее. Но только как поэт, как мыслитель, как творческая личность. Здесь нам придется коснуться одного деликатного, но очень важного обстоятельства.

Анаис была увлекающейся женщиной, и она достаточно свободно смотрела на сексуальную жизнь. Но ее никак нельзя причислить к известному типу ориентированных «на телесный низ» женщин. Среди ее любовников не было так называемых «великолепных экземпляров мужской породы». Мужчина привлекал ее прежде всего своим духовным обликом, ее интересовало в нем творческое начало. Так было с Генри Миллером: близости предшествовала полная взаимная ошеломленность творчеством друг друга. Так было и с Альенди. Сначала – удивительный парадокс: в паре психоаналитик – пациент обозначились два вектора: не только врач проникает во внутреннюю жизнь пациентки, но и она, проникнув во внутренний мир своего целителя, стремится излечить его! Редко кому из общавшихся с Анаис мужчин удавалось забыть, что перед ними женщина. Анаис Нин была чертовски привлекательна и нравилась мужчинам. А ей нравилось нравиться, в ее натуре лежал мощнейший, пусть не всегда осознанный, комплекс совращения. И противиться этому было невозможно. Так обстояло дело и с Арто.

Вот она сидит за мраморным столиком кафе «Куполь», принимает, внутренне кривясь, поцелуи Арто. И стараясь не дать ему усомниться в ее искренности, она в то же время осознает, что ее тащит некая «демоническая сила, заставляющая поддразнивать, заманивать, создавать впечатление полной близости». И хотя Анаис совершенно не интересует физическая сторона отношений с этим отравленным наркотиками, полубезумным гомосексуалистом, ей лестно находиться в центре его поэтической души и она готова следовать за ним в смерть и разрушение. Она наслаждается своей игрой и выдумывает сказку своего собственного безумия. Он – ее трофей, этот человек, читающий стихи и запинающийся, точно Гамлет. Возможно, ему она тоже кажется добычей, как казалась Генри, Альенди, Эдуардо… Она признает, что любит ритуал соблазнения, само по себе физическое обладание ее ничуть не интересует. В отличие от Дон Жуана ей нужны души, а не тела.

13 июня она приходит к Арто в его похожую на монашескую келью комнату. Не будем касаться подробностей этого любовного свидания, заметим лишь, что назвать его вполне удавшимся трудно. Именно тогда, сжимая Анаис в объятиях, Арто назовет ее «крылатым змеем». В отредактированном дневнике эта фраза дана в более невинном контексте. Миллера (которому Анаис «исповедуется в грехе» в тот же вечер) она приведет в такой восторг, что на следующий день он напишет ей двадцать четыре страницы, полные любви и всяческого фантазирования. Миллер, живший в Лувесьенне несколько дней, пока Хьюго находился в деловой поездке, накануне возвращения мужа отправлен домой, а сама Анаис идет вечером на свидание с Арто; они сидят за тем же самым столиком в «Викинге», где она не раз сиживала с Генри. И почти тут же, оставив мужу записку, послав Миллеру телеграмму и денежный чек, Анаис улетает в Ниццу, где ее ждет отец.

В «неотредактированном» дневнике тех дней Анаис рассказывает, как ее физически изматывали выступления на столь многих игровых площадках, иногда – по нескольку раз в день: «Я писала об Арто в то время, когда рядом со мной был Генри… Выходила навстречу Хьюго, ощущая на губах горечь поцелуев Арто… а к Арто, так же, как и к Альенди, приходила наполненная белой кровью Генри… Я начала сознавать, что это своего рода месть мужчинам – завоевывать их и бросать».

Позже Анаис расскажет отцу, что радовалась симметрии, встречая двух любовников в обстановке одной и той же комнаты, передавая одному носовой платок другого; расскажет, как привела Генри в тот же самый гостиничный номер, куда ее приводил Эдуардо, как за тем столиком, за которым она сидела в «Викинге» с Генри, она потом сидела с Арто.

Так вести себя может только порочная женщина, но Анаис не чувствовала угрызений совести. Она чувствовала, что, отправляясь на встречу с отцом, она улетает прочь от Хьюго, от своей матери и брата, от Арто, от Генри – от всего и всех. Но может быть, ей еще хотелось столкнуться лицом к лицу с тем, кто завоевал ее и покинул, с Дон Жуаном, оказавшимся ее отцом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю