355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анаис Нин » Дневник 1931-1934 гг. Рассказы » Текст книги (страница 18)
Дневник 1931-1934 гг. Рассказы
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 18:20

Текст книги "Дневник 1931-1934 гг. Рассказы"


Автор книги: Анаис Нин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 35 страниц)

Март, 1933

Телефонный звонок от Генри: встреча с доктором Ранком удалась на все сто процентов. Ранк сделался его другом. Он в восторге от Генри. Говорит, «Тропик Рака» не представляет его во всей полноте, там слишком все гиперболизировано.

– Я этим тебе обязан, – говорит Генри.

Я отвечаю:

– Ты обязан только самому себе.

Я предсказывала Генри, что Ранк его оценит. Генри был немного смущен этим, но поверил мне. Ему необходимо было подтверждение, что он сумеет соответствовать этой оценке.

Графиня Люси, не сходящая со страниц «Вог» [82]82
  Один из старейших в Европе журналов, посвященный моде и светской жизни.


[Закрыть]
, с кожей цвета нежно-розовой морской раковины, золотоволосая, зеленоглазая, похожая на Бригитту Хельм [83]83
  Хельм Бригитта– исполнительница главной роли в фильме «Мандрагора». Фильм этот, поставленный по роману Г. Эверса «Альрауна», произвел огромное впечатление на Анаис (как и сам роман Эверса, основанный на древнем поверье о семени повешенного. «Дом инцеста» первоначально был назван «Альрауна»).


[Закрыть]
, изящная настолько, насколько можно быть изящной, не утрачивая чувственной притягательности. Tres frileuse [84]84
  Большая мерзлячка (фр.).


[Закрыть]
.

Жаркий огонь в камине даже весной. Кресла и диваны обтянуты белым шелком. Хозяйка в домашнем наряде, вызывающем в памяти Одетту [85]85
  Персонаж серии романов М. Пруста «В поисках утраченного времени».


[Закрыть]
.

Разговаривает она нервно, возбужденно и как-то остронацеленно. Вместе с Эдмоном Жалу [86]86
  Жалу Эдмон (1878–1949) – французский писатель, автор психологических романов и эссеист, им изданы сборник критических статей «Дух книги» и работы о Р. М. Рильке и Гёте.


[Закрыть]
она затеяла издавать журнал и хочет перевести для него что-нибудь из написанного мною. Я смотрю на широкие-широкие окна с кружевными занавесями. Под ногами подушки, вкус отсутствует. А она ждет не дождется, что я сотворю чудо. Она – Люси, пригласившая меня, чтобы сказать:

– Мне так нравится ваше удивительное спокойствие.

А у меня сейчас какой-то дурацкий, скучный период в жизни. Мне бы вашу уверенность! Я жду любви, ведь без любви нет у женщины настоящей жизни.

– А вы не ждите, – говорю я. – Сотворите свой собственный мир. Только свой. Оставайтесь в одиночестве. Творите. И тогда любовь придет к вам, она вас отыщет. Только после того как я написала первую свою книгу, окружающий мир вдруг зажил, распахнулся передо мной.

– Я чувствую, что обречена оставаться наблюдателем. Наблюдателем жизни Жанны. Я ее обожаю. Но мне надо найти мой собственный мир. Обычно я могу представить себе среду, формировавшую человека, но вашу среду представить не в состоянии.

– Могу вам только сказать, что моя среда – это я сама. Все – я сама, потому что я отбросила все условности, не обращаю внимания на светские пересуды, на их законы. Я ведь не обязана, как вы с Жанной, исполнять роль светской дамы.

Люси барахтается между искусством и светской жизнью, между богемой и аристократией, между правилами и исключениями из них. Раз уж она натура художественная, то пылко восхищается моей походкой, руками, жестами. А я смотрю на ее тюльпаны: она так раскрыла их лепестки, что они потеряли свой естественный вид, выглядят, как какие-то экзотические растения. Отбросит ли она всю эту красоту, чтобы обрести вкус жизни? Чем мы отличаемся друг от друга? Я живу не во снах. Сны были только началом, они лишь указали путь, по которому надо следовать. Никак не хочу жить в том мире, который восхищал и соблазнял Пруста. Так что пусть Люси входит в мой мир.

Я выхожу в легкую, распускающую почки, набирающую силу весну, прислушиваюсь к новым звукам, вдыхаю свежий запах обновленной земли и радостно предвкушаю сегодняшний вечер, когда встречусь с Антоненом Арто и четой Альенди.

Альенди растворил нашу дружбу своим осторожным благоразумием. Но как сказать ему об этом, когда он уже начал мучиться ревностью и предъявлять требования? Истина в том, что я не могу противиться потрясающему удовольствию кокетничать и флиртовать даже в том случае, когда ничуть не влюблена. Вот это признание! Должно быть, это похоже на воодушевление, которое испытывает чемпион по лыжам перед прекрасным, бесконечным снежным склоном, или пловец перед набегающей высокой волной, или альпинист при виде уходящего за облака пика. Мудрость Альенди, однако, уберегла его от горших страданий. Я начинала играть, и он тут же брался приручать меня, уступать моим причудам, капризам, фантазиям. Воображаю, какую бы жизнь я ему устроила, если бы он в своей юности женился на мне! А ведь он пожалел как-то, что этого не случилось.

Гости ушли. Я сижу одна в своей студии…

Вместе с Альенди приходил Антонен Арто. Он загляделся на мой хрусталь. Потом мы прогуливались по залитому луной саду. Антонен был сильно взволнован, пребывал в романтическом настроении: «Мы думаем, что мир утратил красоту, а она вот где. Этот дом, этот сад полны волшебства. Все здесь, как в волшебной сказке».

Арто. Тощий, напряженный. Испитое лицо с горящими глазами пророка. Манера поведения сардоническая. То явно утомленный вид, то вспыльчив и озлоблен.

Еще одно замечание в скобках

Интересно сопоставить этот протокольно четкий портрет Антонена Арто с другим изображением того же человека.

«Он сидел в углу комнаты в глубоком кресле, и его составленное из углов тело противилось изо всех сил мягкости кресла; тело требовало камней, камней под стать своему сухому твердому костяку, под стать туго натянутым нервам. По его челу струился пот, но он не вытирал его. Он был захвачен образами, опаляющими его зрачки…»

Этот отрывок тоже принадлежит Анаис Нин, он взят из ее рассказа об Арто из сборника «Под стеклянным колоколом». Так дневниковая запись преображается в художественную прозу.

…Театр, он считает, это место для криков боли, гнева, ненависти, для пробуждения в нас ярости. Самая неистовая жизнь рождается из ужаса и смерти.

Он говорил о древних кровавых ритуалах, заражавших людей мощью восторга и ужаса. О том, что мы утратили магию возбуждения. Древние знали, какими ритуалами пробудить в людях безоглядную веру, охватывающую всех без исключения. Власть ритуала ушла. А он, Арто, хочет вернуть ее в театре. Сегодня никто не в состоянии проникнуться ощущениями другого. И Антонен Арто хотел, чтобы театральное действие помогало этому, было бы центром ритуала, способного всех пробудить. Он хотел завопить так, чтобы у людей заледенела кровь в жилах, а потом бы взорвались страсть и ярость. Никаких разговоров, никакого резонерства, никакой сцены в обычном понимании, действие происходит прямо в центре зала, и публика принимает в нем участие.

А я думала, пока мы говорили, прав ли он, что причиной всему – утрата ритуалов, или люди потеряли силу чувств и никакими ритуалами ее не возвратить.

Арто – сюрреалист, от которого отреклись сюрреалисты, измученный призрак, появляющийся в кафе, где его, однако, никогда не увидишь сидящим за стойкой бара или же в кругу веселящихся выпивающих приятелей. Он хмурый наркоман, бродящий в одиночестве и придумывающий пьесы, которые похожи на картинки из пыточных камер.

Томная голубизна в его глазах сменяется чернотой боли. Он весь из нервов. И при всем этом смог великолепно сыграть влюбленного монаха в фильме Карла Дрейера о Жанне д'Арк [87]87
  Дрейер Карл Теодор(1889–1968) – выдающийся датский кинорежиссер. Выработал исключительно высокую изобразительную культуру в фильмах философски-религиозного и мистического плана. Фильм «Страсти Жанны д'Арк» (1928) относится к классике мирового киноискусства.


[Закрыть]
.

У него глубоко посаженные глаза отшельника, сияющие из глубины пещеры. Глаза, словно погруженные в таинства мистерий.

Писательство тоже приносит Арто боль. Это приходит к нему спазматически и стоит большого напряжения. Он беден. Он в конфликте со всем миром, насмехающимся, как ему видится, над ним и грозящим ему гибелью.

В саду мы отдалились от других, и он стал проклинать свои галлюцинации. Я сказала: «В мире моих галлюцинаций я чувствую себя счастливой».

– А я про себя не могу такого сказать. Это всегда пытка для меня. Мне стоит нечеловеческих усилий, чтобы проснуться.

Альенди говорил мне, что пытался избавить Арто от губящего его пристрастия к наркотикам. Все, что я могла увидеть в тот вечер, так это его бунт против всяких стараний истолковать ему его самого. Он терпеть их не может, потому что воспринимает как попытки помешать его экзальтации. И с жаром рассуждает о каббале, магии, мифах, легендах.

Альенди сказал мне, что несколько раз говорил с Арто, но тот решительно отказывался от анализа. Это был окончательный ответ, и все же Альенди допускал, что еще сможет помочь Антонену.

О Лувесьенне Альенди сказал: «Я чувствую себя, будто попал в очень далекую страну».

А Арто сказал: «А я здесь, как дома».

Как я и предсказывала, на Генри Лёвенфельс действует как стимулятор, пока я попадаю под обаяние Арто; лишь оттого, что я живу многосторонней жизнью, мне понятен энтузиазм Генри. Его восторженные страницы о Лёвенфельсе так же экстравагантны, как и мои об Арто.

Арто писал о своем ужасающем одиночестве, и потому я, прочитав его «Искусство и смерть», дала ему «Дом инцеста» и написала письмо:

Дорогой Антонен Арто!

Вы, заставляющий говорить свои нервы, воспринимающий все нервами, сознающий, что лежит в глубине, чувствующий, что наше тело это не плоть, кровь и мускулы, а нечто висящее в пространстве, наполненном галлюцинациями, можете найти в этой книге ответ на констелляции зажженных вами слов, на вспышки ваших чувствований. Это взаимопроникновение, аккомпанемент, эхо, попытка достичь такой же головокружительной стремительности, это резонанс. Резонанс Вашего «grand ferveur pensante» [88]88
  Великая страсть мысли (фр.).


[Закрыть]
, вашего «fatigue du commencement du monde» [89]89
  Букв.: усталость от начала мира (фр.). Цитирование Арто: «Тяжкая усталость, сжирающая меня … так велика, что, наверное, именно так чувствовал себя Бог при начале мира, видя, что мир безвиден и пуст, что он еще не создан и взывает к созиданию…»


[Закрыть]
.

И что особенно важно, вы не должны думать, что ваши слова падают в пустоту. Ни единого слова из «Искусства и смерти» не пропадет. И, может быть, вы увидите на этих страницах, как я готовлю мир к вашему появлению, как я стараюсь, чтобы мир вас принял. Эта книжка, хотя написана она до знакомства с вами, проникнута вашим видением мира и вашими чувствами.

Письмо от Арто:

«Мне хотелось подробно написать вам о рукописи, присланной вами, в которой я ощутил напряженность интеллекта, отточенный отбор слов и выразительность, подобную моим способам изложения своих мыслей. Но все эти дни я словно одержимый, буквально весь поглощен подготовкой к предстоящей мне в четверг лекции «Театр и чума». Эта трудная для изложения и понимания тема подталкивает мои мысли в сторону, прямо противоположную моему обычному мышлению. Вдобавок к этому я очень плохо читаю по-английски, а вы пишете на особенно трудном для меня английском, усложненном и изысканном, так что мои трудности удваиваются, если не утраиваются. Пожалуйста, извините меня за то, что письмо мое так кратко. Я напишу вам гораздо больше, когда покончу со своей лекцией. Пока же поверьте в чувство моей самой искренней благодарности за все, что вы уже сделали для моего театрального проекта, которому, я надеюсь, вы сможете обеспечить успех и как realizatrice [90]90
  Постановщик (фр.)


[Закрыть]
.

Мой дневник – как мой путевой журнал. Арто не может понять, почему я храню его в сейфе. Он ведет себя совсем иначе. Он ничего не сохраняет. И у него нет никакой собственности. У Генри, когда я только познакомилась с ним, тоже ничего не было. Но у меня есть чувство судьбы, времени, истории. Генри говорит, что у него больше не хватит смелости пуститься в путь по большой дороге без гроша в кармане. Он потерял интерес к показушным авантюрам. Упорное собирание своих заметок, приведение их в систему, переплеты все это доказывают.

А я по-прежнему занимаюсь поисками для книги Альенди о Черной Смерти.

Генри говорит о шизофрении, о мире смерти, Гамлето-Фаустовском круге, роке, душе, макро– и микрокосмосе, цивилизации мегаполисов, подчиненности биологии. Мне кажется, что ему следовало писать о своей жизни, а не создавать романы идей. С чего ему вздумалось явиться мыслителем, философом? Или он старается привести свой мир в порядок и так найти место для себя? Или он совсем попал под влияние Лёвенфельса и Фрэнкеля? Вот он за своим столом бьется над Лоуренсом, роется в груде записей, вздыхает, курит, чертыхается, бьет по клавишам машинки, прихлебывает красное вино. Но слышит, как я рассказываю Фреду о своих изысканиях для Альенди, для «Хроник Чумы», о неистовстве жизни, рожденном ужасом и смертью. Это явно было богатое и плодоносное время. Генри вслушивается внимательней, думает, что это хорошо укладывается в его схему, и накидывается на меня с вопросами, требует фактов, информации, подтверждающей его тезис. Он пользуется всем.

Его новая фаза развития – философская. Генри говорит о своей богемной жизни с Джун, о хаосе, что это всего лишь фаза, а не его истинная натура. Он любит порядок. Утверждает, что все большие художники любят порядок. Величайший порядок. Итак, теперь он пытается победить хаос.

– Джойс, – говорит Генри, – символизирует душу большого города, динамику, атеистичность, рост и крушение; он археолог мертвых душ.

Мы говорим о Лоуренсе и смерти. Я читаю ему мои комментарии.

– Это ты написала? В самом деле ты написала?

Он в полном изумлении:

– Все! Это последнее слово, после него говорить нечего.

Женский взгляд обычно страдает близорукостью. Но я не думаю, что это относится ко мне. Хотя абстрактные идеи до меня не доходят.

Перед этим нашим разговором мы пошли в кино смотреть фильм с Лил Даговер, одним из увлечений Генри. Дурацкий фильм, но Генри размечтался о ее превосходно сложенном, соблазнительном теле. Фильм кончился, и она явилась собственной персоной. Тощая жеманничающая притворщица, она его полностью разочаровала. Иллюзия рассеялась, и он от злости стал говорить грубости. Мы сидели в русском кафе. Женщины в вечерних платьях были безобразны, но Генри чуть было не соблазнился ущипнуть кого-нибудь за открытые плечи.

Генри считает, что сейчас он совершает великий переход от романтического интереса к жизни к классическому интересу к идеям. За год до этого, когда Фрэнкель сказал ему: «Люди это идеи», он спросил: «При чем здесь идеи? При чем символы?»

Он стал философом. Мы сидим в кафе, пьем вино, а он не прекращает говорить о Шпенглере. Отчего это?

Пытается ли он организовать свой жизненный опыт, поместить его в какую-то систему координат? Я довольна этой его деятельностью, но все-таки чувствую себя обманутой. Где тот кидающийся в приключения Генри? Его подполье, его кричащие страдания, его бордельные вечера, поиски развлечений, любопытство, его уличная жизнь, его контакты с кем ни попадя?

Нет, я вовсе не бросила Альенди. Но каким мудрецом он показал себя, сомневаясь в моей любви. Однако зависимости моей пришел конец. А осталось чувство благодарности и признания его мудрости. Но мудрость, благоразумие – кратчайшая дорога к смерти. Я отодвигаю смерть самой жизнью, страданиями, ошибками, риском, жертвами, утратами. Решив с самого начала господствовать над жизнью, Альенди выбрал самую скорую смерть. Романтик покоряется жизни, классицист укрощает ее.

От боли он себя уберег. Но все равно он мертвец, потому что живет жизнью других, вуайером, усевшимся позади шезлонга, спрятавшимся за портьерой соглядатаем. Я так и слышу, как скрипит его перо над примечаниями к чужой жизни. Конечно, можно жить жизнью других, но только если живешь самостоятельно; потому что, если мы живые, мы в состоянии видеть, слышать, чувствовать, понимать больше, проникать в другие жизни. Его непрямое участие… наблюдение за альковами, ночными клубами, дансингами, барами, кафе, ночной жизнью, любовными делишками других…

Но он придал мне смелости продолжать жизнь. Отдаю должное. А я дала ему лишь печаль и сожаления, приступы острой тоски, несколько моментов безумия. Но проницательностью его и мастерством, с которым он обновил меня, я горжусь.

Аудитория в Сорбонне.

За большим столом Альенди и Арто. Первый представляет второго. Зал набит битком. Странной декорацией выглядит черная классная доска. Публика всех возрастов, поклонники чтений Альенди о «Новых идеях».

Свет не сфокусирован, и оттого взгляд Арто съеживается в темноте его глубоко посаженных глаз. Тем отчетливей проступает напряженность его жестикуляции. Он выглядит мучеником. Довольно длинные волосы то и дело падают на лоб. Актерская живость и стремительность движений. Лицо худое, словно изглоданное лихорадкой. Людей он как будто не видит. Глаза провидца. Длинные пальцы.

В сравнении с ним Альенди выглядит приземленным, тяжелым, мрачным. Массивный, заскорузлый, он сидит за столом. Арто выходит на кафедру и начинает говорить о театре и чуме.

Он попросил меня сесть в первом ряду. Мне кажется, что он прежде всего требует обостренного восприятия жизни, самой высокой формы существования и чувствования. Попытается ли он напомнить нам, что появление во время чумы столь многих и прекрасных произведений искусства, в том числе и театрального, объясняется тем, что подстегиваемый страхом смерти человек ищет бессмертия, или бегства, или стремится превзойти самого себя? И тут он неуловимым движением отпускает нить, за которую мы все держались, и начинает представлять умирающего от чумы. Почти никто и не заметил, когда он начал эту игру. Иллюстрируя свои слова, он изображал агонию. Французское «La peste» [91]91
  Чума (фр.)


[Закрыть]
звучит более зловеще, чем английское «The Plague» [92]92
  Чума (англ.)


[Закрыть]
. Но дело и не в словах, слова не выразят того, что творил Арто на кафедре Сорбонны. Он забыл о своей лекции, о театре, о докторе Альенди, его жене, его учениках, студентах, профессорах, – обо всем.

Лицо его кривилось от боли, появилась испарина, волосы взмокли. Зрачки расширились, по мускулам пробегала судорога, пальцы не гнулись. Каждый мог ощутить его горящую пересохшую глотку, его муки, его горячку, огонь, сжигавший его внутренности. Он был в агонии. Он вопил. Он был безумен. Он разыгрывал свою собственную смерть, смерть на кресте.

Сначала публика вздыхала и кашляла. Потом стала хохотать. Хохотали все! Свистели. Потом один за другим начали уходить, уходить шумно, переговариваясь, возмущаясь. И выходя, хлопали дверями. Не двинулись с мест только Альенди, мадам Альенди, чета Лалу, Маргарита. Арто продолжал под протестующие выкрики и насмешки. Потом, когда зал опустел и осталась лишь маленькая кучка друзей, он сошел с кафедры, подошел ко мне и поцеловал руку. И попросил меня посидеть с ним в кафе.

У дверей Сорбонны наша компания распрощалась с нами, все разъехались, у каждого нашлось какое-то важное дело. А мы с Арто двинулись в совершенно замечательном тумане. Мы шли и шли по темным улицам. Он был изранен, оскорблен и растерян. Выпалил с раздражением: «Они всегда хотят слушать приятное. Им подавай обычную лекцию на тему «Театр и Чума», а я хотел заставить их заразиться чумой так, чтобы он «проснулись от испуга. Я хотел разбудить их. Они же не понимают, что уже мертвы. Их смерть абсолютна, как бывают абсолютны глухота и слепота. Эту смертельную агонию я и изображал. Мою, конечно, но и всякого, кто считает себя еще живым».

Туман окутывал его лицо, он вскидывал голову, убирая волосы со лба. По-прежнему он выглядел одержимым навязчивой идеей, но теперь он заговорил спокойнее. Мы сидели в «Куполь». Он уже забыл о лекции.

– Мне никогда не попадались люди, чувствующие так же, как я. Я принимаю опиум уже больше пятнадцати лет. Был совсем юным, когда мне впервые дали попробовать, чтобы заглушить страшные головные боли. Иногда я чувствую, что я не пишу, а описываю трудности писательства, трудности родов.

Он читает стихи. Мы говорим о форме, театре, о его работе.

– У тебя глаза то зеленые, то фиолетовые, – вдруг произносит он.

Голос его звучит тихо и ласково. Мы опять выходим на улицу, под дождь.

Для него чума ничуть не хуже, чем посредственность, торгашеский дух, продажность, убивающие нас. Ему надо заставить людей понять, что они умирают, а для этого погрузить их в стихию поэзии.

– То, что они так всполошились, показало, что вы их разбередили, – говорю я.

Но какое потрясение видеть поэта, стоящего перед разъяренной публикой. Как же эта толпа бывает омерзительно груба!

«Le plus malade des surrealistes»

«Самый больной из сюрреалистов» называется рассказ Анаис Нин, герой которого списан с Антонена Арто.

Это почти неизвестное в России имя принадлежит выдающемуся деятелю французской культуры первой половины XX века, поэту, драматургу, художнику, актеру и теоретику театра. Яркий, неуравновешенный, страдавший галлюцинациями (почти десять лет он провел в психиатрической больнице, выйдя оттуда лишь за два года до смерти) Антонен Арто (1896–1948) был в числе основоположников сюрреализма. Его перу принадлежит, в частности, текст «Декларации» сюрреалистов от 27 января 1925 года.

Вскоре после этого Арто расходится с сюрреалистическим движением. В конце 1925 года он подписывает другую декларацию, в которой утверждается, что главенствующим является для сюрреалистов некое «состояние яростной страсти». Вот эта-то «яростная страсть», которой надо подчинить все, и вызвала недовольство главы сюрреалистов Андре Бретона; Арто впадает в немилость. Театральная деятельность его также не принимается сюрреалистами, для них главным был кинематограф. Бретон резко осуждает спектакли «Театра Альфреда Жар-ри», одним из руководителей которого был Арто. Идеи Арто о создаваемом им «Театре жестокости» (а именно таким и являлся «Театр Альфреда Жарри»), пересказанные Анаис в своем дневнике, читатель может сопоставить с оценкой Арто последнего спектакля «Театра Альфреда Жарри» по пьесе Роже Витрака «Виктор»: «Эта драма – то лирическая, то ироническая, то грубо-откровенная – была направлена против буржуазной семьи и складывалась из адюльтера, кровосмесительства, непристойностей, злости, сюрреалистической поэзии, патриотизма, безумия, стыда и смерти».

После неудачного окончания театральной деятельности Арто отказывается и от карьеры киноактера, которая началась весьма впечатляющими ролями в фильмах Абеля Ганса «Наполеон» и в «Страстях Жанны д'Арк» Дрейера. Арто катится вниз, все усерднее прибегает к наркотикам, учащаются приступы, и в 1937 году Антонен Арто оказывается в клинике для душевнобольных.

Вот с таким человеком знакомятся Анаис и Хьюго Гилер в марте 1933 года. Он производит на них сильное впечатление, особенно на жену. Анаис потянуло к «думающей, нервной душе», к «синим, наполненным болью визионерским глазам мистика». Она дает Арто прочитать свою повесть, между ними возникает оживленная переписка (с некоторыми ее образцами знакомится читатель нашего издания). Напрасно доктор Альенди, ревнующий свою пациентку, предостерегает ее против Арто – наркомана, гомосексуалиста, психически больного человека. Анаис уверена: Арто не сумасшедший, он – гений.

Инцидент, описанный в мартовской главке нашего издания, произошел на самом деле 6 апреля 1933 года на лекции Арто в Сорбонне. Через семь лет Анаис претворит дневниковые записи в рассказ, напечатанный в журнале «Экспериментал Ревю» (сентябрь 1941 года). Арто выведен в рассказе под именем Пьера.

«– Я начинаю создавать театр жестокости. Никакой реальности нынешнего театра. Я против нее. Сцена у меня не будет отделена от публики, все действие идет среди зрителей, так что им будет казаться, что все происходит с ними самими. Круглая, как цирковая арена, сцена и вокруг зрители, совсем рядом с актерами. И никакой сценической речи – жесты, крики, музыка. Как в древних ритуалах, чтобы народ был охвачен восторгом и ужасом. Мне надо представить такое насилие и такую жестокость, чтобы у людей кровь закипела в жилах, чтобы они вопили и плакали вместе со мной, вместе со всеми нами, актерами.

Вот так Пьер намеревался шарахнуть по обыденщине своим театром жестокости.

И мне захотелось пойти за ним. С разгоревшимися глазами я объявила ему, что буду с ним во всех его поисках и находках.

Но последовать за ним никто больше не захотел. Он стоял перед ними, выкрикивал свои идеи, а они смеялись. Смеялись потому, что каждая крупица того видения, которое он разворачивал перед ними, разрасталась непомерно, набухала его кровью, его потом, его слезами, его тягой к абсолюту. Но в абсолют никто из них не верил, никому из них не хватало отваги взорваться в судорогах немыслимого экстаза. Никто не пошел за ним. Они смеялись.

Из той кристально-прозрачной клетки, куда поместила меня его мечта, из его слов я узнавала, как напряжена его маленькая фигурка, рвущаяся к победе над этим миром. Я перестала слышать смех. Мы оба оказались внутри его театральных грез, образы, рожденные его видением, окружили и понесли меня.

Мы пошли прочь от этого сборища, изранившего его своим смехом. Мы шли и шли, пока не оказались у самых стен города. Какой-то пьянчуга спал в канаве. Быстрыми, нервными движениями бродячий пес раскапывал землю и уже выкопал целую яму. Пьер смотрел на собаку, и его колотила нервная дрожь. Я видела, что он весь взмок, словно сам копал эту яму. А поджарый пес все рыл и рыл, и яма делалась все глубже. И тут Пьер завопил: «Останови его! Он же роет туннель, и меня туда затянет, и я задохнусь! Я уже задыхаюсь!»

Я прикрикнула на пса, он, поджав хвост, отскочил в сторону и исчез. Но яма осталась, и Пьер смотрел на нее так, будто вот-вот рухнет туда.

– Люди говорят, что я сумасшедший, – вдруг сказал он.

– Нет-нет, ты не сумасшедший! Я вижу все, что ты видишь, и чувствую все, что ты чувствуешь. Ты не сумасшедший, Пьер!»

Меня огорчает, что Альенди, человеку, который помог мне жить, я помочь не в состоянии. Очень не хотелось бы оставлять его в узком, ограниченном мирке. Куда приятней было бы научить его радости. Однажды он уже описал мне свое ощущение отделенное от жизни тяжелым занавесом. В прошлый вечер так было жаль видеть, как вянет его очарование. Впечатление такое, будто за время между концертом Хоакина и сегодняшним днем он еще больше удалился от жизни. Может быть, прошлым вечером в Сорбонне он уяснил себе, что кончается; что он так и будет выпускать в жизнь из своего маленького заставленного книгами кабинета какого-нибудь пришибленного невротика, надеясь, что тот хоть немного научился теперь жить и любить в этом мире; что он так и останется сидеть позади кушетки и делать свои заметки, пока все, чего он так страстно желал, будет проплывать мимо: приключения, авантюры, эротика, путешествия, страсти – словом, настоящая жизнь.

Да, прошлым вечером в Сорбонне дрогнуло, затрепетало, померкло и исчезло его волшебство.

Письмо от отца: «Анаис, дочь моя, моя дорогая дочь…» Я усмехнулась этим театральным словам в духе д'Аннунцио. Ничего не скажешь, отец мой – человек театра. Он и д'Аннунцио охотятся в одних и тех же угодьях: певицы, драматические актрисы. Хотя д'Аннунцио старше и циничней моего отца, он, как рассказывает отец, никогда не исполняет своих пылких клятв в отличие от моего родителя. И все же он умеет так восхитительно обращаться с женщинами, его разговоры так занимательны и интересны, что чаще всего слова и поэтические строки с успехом заменяют действия и оказываются вполне достаточными. Я до сих пор не забыла, как в Аркашоне, в далеком моем детстве, он наклонился в мою сторону и произнес нараспев: «Сколько страсти в ее глазах! Берегитесь!..»

Но я отвлеклась от Альенди. Я позволила ему руководить моей жизнью, судить ее, приводить в равновесие. До чего ж прелестным было время моей зависимости от него! Он был богом, совестью, отпущением грехов, исповедником, мудрецом. Он освободил меня от чувства вины и от страха. Но, превратившись в обычного человека, он пользовался своей властью, чтобы лишить меня моей жизни художника и снова втиснуть в душное и тесное буржуазное существование.

Теперь он предостерегает меня против Арто. Говорит мне, что Арто наркоман и гомосексуалист.

Нет у меня вожатого. Отец? Но я отношусь к нему, как к своему ровеснику. А все другие для меня дети. Меня печалит, что я снова стала независимой женщиной. Такой глубокой радостью была зависимость от Альенди, от его проницательности, от его руководительства.

Сегодня приезжал совсем юный Бернар Стиль, издатель Арто. Он же издает доктора Ранка. Он привез мне экземпляр ранковского «Дон Жуана и его двойника». В тот вечер, когда я встретила Стиля в доме Альенди, он был ироничен, нагловат, и мне не понравился. Сегодня же, в саду, он выглядел мягким, живым, открытым, внимательно слушающим собеседником. С издевкой говорил о Лоуренсе и с иронией об Арто. Дул теплый ветер. В зарослях плюща шелестел ручеек. В воздухе пахло дикой земляникой. Мы сидели на солнцепеке, и бутылка шерри посверкивала, как драгоценный камень.

Бернар Стиль наигрывал на гитаре. Он человек явно неглупый, но парадоксальный, в нем полно контрастов и противоречий. Он музыкант, старающийся показаться интеллигентом. Как интеллигенту ему не хватает логики. Он изыскан и несчастлив. Но обмануть меня он не обманул. Его совершенно не интересуют ни издательские дела, ни литература вообще, он просто хочет хорошо жить.

Мы с Маргаритой откровенны и ничего друг от друга не скрываем. Разумеется, такая же открытость и в наших разговорах об Альенди.

Сегодня она меня повеселила.

Она хотела освободиться от Альенди так, чтобы его не обидеть, но не знала, как это устроить. И тут, возможно, чтобы вызвать в ней ревность, Альенди признался, что у него есть «законная» любовница и не дай бог, чтобы она узнала о Маргарите.

– Понимаешь, никогда в наших очень откровенных разговорах с Альенди не возникал вопрос о любовнице.

Он говорил, что ведет монашескую жизнь после напугавшего его случая с одной дамой-невротичкой. Я чувствовала, что он свободен, знала, что его отношение к жене чисто братское. И вдруг такая новость, я как раз натягивала чулки, когда он сделал такое признание. Чуть было не пошутила по этому поводу, но удержалась, а позже психоаналитическим путем дошла до того, что тут-то и находится выход из моего положения.

Когда я начинала продумывать «стратегию» безболезненного для Альенди освобождения от еже-четверговых встреч с ним, это были отвлеченные размышления. Но теперь я живо представила себе, какие чувства испытывала бы, если бы и в самом деле любила Альенди и узнала, что он делит свою любовь между мною и другой женщиной. Так что, объясняясь с ним, я выглядела очень взволнованной и говорила совершенно искренне.

Альенди был кроток. «Я все понимаю, ты сторонница абсолютизма». Я даже была тронута его кротостью. Он сказал, что предчувствовал это, он знал, что я не из тех женщин, которые играют в любовь, но потерял голову и его проницательность исчезла. Я не должна его винить. Он хотел бы остаться моим другом на всю жизнь, отказавшись от всего прочего.

Хотя я сознавала, что обманываю Альенди самым бессовестным образом, я уже поверила себе! Меня настолько растрогала моя история и то, как сочувственно Альенди к ней отнесся, что все трудней и трудней мне было помнить, что нет у него никакой любовницы!

А он попросил о прощальной встрече в следующий четверг. Пообещал мне грандиозную сцену, целую драму; раз уж я люблю драмы, я ее увижу, он будет неистовым. Проявились и его юмор, и чувство игры. Он радовался, чуть ли не сиял. В глазах его мелькнула свирепость и он сказал: «Ну, я тебе задам, не хуже твоего отца отделаю. Ты это заслужила. Ты играла моими чувствами». Тема наказания часто встречалась в наших с ним разговорах, но теперь, когда в его глазах пылало пламя, я была потрясена. Мое любопытство разыгралось. Четверг обещал быть интересным.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю